Без грима - Аркадий Райкин 4 стр.


Дело в том, что в доме напротив, где жил этот маль­чик, квартировали две артистки, и когда заезжей труппе, в которой они подвизались, понадобился юный исполни­тель, они посоветовали взять его. Правда, вся его роль в "Шантеклере" заключалась в том, что он должен был молча сидеть на сцене и строгать палочку. Но это не мешало мне еще загодя, до премьеры, восторгаться им и ужасно ему завидовать.

К тому времени я тоже успел хлебнуть отраву публич­ности - принять участие в спектакле. Что, однако, лишь обострило мою зависть к Вите Голохвастову. Потому что "его" спектакль был настоящим, "взрослым", а "мой" - только игрой в спектакль.

Игра эта была затеяна другим соседским мальчи­ком - Колей Савиновым, по чьей инициативе ребята (все значительно старше меня) соорудили в сарае сцену, сшили из тряпок занавес, украсив его елочными игрушка­ми, и срепетировали пьесу из жизни разбойников. Снача­ла мне было позволено присутствовать на репетициях и выполнять мелкие поручения, а потом - даже роль перепала. Я должен был лежать без движения с кинжа­лом под мышкой, изображая убитого купца. Легко во­образить степень достоверности этого семилетнего "куп­ца", который к тому же от безумного волнения непре­станно шевелился и поглядывал в зал. В том спектакле был постановочный эффект, до которого ни один взрослый режиссер никогда бы не додумался. В финале над горящей свечой подвешивался боевой винтовочный пат­рон - исполнители разбегались кто куда, публика в стра­хе замирала, и, наконец, патрон оглушительно взрывался. Хорошо еще, никто не пострадал от этой смелой "на­ходки".

Надо сказать, сам факт присутствия на сцене я ощу­щал как чудо. Причем это детское ощущение вовсе не притупилось за мою долгую жизнь.

Соблазн убедиться, что это чудо может произойти - и не в сарае, а в городском театре! - с моим приятелем, с таким же мальчиком, как я сам, был слишком велик, чтобы задумываться о последствиях очередной само­вольной отлучки из дому.

Между тем ушли мы из дому в пять часов, спектакль начался в семь, а в девять отец вернулся с работы и, обнаружив наше отсутствие, ринулся на поиски. Кто-то подсказал ему, где мы находимся. И вот он - у входа в бывший синематограф; что есть силы колотит в железные ворота руками и ногами.

Как я уже говорил, ворота вели прямо в зал. Поэтому публике слишком хорошо были слышны эти дикие звуки. Поначалу все делали вид, что так и должно быть; кто знает, может быть, это какая-нибудь канонада или гром, необходимые по ходу действия. Но спектакль идет, а канонада не прекращается, и постепенно даже самым доверчивым зрителям становится ясно, что здесь что-то серьезное. К тому же в зал долетают приглушенные вопли:

- Откройте! Что за безобразие! Что за манера играть в пьесы с пяти до десяти! Откройте, в зале дети!

С этими словами отец каким-то образом преодолевает могучую преграду и, отшвырнув перепуганных капель­динеров, врывается в зал. Актерам приходится прервать представление. Одни зрители возмущены, другие хохочут. А отец, ни на кого не обращая внимания, бегает по центральному проходу туда-сюда и продолжает кри­чать:

- Аркадий, девочки, я знаю, что вы здесь! Аркадий, ты слышишь меня? Немедленно марш домой!

В конце концов он хватает нас мертвой хваткой и со свирепейшим видом выводит вон.

Смешно и грустно: мы, маленькие, чувствовали, что это позор, а он - нет.

Дома мне сильно влетело, но о своем поступке я не сожалел. Я жалел лишь о том, что отец не дал досмотреть спектакль, который мне очень понравился.

Конечно, туманные аллегории пьесы были мне не­понятны. Громоздкое, велеречивое сочинение о галльском петухе Шантеклере (его именуют "певец зари" за то, что он является поборником добра и поэзии) я воспринимал просто как сказку. Сказку о петухе и прочих обитателях птичьего двора, среди которых особого моего расположения удостоились такие экзотиче­ские персонажи, как Павлин и Фазанья курочка.

