Вследствие введения и совершенствования паровых двигателей дела мелких фабрикантов в Данфермлине стали ухудшаться все больше и больше. В том числе пострадал и мой отец. В конце концов было отправлено письмо сестрам моей матери, жившим в Питсбурге, в котором серьезно ставился вопрос о нашем переселении в Америку. Я прекрасно помню, что когда родители обсуждали этот план, они главным образом имели в виду будущность сыновей. Полученные ими ответы из Америки были настолько удовлетворительны, что они решили распродать мебель и ткацкие станки и уехать. Отец часто распевал нам своим прекрасным голосом песню о свободной стране, куда мы должны были отправиться. К сожалению, результаты распродажи были печальным разочарованием, так как станки были проданы за бесценок, и в конце концов нам еще на хватало 20 фунтов для покрытия расходов на переезд в Америку. Тут я должен упомянуть об услуге, оказанной нам подругой молодости моей матери. Вообще у моей матери всегда были верные друзья, потому что она сама была верным другом. Я говорю о миссис Гендерсон, которую в нашей семье продолжали называть ее девическим именем - Элла Фергюсон. Она тотчас же дала моей матери недостающие 20 фунтов, а мои дяди Лодер и Моррисон поручились за уплату. Дядя Лодер вообще во всех отношениях всегда приходил к нам на помощь советами и делом и заботился обо всем. 17 мая 1848 года мы покинули Данфермлин. Отцу моему было тогда сорок три года, а матери тридцать три. Мне же было тринадцать лет, а брату Тому шел пятый год. Это был прелестный мальчик, светлый блондин с блестящими черными глазами, всегда обращавший на себя всеобщее внимание.
Я хорошо помню то утро, когда мы покинули мой любимый Данфермлин. Я смотрел из окна коляски глазами, полными слез, до тех пор, пока он не скрылся из вида. Самым последним исчез вдали старинный почтенный монастырь. В первые четырнадцать лет после этого прощания меня почти ежедневно волновала мысль, когда я увижу все это вновь. Редко проходил день, чтобы я не вспоминал об этом и не представлял себе башню монастыря и на ней волшебную надпись: "Король Роберт Брюс". Все мои детские воспоминания, всё, что я знал о сказочном мире, находилось в тесной связи с этим старым монастырем и его вечерним звоном, раздававшимся в восемь часов и служившим для меня сигналом, что пора ложиться спать. Впоследствии, когда я снова увидел монастырь во время поездки в Англию, то написал об этом в своей книге "На четверке лошадей по Британии":
"Когда мы проезжали вдоль Пэндса, я поднялся со своего места в коляске, услышав звон монастырского колокола, раздававшийся в честь моей матери и меня. У меня задрожали колени, из глаз хлынули слезы. Мне казалось даже, что я теряю сознание, но все же я овладел собой. Я закусил до крови губы и мысленно говорил себе: "Что это такое! Успокойся! Возьми себя в руки!". Но на всем свете не найдется других звуков, которые могли бы так взволновать мою душу, как этот нежный, мелодичный звон монастырского колокола в Данфермлине.
При звуках этого вечернего колокола моя мать укладывала меня в мою маленькую колыбельку, и я засыпал под эту музыку невинным сном. И когда отец и мать нежно склонялись надо мной, они по очереди рассказывали мне, что означает этот колокольный звон. Немало хороших слов я услышал от них под звуки этого колокола, и они запечатлелись в моей душе. И снова они раздались в моих ушах, когда я услыхал колокол, приветствовавший возвращение матери и сына с чужбины на родину. Ничто в целом мире не могло бы нам доставить такой радости, как звуки этого колокола, звонившего по случаю нашего приезда.
Руссо выражал желание умереть под звуки прекрасной музыки. Я же хотел бы - если бы мне предоставлен был выбор в этом отношении - отойти в иной мир под звуки нашего монастырского колокола, который рассказывал бы мне о жизненной борьбе, подошедшей теперь к концу, и призывал бы меня - как некогда призывал ко сну маленького белокурого мальчика - сомкнуть очи и заснуть последним сном".
Глава 2
В Америку. В Питсбурге. На катушечной фабрике
Из Данфермлина мы отправились в омнибусе, который ехал в Чарлстон, и в Ферт-оф-Форте сели в маленькую лодку, которая отвезла нас на эдинбургский пароход. Когда мы подплыли к пароходу, я бросился на шею дяде Лодеру и воскликнул со слезами: "Я не могу расстаться с тобой! Не могу!..". Какой-то матрос ласково взял меня на руки и поднял на палубу парохода. Когда я опять приехал в Данфермлин спустя четырнадцать лет, то увидел этого славного старика, который вспомнил наш отъезд и сказал, что никогда в жизни не видал более трогательного прощания.
