Без грима - Аркадий Райкин 28 стр.


"Милая Ромочка! Извините, что тревожу Вас таким грустным письмом, но иначе поступить не могу. Я тут недавно заглянул к Вам на спектакль и просмотрел один номер в исполнении Аркаши (монолог пожилого человека, который завел нехорошую молодую жену). Меня поразило, до какой степени он устал, тяжело дышит и тихо говорит. В зал я пришел из-за кулис, где беседовал с ним минут пять. Там, в уборной, он выглядел еще печальнее. Простите меня за нехорошее сравнение, но я вспомнил, как играл в моей пьесе покойный Паша Поль - на премьере и через десять лет. За эти десять лет Поль постарел, и потому мне показалось, что я вижу те же обои с тем же рисунком, но сильно выцветшие. Но Полю было 60 лет в первом случае и 70 лет - во втором. А наш Аркадий - он, конечно, не износил себя, как старик, но, боюсь, к тому идет...

Ревность актерская могла заставить Райкина десять лет тому назад стремиться занять девять десятых времени спектакля. Сегодня это просто вредно для него даже творчески. Надо, чтобы зритель уходил со спектакля не совсем сытым. Пусть ему хочется еще немного полюбовать­ся этим артистом. А физически то, что делает Аркадий,- медленное самоубийство (и даже не очень медленное). Вы представляете себе, что через пять лет Аркадий будет приходить за кулисы с палочкой и с горечью вспоминать, как он нравился публике?.. А дело к тому идет.

Простите меня еще раз, но я не могу видеть глаза загнанной лошади, которые из зрительного зала наблюдают мало-мальски вдумчивые люди. И ни Утесов, ни даже Хенкин, ни Смирнов-Сокольский не делали этого никогда".

Письмо датировано ноябрем 1956 года. А прочитал я его много лет спустя, когда Ардова уже не было в живых и когда уже не было возможности сказать ему, как растрогало меня это проявление дружеской заботы. Растрогало, хотя я принципиально не могу согласиться с тем, что зритель должен уходить со спектакля "не совсем сытым".

Страстное желание работать, играть как можно боль­ше - необходимое условие актерского долголетия. И если считать аксиомой, что "цель творчества - самоотдача", то это означает - по крайней мере для нас, артистов,- постоянное существование на пределе духовных, нрав­ственных и физических сил.

Наша работа - точно катанье с горы на санях. Сначала долго взбираешься на гору, долго накапливаешь в себе кинетическую энергию, а потом - в одно мгновение тратишь ее, летишь с ветерком, набирая скорость. Только бы не занесло на вираже! И чем труднее дается тебе внутренний подъем, восхождение к роли, тем щедрее и радостнее отдаешь то, что накопил.

Я не принадлежу к тем людям, которые с прене­брежением относятся к своему здоровью. Убежден, что соблюдение режима, умеренность в привычках для актера, как и для спортсмена, являются профессиональной не­обходимостью. К тому же и с возрастом не считаться нельзя.

Но когда меня принимаются лечить, так сказать, по стандарту, то есть безотносительно к особенностям моей профессии и моей человеческой индивидуальности, я внут­ренне сопротивляюсь и даже воюю с докторами. Когда они рекомендуют мне полный покой (исходя из некоего "среднестатистического", но лично ко мне совершенно неприменимого тезиса, что старость - пора отдохнове­ния), я вспоминаю одну излюбленную фразу моего отца и в какой-то степени разделяю ее грубоватую логику:

- Надо вставать и работать,- говорил отец,-тогда не будешь болеть.

И еще мне вспоминается Мейерхольд, который гово­рил, что, глядя на пропасть, один человек думает о смер­ти, а другой - о том, как построить мост.

Естественно, что в последние годы я все чаще пользу­юсь услугами медиков. Сознаю, что, будучи не самым покладистым пациентом, временами произвожу на них странное впечатление.