Возможно, будь я постарше, зрелище показалось бы мне достаточно бессмысленным и жалким. И даже вполне вероятно, что таким оно было на самом деле. Но так или иначе с "Шантеклера" началась моя биография театраль­ного зрителя. И поэтому, наверное, у меня сохранилось особое отношение к этой пьесе; даже не к пьесе, а к само­му названию. Помню, когда по нашим экранам прошел испанский фильм "Королева Шантеклера", к "моему Шантеклеру" никакого отношения не имеющий, у меня почему-то возникло ощущение, что я получил привет из своего далекого детства.

Из рыбинских театральных впечатлений мне вспомина­ются еще "Проделки Скапена". Наверное, я был уже постарше. Не знаю, какая труппа играла этот спектакль, но помню, что шел он в Летнем театре, то есть на Город­ской даче в парке. Когда много лет спустя, оказавшись с концертом в Рыбинске, я попробовал пройти путь от дома, где я жил в детстве (самого дома на бывшей Столыпинской улице я так и не нашел), до парка, то обнаружил, что расстояние было порядочным. Так вот, "Проделки Скапена" поразили меня тем, что в спектакле участвовали наши городские мальчики. Я сразу увидел их, как только, задолго до начала, пришел в парк. В спектак­ле они изображали арапчат, которые открывали и за­крывали занавес. Но их функции этим не ограничивались. Они все время были на сцене и, хотя не произносили ни слова, по-своему участвовали в действии.

Как известно, никаких арапчат в пьесе Мольера нет. Очевидно, театр решил взять их "напрокат" у Всеволода Эмильевича Мейерхольда, который этих арапчат при­думал, когда ставил в Александринском театре другую мольеровскую пьесу - "Дон-Жуан", с Юрьевым - Дон-Жуаном и Варламовым - Сганарелем.

Вообще, заимствовать у столицы было в порядке вещей. Как известно, целые спектакли ставились по столичным мизансценам. (Что, впрочем, вряд ли можно было считать плагиатом, поскольку о том объявлялось в афишах. В более позднее время, когда режиссура вполне утвердилась в качестве самостоятельной творче­ской профессии, подобные объявления делать перестали. Их стали стыдиться, но не знаю, к лучшему ли это, так как по-прежнему не стыдятся копировать).

Пройдут годы. Я стану завсегдатаем уже бывшего Александринского театра. Увижу сохранившийся на его подмостках мейерхольдовский "Маскарад" с Юрьевым в главной роли. И по рассказам очевидцев - прежде всего Владимира Николаевича Соловьева, сподвижника Всеволода Эмильевича и моего театрального учителя - восстановлю для себя, выучу, как будто бы сам смотрел, "Дон-Жуана". А потом, еще позже, когда ни Мейерхоль­да, ни Соловьева, ни Юрьева уже не будет в живых, откроется мне пронзительный смысл ахматовских строк:

"Все равно, подходит расплата -
Видишь там, за вьюгой крупчатой,
Мейерхольдовы арапчата
Затевают опять возню?.."

И тогда другие арапчата, рыбинские, будут всякий раз всплывать в моей памяти в странной, не поддающейся логическому объяснению взаимосвязи с моим настоящим и будущим.

Надо сказать, что отношение к революции в нашей семье было лояльным. Когда установилась Советская власть, отец, в отличие от многих людей его круга, не метался в поисках иного существования. Трудиться в поте лица было ему привычно, а капиталов, с которы­ми было бы жаль расставаться, у него никогда не было.

Конечно, и он, и мама были далеки от революцион­ных настроений; вообще я не помню, чтобы у нас в до­ме велись разговоры о политике. В крайнем случае го­ворили так: "Ну что они там еще придумали?" И тут же переходили на бытовые темы.

В Рыбинске мы пережили военный коммунизм.