В Глазго мы сели на парусное судно водоизмещением 800 тонн, и в течение нашего семинедельного плавания на этом судне я подружился с матросами, узнал названия разных снастей и мог даже давать указания пассажирам, как они должны выполнять распоряжения боцмана. Дело в том, что матросов на нашем судне было недостаточно и поэтому необходима была помощь пассажиров. И я также получал по воскресеньям за свою помощь кусок сливового пудинга, составлявшего единственное лакомство, которым располагали матросы. Когда мы прибыли на место, я покинул это судно с искренним сожалением.
Нью-Йорк поразил меня сильнейшим образом. Я был в Эдинбурге, куда меня взяли, чтобы я увидел королеву, и это было мое единственное путешествие до нашего переселения в Америку. Осмотреть Глазго мы не имели времени, так как надо было немедленно отправляться дальше. Нью-Йорк был первым громадным городом, напоминавшим гигантский пчелиный улей по своей кипучей деятельности, и я смешался с его обитателями. Шум, оживленное движение и суета совершенно подавляли меня. Но самое большое впечатление во время нашей остановки в Нью-Йорке произвел на меня следующий незначительный факт: один из матросов нашего судна, Роберт Берримен, взял меня под свое покровительство. Он расфрантился для поездки на берег, надел синюю куртку и белые штаны, как подобает настоящему матросу, и казался мне красивейшим человеком на свете. Он повел меня в лавочку, где продавались прохладительные напитки, и угостил стаканом сиропа, который я выпил с таким наслаждением, точно это был настоящий божественный нектар. Едва ли до той минуты что-нибудь до такой степени нравилось мне, как тот блестящий медный сосуд с украшениями, из которого выливалось струей вкусное питье. Часто, когда я прохожу теперь по этому месту и вижу старушку, стоящую у своего прилавка с напитками, невольно вспоминаю славного матроса, судьба которого так и осталась мне неизвестной. Как я ни старался разыскать его, мне так и не удалось ничего узнать о нем. Я все надеялся, что смогу что-нибудь сделать для него. Он олицетворял для меня образ Тома Баулинга, героя баллады известного поэта и композитора Чарльза Дибдина , воспевавшего моряков в своих песнях.
Когда я слышал эту прекрасную старую песню, то всегда видел перед собой моего друга матроса, представлявшего для меня "идеал мужской красоты". Но, к сожалению, его давно уже тут не было. Во всяком случае, он своим ласковым обращением во время моего первого морского путешествия приобрел навсегда мою горячую привязанность, и я не мог его забыть.
В Нью-Йорке мы знали только мистера и миссис Слоун. Миссис Слоун, урожденная Ефимия Дуглас, была подругой молодости моей матери в Данфермлине, а ее муж был ткачом и работал вместе с моим отцом. Мы разыскали их в городе, и они оказали нам самый радушный прием. Впоследствии я очень обрадовался, когда в 1900 году сын мистера Слоуна Вилли купил у меня как раз напротив нашего нью-йоркского дома участок земли для двух своих замужних дочерей, и таким образом наши внуки сделались товарищами по играм, как некогда наши матери в Шотландии.
Агенты по переселению в Нью-Йорке направили моего отца по каналу через Буффало и озеро Эри в Кливленд и оттуда уже вниз по каналу в Бивер. Это путешествие продолжалось тогда три недели; теперь же этот путь можно проделать по железной дороге за десять часов. Но тогда железная дорога еще не была проведена в Питсбург и города, лежащие к западу. Железная дорога Эри еще только строилась, и во время нашего путешествия мы видели группы людей, работавших на ее строительстве. В юные годы все может служить развлечением, и я с большим удовольствием вспоминаю об этой трехнедельной поездке по каналу. Все неприятное, что было связано с этим, давно уже исчезло из памяти, за исключением одной ночи, проведенной нами на набережной в Бивере в ожидании парохода, который должен был отвезти нас вверх по Огайо в Питсбург. Тут-то мы и подверглись нападению комаров во всем его ужасе. Моя мать в особенности пострадала и на другое утро едва могла раскрыть глаза. Мы все выглядели ужасно, но я все же не помню, чтобы эти маленькие мучители лишили меня сна в ту ночь. Я всегда хорошо спал и никогда не узнал "ночей бессонных, адских".