Так, однажды после очередного вызова "скорой по­мощи" и требования врача немедленно ехать в больницу, я ответил, что через час у меня выступление в Театре имени Вахтангова, поэтому больница отменяется. Врач все же усадил меня в машину, но по дороге, когда мы проезжали по Арбату (тогда он еще не был закрыт для автомобильного движения), я попросил:

- Будьте добры, остановите у театра и подождите меня на улице. Я выступлю и тут же вернусь, даю вам слово. Всего каких-нибудь двадцать минут.

Врач ничего не ответил. Но посмотрел на меня как на сумасшедшего.

В другой раз (хорошо запомнил эту дату: 30 декабря 1972 года) я должен был принимать участие в традиционном новогоднем концерте для молодежи столицы. В тот день я с самого утра чувствовал себя из рук вон плохо, но если уж обещал - приехал в назначенный час во Дворец Съездов, где проходил концерт. Как только вышел на сцену, сердце заболело невыносимо. Но я отработал положенных два номера. После чего кое-как добрался до кулисы с прижатой к груди рукой, опустился в кресло и понял: подняться не смогу. Так у меня случился инфаркт.

Друзья, корившие меня за безотказность в работе, на сей раз получили весомое подтверждение своей правоты. Но, с моей точки зрения, даже инфаркт не является убедительным аргументом в их пользу. Я твердо знаю: если бы я больше щадил себя, я бы тогда уж точно не выдержал напряжения жизни.

После инфаркта я поставил перед собой задачу научиться управлять своими эмоциями и своими силами так, чтобы приливы энергии приходились только на время творческой работы. В быту же я намеренно расслабляюсь: говорю тихо, самые элементарные дви­жения делаю крайне медленно и осторожно. Незнакомые люди, наблюдающие за мной в жизни, приходят к выводу, что я стал совершенно немощен. Увидев же меня на сцене, удивляются, откуда у меня берется второе дыхание.

Один врач дежурил у нас на спектакле и с опаской наблюдал за тем, как я "выкладываюсь". Потом сказал:

- Странные вы люди, актеры. Вот вы, Аркадий Исаакович, лежали в антракте ни живы ни мертвы, а вышли на сцену - и как будто здоровый человек. Откуда только силы у вас?

Я ответил, что загадка - в зрительном зале. Он мобилизует меня. И силы, по-видимому, возникают из непреодолимого стремления сказать зрителям то, что меня волнует сегодня. Потому что завтра меня может волновать другое. И вообще-как знать, что случится завтра... Я сказал также, что в любом ху­дожнике есть это нетерпение сердца. Даже если сердце требует щадящего режима.

Врач только развел руками. Должно быть, с ме­дицинской точки зрения все, что я пытался ему объяснить, выглядело сущим вздором.

Неприкаянный Веничка

В 30-е и 40-е годы в Москве и Ленинграде едва ли не каждый второй литератор знал Веню Рискинда. До войны он дружил с Бабелем, потом был возведен в ранг оруженосца Олеши, который, в свою очередь, имел прозвище "рыцарь бедный" (кажется, с легкой руки Юзовского), и это шло им обоим, и Олеше, и Рискинду; каков был рыцарь, таков был у него и оруженосец.

Веня Рискинд, неприкаянный Веничка, был и моим спутником, забыть которого невозможно.

- А вот допустим, Веничка, сэр Уинстон Черчилль пригласил тебя на обед. Что тогда?

- Я бы отказался.

- Неужели? Ты же так любишь покушать.

- Да. Но если я говорю, что я бы отказался, то это значит, что я бы отказался.

- Но тебе пришлось бы чем-то мотивировать свой отказ.

- За этим дело бы не стало. Я сказал бы: сэр Уинстон, позвольте полюбопытствовать, за чей счет приглашаете вы меня на обед?

- Что за вопрос! Конечно, за свой, за сэровский.