Помню, мама купила, или, скорее всего, выменяла на базаре несколько фунтов сливочного масла. Это бы­ло большим событием, вызвавшим подъем духа у всех домочадцев. Даже малявки Белла и Софья прониклись торжественностью момента. Дождавшись, когда отец вернется с работы (чтобы и он участвовал в торжест­ве), мы приготовились смотреть, как мама разрежет масло. Вот она взяла большой кухонный нож, приме­рилась и... Каково же было наше огорчение, когда ока­залось, что там внутри - картошка!

Хотя в таких случаях бывало очень обидно, родите­ли никогда не делали из них трагедию.

- Что поделаешь,- говорил отец,- некоторые лю­ди совсем потеряли совесть, но из этого не следует, что надо сходить с ума.

Я же теперь могу сделать вывод, что при всех странностях нашего семейного уклада в основе он был крепок и по-своему естествен. В моменты существен­ных житейских испытаний это проявлялось наиболее отчетливо.

Еще помню, когда объявили нэп, то буквально в течение суток витрины магазинов заполнились разнообразными товарами. Мы ходили от витрины к витри­не и любовались этим изобилием, не веря своим гла­зам. Ведь мы уже привыкли довольствоваться одной затирухой. Особенно поразили меня шоколад, торты, пирожные! Глыбы шоколада! Раньше мы могли это ви­деть только на картинках.

Сейчас, к старости, я вспоминаю эти поразившие детское воображение витрины, переполненные снедью.

В Рыбинске я пошел в школу сразу в третий класс, где был не очень ретивым учеником, не сильно себя утруждал. Запоминал то, что сразу ложилось в голову.

В этой школе я проучился всего один год. Летом 1922 года наша семья переехала в Петроград.

Петроград

Отец решил, что где как не в Питере можно по-на­стоящему развернуться человеку такой энергии и такой предприимчивости?! Приглашения на работу, насколько я помню, он не имел. Но это компенсировалось его уверенностью в том, что глубокие знатоки лесных пород на улице не валяются.

Подобный ход мысли, способный обескуражить не­ожиданной в отце непрактичностью, каким-то веселым своим прожектерством, свидетельствует, что задавленные на корню некоторые артистические склонности отцовской натуры иногда все-таки давали о себе знать.

Впрочем, может быть, им руководила чисто коммерче­ская интуиция. К тому же несколько раньше в Питере успели обосноваться его родственники, которые настоятельно советовали последовать их примеру, воспевая из своего далека неоспоримые преимущества жизни в бывшей столице и обещая помочь.

Спору нет, на первых порах будет непросто, но волка бояться в лес не ходить, риск - благородное дело, особенно если учесть, что никто еще не умер, решив поменять худшее на лучшее.

Таков был главный аргумент в пользу отъезда.

Но, с другой стороны, мало ли что! У одних на новом месте все складывается, а у других может и не сложиться. Не говоря о том, что с тремя детьми в три раза сложнее.

Таковы были аргументы против.

Но даже мама колебалась, как мне кажется, только для видимости, только потому, что как-то вроде и непри­лично принимать такое решение с бухты-барахты. В сущ­ности, агитировать их не требовалось. До революции, вследствие черты оседлости, переехать в столицу было для них невозможно. А теперь появился соблазн дать желани­ям волю.

Что касается меня, маленького провинциала, то сколь бы красочно ни рисовал я себе этот город, встреча с ним превзошла все мои ожидания. До и могло ли быть иначе.

Полагаю, у меня есть достаточно веские причины считать себя ленинградцем. Шутка ли, я прожил там шесть десятилетий. Вплоть до 1982 года, когда Театр миниатюр, которым я руковожу, в полном составе перебрался в Москву.

Я люблю Москву. Не столько за стремительность, сколько за разнохарактерность ее жизни, которой хватило бы на несколько городов.