Друзья в Питсбурге с большим нетерпением ждали от нас известий. Благодаря их теплому, дружескому приему и участию мы вскоре забыли все заботы. Мы перебрались к ним в Аллегани-Сити. Брат дяди Хогана открыл маленькую ткацкую мастерскую, и на втором этаже над ней были две комнаты, принадлежавшие моей тете Эйткен, которыми мои родители могли пользоваться бесплатно. Дядя скоро оставил мастерскую, и отец стал на его место и начал ткать сукно. Но так как не находилось торговца, который забирал бы этот товар в больших количествах, отец сам вынужден был заботиться о сбыте и поэтому превратился в странствующего торговца. Тем не менее наши доходы были в высшей степени скудны, и, как всегда, моя мать пришла на помощь. Она никогда не унывала. В юности, чтобы заработать себе "на булавки", она научилась в лавке своего отца шить башмаки. Теперь это послужило на пользу семье. Мистер Фиппс, наш сосед в Аллегани-Сити и отец моего приятеля Генри Фиппса, был, как и мой дед, сапожным мастером, и у него мать получала работу. Она зарабатывала 4 доллара в неделю обшивкой башмаков, выполняла также и всю домашнюю работу, так как прислуги у нас не было. Частенько она засиживалась за работой далеко за полночь. А в сумерки, в свободные от забот по хозяйству минуты, она брала на колени моего маленького брата, который вдевал нитку в иголку или же натирал нитки воском, и рассказывала ему так же, как некогда мне, разные поучительные истории или декламировала лучшие образцы шотландской народной поэзии.
Переехав в Америку, семья Карнеги первоначально проживала в Питсбурге в доме 336 Уг по Ребекка-стрит. Фотография предоставлена ДМЭК
В этом отношении дети бедных людей находятся в гораздо лучшем положении, чем дети богатых, так как в лице матери они имеют все: няньку, кухарку, гувернантку, учительницу и ангела-хранителя. А отец является для них образцом, руководителем, советником и другом в одно и то же время. Мой брат и я росли в таких условиях. И что может дитя какого-нибудь миллионера или знатного человека противопоставить подобным условиям?
Моя мать была постоянно занята, но это не помешало тому, что все соседи скоро признали ее как умную и добрую женщину, всегда готовую каждому прийти на помощь. Потом мне многие рассказывали, что сделала для них моя мать. Так было и в более поздние годы, где бы мы ни поселялись. Бедные и богатые приходили к ней со своими заботами, и для каждого у нее находился добрый совет. И всюду, где бы она ни была, она всегда возвышалась над своей средой.
В конце концов пришлось решать важный вопрос: что делать со мной? Мне было тогда тринадцать лет. Мое школьное обучение кончилось навсегда еще в Данфермлине. В Америке я только в течение одной зимы посещал вечернюю школу. Позднее я некоторое время учился французскому языку, и странным образом мой учитель оказался мастером слова и учил меня декламировать. Я мог читать, писать и считать и начал учиться алгебре и латыни. Письмо, которое я написал во время переезда дяде Лодеру, полученное потом обратно, доказывает, что я тогда лучше писал, чем пишу теперь. Я мучился, изучая английскую грамматику, и так же, как другие дети, не понимал, зачем нас этим терзают. Я очень мало читал, кроме Уоллеса, Брюса и Бёрнса, но зато знал наизусть много известных стихов. Знал я также детские сказки и в особенности сказки "Тысячи и одной ночи", открывавшие передо мной новый и волшебный мир. Я просто проглатывал эти сказки.
И все мои мысли и стремления были направлены на то, как самому заработать, чтобы наша семья могла обеспечить себе положение в новом отечестве. Мысль о жизни в постоянной нужде просто не давала мне покоя ни днем, ни ночью. И я размышлял только о том, как сделать, чтобы наша семья могла откладывать триста долларов в год; двадцать пять долларов в месяц я считал такой суммой, которая была безусловно необходима, чтобы быть независимым от других.
Брат дяди Хогана часто спрашивал моих родителей, какие у них планы на мой счет. Это привело однажды к самой драматической сцене, какую мне когда-либо пришлось пережить. Никогда этого не забуду. Преисполненный самых лучших намерений, он сказал моей матери, что я способный и разумный мальчик и потому, если мне дадут снаряженную как следует корзину разносчика, то я могу отправиться с нею на набережную и сделать там хорошие дела.
До той минуты я не знал, что значит рассерженная женщина. Моя мать как раз сидела в это время за шитьем, но тут она вскочила и, потрясая руками перед лицом Хогана, закричала: "Как? Мой сын должен сделаться разносчиком и толкаться среди всякого сброда на набережных? Нет! Пусть уж лучше он бросится в Аллегани!.. Убирайтесь отсюда!".