- Дудки, сэр Уинстон. Вы приглашаете меня на обед за счет эксплуатируемых вами беднейших слоев населения. Так лучше я плюну на это и отправлюсь в Гайд-Парк, чтобы сказать там все, что я думаю о поджигателях "холодной войны"... Но прежде я хотел бы посмотреть, что у тебя в холодильнике, Аркадий. Я, между прочим, зверски хочу есть.

Он всегда хотел есть.

Сказать, что Веня был беден,- это ничего не сказать. Все его имущество - старый вещмешок, в котором лежали "походные" сковородка и электроплитка. Он всегда носил их с собой. Да еще была у него такая же старая, латаная-перелатанная шинель, в которой он прошел всю войну и которой укрывался в мирные дни, там, где находил ночлег.

После войны у него не осталось никого из родственни­ков, кроме сироты племянницы, которую он очень любил и которой отдавал последние гроши, заработанные случайно литературной поденщиной.

Считалось, что Веня - писатель, только не печатаю­щийся. Не уверен, что это так. Может быть, впрочем, после него остались какие-то рукописи, которые мне неизвестны. Но те немногие рассказы, которые я читал, по-моему, не имеют художественной ценности. Вот когда он сам читал их вслух - это было очень выразительно, смешно. Думаю, в нем погиб не столько литератор, сколько незаурядный актер. Вообще он был человек со многими талантами: прекрасно играл на аккордеоне, пел, рисовал. Но все эти таланты так и остались нереализо­ванными.

Веня был гордым. Как-то один из его многочисленных приятелей - писателей, журналистов, артистов, у кото­рых он ночевал и занимал деньги, воскликнул:

- Старик, ты живешь просто как Диоген!

- Бери выше, старик,- парировал Веничка.- Дио­ген со своей бочкой слабак против меня. Против меня ваш Диоген - старосветский помещик.

Это был еще джентльменский ответ. Он мог и рассви­репеть и нагрубить, если кто-нибудь обращался к нему со словами жалости.

Веня как-то по-детски реагировал на любую неспра­ведливость и пытался бороться с ней на свой манер. Борьба далеко не всегда приводила к успешным результа­там, но были у него и свои маленькие победы. Например, такая.

Однажды он приехал в какой-то город, где у него не было друзей и знакомых, и решил остановиться в гостини­це. Увидев его шинель и его вещмешок и быстро сообра­зив, с кем имеет дело, дама-администратор, у которой, как потом описывал Веня, пудра сыпалась со щек прямо в тарелку (а в тарелке перед ней лежали два недоеденных бутерброда: один с черной икрой, а другой - с красной), даже не повернув головы в его сторону и, что не менее характерно, даже не дождавшись вопроса насчет свобод­ных мест (ну, в общем, заключил Веня, жуткая стерва), сказала сквозь зубы:

- Нет и не предвидится.

Веня остался сидеть в холле.

- Понимаешь,- рассказывал он,- если бы у них там было приличное кресло, я бы послал их далеко и заснул бы сию же секунду; ты же знаешь, у меня за этим дело не станет. Но мало того, что у них стояли только скрипучие стулья, как в самом последнем кинотеатре, у них еще и входная дверь всякий раз так била по нервам, что можно было с ума сойти. Тогда я стал наблюдать. И что я вижу? Один человек получает номер, другой, тре­тий... все прекрасно устраиваются. Конечно, тебе не надо объяснять, что они ей давали "барашка в бумажке". А ты же меня знаешь: я человек не зловредный, но почему я должен наблюдать, как эти жулики зажравшиеся спо­койно устраивают свой шахер-махер в советском учрежде­нии!.. В общем, я вышел на улицу, в телефонную будку, набрал 09 и спросил, как позвонить в такие-то и такие-то номера такой-то гостиницы. Ну, и стал им звонить, слава Богу, монет мне хватило. Я им сообщил, в самых изыскан­ных выражениях - ты же меня знаешь,- что админи­страция просит извинения за беспокойство, но, к со­жалению, только что приехала важная иностранная деле­гация, и поэтому есть просьба взять свои вещи с собой и провести эту ночь в холле. Представь себе, все они поверили. Все как один спустились вниз и расселись на этих скрипучих стульях. Чересчур напудренную даму к то­му времени уже сменила другая администраторша, кото­рая и бровью не повела; ночуют люди в холле - значит, они без мест. А я понаблюдал за ними в свое удовольствие и спокойно заснул. Да, я заснул с чистой совестью.