Как город театральный, она, по-моему, живее, мобиль­нее Ленинграда (что имеет не последнее значение для артиста). Наконец, в Москве давно живут и работают мои дети. Были и другие, куда менее приятные основания покинуть город, ставший родным, но всякий раз, когда в числе пассажиров "Красной стрелы" под звуки "Гимна великому городу" я выхожу на ленинградский перрон, мне неизменно чудится, будто после долгих гастролей я на­конец вернулся домой.

В Петрограде мы поселились на Троицкой. На этой тихой, неширокой улице, позднее переименованной в ули­цу Рубинштейна, лишь два-три здания - начала XIX века - относятся к памятникам архитектуры. В нашу бытность, правда, стоял еще прелестный деревянный домик екатерининской поры, но доныне он не сохранился. Преобладают же там здания довольно-таки скучные. Во вкусе той эпохи, когда смешение стилей стали почитать образцом красоты и когда окончательно нарушился об­щий план Петербурга времен Растрелли и Росси; план, придававший ему тот строгий, стройный вид, которым восхищался Пушкин.

Были, конечно, улицы более благородные и более славные, нежели Троицкая. Но это не бросалось мне в глаза не только потому, что я еще не умел как следует видеть. Местоположение Троицкой, весьма оживляющее ее, позволяло чувствовать себя патриотом всего района, а не только улицы. Она упирается в Невский проспект, другим концом выходит к Пяти углам и параллельна набережной Фонтанки, куда можно свернуть переулком или же проходным двором так называемого толстовского дома, замечательного своими массивными чугунными воротами, по решетке которых так здорово было карабкаться, играя в матросов революционного крей­сера.

Толстовский дом, этот океан жилплощади, кишел уплотненными и подселенными жильцами. Однако были также квартиры, в коммуналки не превращенные. В одной из них, пятикомнатной, располагалась семья моего дяди, маминого двоюродного брата. Кажется, он был инжене­ром. Наверное, даже занимал ответственный пост, раз уж ему оставили самостоятельную квартиру. Дядю я помню, главным образом, лишь в той связи, что у него я впервые услышал радио. Это был приемник с наушниками, и зна­комые, соседи, родственники - все, кто только мог,- ходили к нему подивиться этому чуду двадцатого века. Так же, как тридцать лет спустя стали ходить к счастли­вым владельцам первых телевизоров марки КВН - с крошечными экранами, увеличенными приставными аквариумными линзами.

Мы поселились на шестом этаже соседнего (если идти по Рубинштейна в сторону Пяти углов) дома № 23. Всякий желающий может и сегодня убедиться в том, что этот дом не менее внушителен, чем толстовский. Но в сравнении с последним он всегда проигрывал, всегда был менее приметен, ибо на его воротах не было такой решетки, да и двор наш был самый обыкновенный, не проходной. Двор делился на две части забором, за которым находилась школа, в которой я учился. Про­странство двух этих дворов - дома и школы - равняется пространству двора толстовского дома.

Сначала мы жили в большой пятикомнатной квартире. Вскоре к нам подселили одну семью, потом другую, в конце концов остались в двух комнатах, так что я ока­зался вместе с сестрами.

Номер школы тоже был 23, и в это число я вкладывал символический, точнее, ложномногозначительный смысл. Например, прибегнув к вычитанию, говорил себе, что дом минус школа, как, впрочем, и школа минус дом равняется нулю. Какой из этого следовал вывод, мне сейчас трудно объяснить. Но вывод следовал и почему-то был очень важен.

Подобные игры, упражнения неокрепшего ума, в кото­рых то ли разбазаривается, то ли, напротив, накапливает­ся умственная энергия, наверное, всем известны. Взрос­лея, начинаешь стесняться их: какая чушь приходила в голову! Но, повзрослев окончательно, улавливаешь в них иные оттенки: какая невинная, безоблачная, без­возвратная чушь!..

Итак, чтобы очутиться на школьном дворе, достаточно было выскочить из дома черным ходом и перемахнуть через забор. Он был высоковат, к тому же покрыт колючей проволокой, зато я был ловок и цепок. И хотя, говоря по-спортивному, я "выступал" в наилегчайшей весовой категории, ничто на свете, включая неоднократно испы­танную опасность оставить на заборе кусок штанов, не могло бы заставить меня пренебречь кратчайшей дорогой.