Она указала ему на дверь, и он ушел, не сказав больше ни слова. Мать моя стояла несколько мгновений неподвижно, точно королева в какой-нибудь трагедии. Казалось, она тут же свалится с ног, но она овладела собой и, поплакав немного, обняла нас, своих мальчиков, говоря нам, что мы не должны обращать внимания на ее выходку. Для нас всегда найдется на свете честный труд, и если мы будем поступать хорошо, из нас выйдут прекрасные люди и мы заслужим всеобщее уважение. Ее вспышка была вызвана не тем, что предложенное занятие было унизительным для меня - нас уже с малых лет учили, что праздность есть мать всех пороков, - а тем, что это в ее глазах имело большое сходство с бродяжничеством и потому не могло считаться почтенным ремеслом. Лучше уж умереть, чем согласиться на это! Да, моя мать была способна скорее взять нас обоих за руки и погибнуть вместе с нами, чем подвергнуть нас в юном возрасте всем опасностям дурного общества.
Вспоминая эту старую историю, я могу лишь сказать, что во всей стране не нашлось бы более гордой семьи, чем наша. Каждый из нас был проникнут чувством чести, горячей любовью к независимости и самоуважением. Вальтер Скотт сказал, что у Бёрнса были самые необыкновенные глаза, какие только он видел когда-либо. То же я могу сказать о моей матери. Все низкое, пошлое и грубое было ей чуждо, и при таких родителях Том и я должны были стать честными людьми, поскольку и мой отец был благородным человеком, которого все уважали и любили.
Вскоре после этого случая отец вынужден был покориться обстоятельствам и, бросив свое ручное ткацкое ремесло, поступить ткачом на хлопчатобумажную фабрику одного старого шотландца, мистера Блэкстока, находившуюся там же, в Аллегани, где мы жили. На эту же фабрику он определил и меня в качестве мальчика для наматывания катушек. Я получал на этой первой должности, занятой мною, доллар 20 центов в неделю.
Жизнь наша была тяжела. Мы с отцом должны были вставать зимой, когда было еще совсем темно, завтракать и поспевать на фабрику еще до рассвета. Работа продолжалась до наступления темноты, лишь с небольшим перерывом на обед. Часы тянулись для меня необыкновенно медленно, и работа не доставляла никакой радости. Но на душе у меня становилось светлее, когда я думал о том, что работаю для семьи, для нашего дома. Много миллионов я зарабатывал впоследствии, но ни один из них не доставил мне такой радости, как первая заработная плата, полученная за неделю. Я думал, что уже являюсь подмогой для семьи, что сам зарабатываю и не ложусь бременем на плечи родителей. Да, я хотел помогать им, хотел удержать наше маленькое суденышко на плаву.
Спустя некоторое время мистер Джон Хэй, катушечный фабрикант в Аллегани, тоже старый шотландец, спросил меня, не хочу ли я поступить к нему на фабрику. Я принял предложение, и мне была назначена заработная плата в два доллара еженедельно. Но на первых порах работа оказалась еще более утомительной, чем на прежнем месте. Мои обязанности заключались в том, чтобы обслуживать паровую машину и топить котел в подвальном помещении катушечной фабрики. Это было для меня чересчур трудно. Каждую ночь я видел во сне, что измеряю давление пара и нахожусь в вечном страхе, что оно окажется или слишком слабым и вызовет жалобы рабочих, или слишком сильным и приведет к взрыву котла.
Но для меня было делом чести не обнаруживать перед родителями своих тревог. У них было довольно собственных забот, и они мужественно несли их. Я должен был стараться быть человеком и тоже самостоятельно справляться со своими заботами.
Я был полон надежд на будущее и не переставал думать об улучшении своего положения. Мне было не вполне ясно, в чем должно заключаться это улучшение, но я был уверен, что оно наступит, если только у меня хватит выдержки. Кроме того, я еще не вышел из того возраста, когда беспрестанно спрашивал себя, что сделал бы Уоллес на моем месте и как должен был бы поступить в подобном случае шотландец. Одно было для меня несомненно: он не должен складывать оружие.
В один прекрасный день перемена действительно наступила. Мистеру Хэю понадобилось переписать несколько счетов. У него не было бухгалтера, а сам он не отличался особенным искусством в каллиграфии. Он спросил меня, какой у меня почерк, и попросил написать несколько строк для пробы. Результат оказался удовлетворительным, и с тех пор я всегда писал ему счета. Кроме того, я был довольно силен в счете, и скоро он убедился, что в его же интересах возложить на меня другие обязанности, чем те, которые лежали на мне до тех пор. Я думаю также, что им руководило еще и чувство симпатии к белокурому мальчику: у него было доброе сердце, он был шотландец, и ему хотелось удалить меня от машины.