- А наутро? Наутро у тебя не возникло чувство, что ты поступил все-таки слишком жестоко?

- Боже упаси! Ты что, не понял: среди них не было ни одного порядочного человека! Заметь, никто из них не стал жаловаться. Потому что в глубине души все они знают: их место не в гостинице, а в тюрьме. Кстати, если бы меня спросили в органах, то я бы сказал: вот кем вы должны заниматься, товарищи. Но меня пока не спраши­вают, а сам я - ты же меня знаешь - навязываться не люблю.

Надо сказать, что гостиницы были его стихией.

В кафе при московском "Национале" он регулярно появлялся вместе с Олешей, и у него был такой вид, точно он собирался немедленно купить весь "Националь" со всеми швейцарами и официантами в придачу. Швейцары и официанты, конечно же, поглядывали на него косо, а он каламбурил на их счет:

- Плебеи, когда они только научатся ценить на­циональную элиту?!

В киевской гостинице "Континенталь" к нему относи­лись с большим пониманием. Горничные любили его, и обычно, когда у него заканчивались деньги, чтобы платить за номер, пристраивали его куда-нибудь в бель­евой чулан, разумеется, втайне от гостиничного начальст­ва. Своим "нелегальным положением" Веня не только не тяготился, но, живя так неделями, чувствовал себя превосходно. В чулане он даже умудрялся готовить себе пищу. Для этого на кухне в ресторане требовалось раздобыть немного муки и масла, а уж плитка и сково­родка, понятное дело, были у него наготове.

Однажды в "Континенталь" явилась с проверкой комиссия, а Ваня в чулане как раз жарил оладьи на каком-то машинном масле. Дым и чад, разумеется, проникли в коридор. Тогда к нему прибежала перепуганная горничная:

- Веничка, дорогой! Потерпи со своими оладьями, а то нас сейчас оштрафуют, а тебя выгонят.

- Пусть только попробуют! - сказал Веня и жарить не перестал.

Когда члены комиссии добрались до чулана, они увидели Веню, склонившегося над листом бумаги, а на листе они увидели натюрморт: плитку, включенную в сеть, сковородку и оладьи на ней.

- Я рисую только с натуры,- пояснил Веня таким тоном, что всякие вопросы о противопожарной безопасно­сти, а также о том, для чего в гостиничном чулане сидит художник, прозвучали бы по меньшей мере бестактно.

- Извините,- сказали члены комиссии и ретирова­лись.

Веня бывал и бесцеремонен, но я не знаю такого человека, который мог бы всерьез на него сердиться.

Как-то он приходит к нам с Ромой в гостиницу "Москва":

- Я у вас сегодня ночую.

- Видишь ли, Веня,- говорю я,- у нас всего лишь одна кровать. Тебе не будет неудобно?

- При чем тут кровать! У вас же есть ванная комната!

И, действительно, улегся в ванне, постелив свою шинель.

Вени Рискинда уже нет на свете. Но в писательской и актерской среде до сих пор передаются из уст в уста связанные с ним истории. Чаще всего их рассказывают как анекдоты, даже не подозревая, что эти истории происхо­дили с человеком, действительно существовавшим.

Расскажу напоследок еще одну. О том, как Веня Рискинд проучил милиционера-регулировщика.

Однажды, перейдя улицу в неположенном месте, Веня был остановлен милиционером, который потребовал за­платить штраф - один рубль. Веня сказал, что очень сожалеет, но у него всего один рубль в кармане, и поэто­му он убедительно просит в виде исключения не штрафо­вать его.