Много воды утекло с тех пор, и жизнь научила меня брать препятствия посерьезнее. В частности, научила брать их в обход. Что поделаешь, путь непрямой, извили­стый, хотя и требует долготерпения, нередко является более верным способом достижения цели. По крайней мере, в искусстве мало что удается, когда действуешь в лоб и с наскока. Это не мешает мне завистливо вздыхать о той мальчишеской прямолинейности, которой все было нипочем.

Между прочим, могу заметить не без удовольствия, что в последний раз я перелезал через забор совсем недавно. Мне шел тогда 72-й год. Я жил в Серебряном бору, в Доме отдыха Большого театра, и несколько раз в не­делю ездил в Москву играть вечерние спектакли. Как-то раз, возвращаясь после спектакля в Серебряный бор, я несколько задержался, так как наша театральная ­"Волга" сломалась и пришлось вызывать такси. Видимо, в Доме отдыха решили, что я остался ночевать в городе, и ворота наглухо закрыли. Время за полночь, сторож куда-то ушел или заснул; ни дозвониться, ни достучаться, ни докричаться не могу. Видя такое дело, таксист пред­лагает везти меня обратно, на городскую квартиру. Что ж, думаю с досадой, хочешь не хочешь, придется ехать. Но вдруг вспоминаю, как в школьные годы запросто справ­лялся с заборами. И неожиданно для себя решаю тряхнуть стариной... Получилось, представьте себе. Изум­лению таксиста не было предела. Еще бы! Я потом вообразил, как он рассказывает в кругу друзей, что видел Райкина, ночью перелезающего через забор!

При царе наша школа называлась Петровской, потом название отменили как старорежимное, а нового не дали, только пронумеровали ее. Но в обиходе она как была Петровская, так и осталась. Это была отличная школа. Когда-то она имела статус коммерческого училища, за которым укрепилась негромкая, но солидная репутация, благодаря отлично подобранному преподавательскому составу. Но и в годы моего учения она по-прежнему славилась высоким уровнем преподавания.

В отличие от множества других петроградских за­ведений, здесь почти все педагоги согласились сотрудничать с советской властью. Они оставались на своих привычных местах и занимались своим привычным делом как ни в чем не бывало. Как бы наперекор разрухе, голоду и разброду в умах, подвергавших интеллигентов старой закалки (даже и тех, что не были настроены непри­миримо) искушению опустить руки, устраниться от актив­ной деятельности.

Благодаря этому нашу школьную жизнь отличала стабильность давным-давно установившихся и тщательно оберегаемых традиций. Во всем чувствовались организо­ванность и рачительность.

Так, учебные кабинеты, будто их не коснулось время, были превосходно оснащены. Доски и парты, атласы и книги не только не пошли на растопку (что случалось сплошь и рядом, ибо за годы гражданской войны нужда в топливе доводила и не до такого), но сохранились в идеальном порядке. Даже когда занятия, как и везде, прерывались на неопределенный срок, педагоги и служи­тели школы, точно защитники осажденного бастиона, не покидали ее.

Конечно, я не успел застать тот период, но, близко узнав этих людей впоследствии, могу с полным основани­ем утверждать, что они это делали вовсе не по инерции, не по привычке к служебному рвению. Они руководствова­лись убеждением, что даже и в таких условиях необходи­мо делать все от них зависящее, чтобы в школе теплилась жизнь. Так они понимали свой долг. Так проявлялась их подвижническая преданность идее просвещения.

Директор. Одноклассники. Елена

И до революции, и после нее многие из педагогов жили при школе. Там же была и квартира Виктора Феликсови­ча Трояновского.

На общих собраниях, которые время от времени устраивались в рекреациях, Виктор Феликсович напоминал генерала на смотре войск. Вообще он был, что называется, фигура.

Назад Дальше