Но милиционер и слушать не стал. Вене было обещано доставить его в отделение, если он немедленно не уплатит штраф. Пришлось уплатить.

Возмущенный таким педантизмом, такой черствостью, такой неразвитостью души, Веня замыслил месть. Раздо­быв с этой целью рубль и разменяв его на сто копеек, он дождался очередного дежурства своего обидчика и вновь там же перешел улицу. Раздалась трель милицейского свистка. Регулировщик опять потребовал штраф. Тогда Веня достал из кармана горсть копеек и принялся считать:

- Одна копейка, две, три... двадцать четыре, двад­цать пять... сорок восемь, сорок девять... нет, кажется, сорок девять уже было... вы не помните, товарищ милици­онер?

Милиционер - то ли он почувствовал подвох, то ли ему просто надоело - сказал, что гражданин может быть свободен.

- То есть как "свободен"?? Я нарушитель, а вы милиционер. О какой свободе вы говорите?! Я плачу штраф, а вы меня сбиваете. Вы мешаете мне считать! Будьте любезны выполнять свои обязанности как полагается: в противном случае я вам обещаю большие не­приятности по службе... Значит, так: одна копейка, две, три, четыре...

Тут он выронил несколько копеек на тротуар и стал подбирать их, между тем роняя другие.

Милиционер растерялся, а Веня потребовал:

- Помогайте, помогайте! Что вы стоите как столб? По вашей вине государство может лишиться моих по­следних денег! Этого нельзя допустить! Помогайте!

Вмиг собравшаяся толпа получила возможность на­блюдать, как милиционер вместе с Веней ползают по асфальту.

Милиционер попытался было потребовать, чтобы люди разошлись.

- Люди не виноваты! - отрезал Веня,- у них и так мало впечатлений! Не мешайте людям получать удоволь­ствие!

После этого регулировщик оказался всецело в Венином подчинении и больше не проронил ни слова. Только ползал. Веня же, напротив, прекратил поиски, встал во весь рост и целиком сосредоточился на общем руководстве.

Кажется, несколько монет они так и недосчитались, но в конце концов нарушитель смилостивился и разрешил выписать квитанцию на один рубль.

С тех пор Веня еще несколько раз в часы дежурства того регулировщика спокойно переходил улицу у него под носом, не без основания полагая, что наученный горьким опытом милиционер больше не осмелится штрафовать.

Потом Веня говорил мне:

- Вот это, я понимаю, спектакль! В каком театре такое покажут, а?..

Когда я вспоминаю Веню Рискинда, мне хочется и смеяться, и плакать.

VI

Наши авторы

Даже самое внимательное чтение рецензий сороковых-пятидесятых годов не позволяет составить сколько-нибудь внятное представление о том, чем мы занимались в те годы, чем жили, какие люди нас окружали, сотрудничали с нами и поддерживали нас. В лучшем случае - пересказ содержания той или иной миниатюры. А в подавляющем большинстве - стертые, ничто не значащие словеса: "Ус­пех коллективу приносит вдумчивая работа", "худшие куски текста стали худшими кусками и по актерскому исполнению", "жаль, что отдельные эпизоды все же не удались" и т. д.

Перечитываю все это и с грустью спрашиваю себя: неужели жизнь нашего театра была так неинтересна, тускла, беспроблемна, как она выглядит в зеркале прессы?

Вопрос отнюдь не риторический. Ведь иной раз, вспоминая то, что когда-то представлялось нам остроумным, важным, смелым, просто диву даешься: выйди сегодня со всем этим к зрителю - и потерпишь полное фиаско. А в ту пору приходилось копья ломать! Одно могу сказать твердо: при всех наших трудностях, при всем наивном схематизме и ограниченности нашей послевоен­ной сатиры мы оставались живыми людьми. И я убежден, что это нельзя было не почувствовать в зрительном зале.

Назад Дальше