Три адмирала - Давыдов Юрий Владимирович 12 стр.


А на другой день "политик", указавший Сенявину, как ему поступать, и грозивший ему неприятностями, этот самый "политик" признавался: "Французское правительство так наседало на меня, что я согласился подписать окончательный договор между Францией и Россией".

Статский советник ни в первом, ни во втором случае даже и не обмолвился, что договор-то прелиминарный, предварительный. А Наполеон с Талейраном отлично знали, что в дипломатической практике существует такое понятие, как ратификация, и что стоит Петербургу узнать правду о висевшем на волоске призрачном франко-английском сближении, как все усилия по одурачиванию господина Убри пойдут к чертям. Надо было быстренько сунуть под нос русскому главнокомандующему копию договорных условий.

Торопливость французов была поистине лихорадочной. Так, например, принц Евгений, пасынок Наполеона, находившийся в Северной Италии, в один и тот же день дважды писал Сенявину и дважды гонял к нему гонцов.

В полдень - письмо: "Господин адмирал, спешу предупредить вас, что только что заключен мир между его величеством императором французов, королем Италии, моим августейшим отцом и повелителем, и его величеством императором всея России. Договор подписан 20 июля…

В нем предусмотрено немедленное прекращение военных действий, о чем вы получите предписание с курьером, которого должны послать к вам из Парижа на другой же день. Я, однако, счел своим долгом предупредить вас об этом и прошу сообщить сие французскому командующему, который окажется в непосредственной близости от вас, чтобы все военные действия прекратились тотчас, во избежание напрасного кровопролития".

Вечером - еще письмо: только что получены депеши "господина де Убри", адресованные вам, то есть Сенявину; равно получены и депеши для Лористона; документы передаст и вам и Лористону "мой адъютант полковник Сорбье".

8

Что требовалось от дипломата?

"Быть красивым малым.

Принадлежать, по возможности, к знатному роду.

Иметь состояние.

Обладать светским лоском.

Уметь разговаривать с женщинами и обольщать их, в особенности обольщать!"

Может, еще что-нибудь? О нет, "остальное было уж не так важно. Молодой человек проходил испытательный срок в министерстве, где его обучали в первую очередь искусству кланяться".

Сенявин не соответствовал ироническим "кондициям" Мопассана. А дипломатическое поприще досталось Дмитрию Николаевичу столь сложное, запутанное, зыбкое и чреватое опасностями, что, право, и дюжину дипломатов бросило бы в озноб.

Первое, что встало с мгновенной и беспощадной ясностью: росчерком пера губилось громадное предприятие! Все летело вверх тормашками - достигнутое и то, что вот-вот было б достигнуто! О, какой взрыв чувств - ведь Сенявин не обладал ни ледяным цинизмом, ни горячечным карьеризмом, а был наделен, как говорил Павел Свиньин, "пламенной душою".

В подобных случаях беллетристы чаще всего живописуют муки бессонницы, как актеры, изображая волнение, неизменно хватаются за папиросы и ломают спички. Не мне судить, что услышали и чего не услышали, что увидели и чего не увидели стены адмиральской каюты, отделанной с той благородной и строгой изысканностью, какую умели придавать каютам военных парусных кораблей питерские краснодеревцы. Несомненно, однако, что "пламенная душа" Дмитрия Николаевича не осталась недвижной. И должно быть, мелькнуло в уме: живет в Санкт-Петербурге Адам Чарторижский. Сенявин знал: со-ло-мин-ка… Но не знал он, что князь, всемилостивейше удаленный, всемилостивейше заменен бароном фон Будбергом. Современный нам исследователь несправедливо обзывает Будберга "покладистым"; рижанин недолго сидел в министерском кресле. Но Дмитрий Николаевич об этом не ведал, как не ведал и об отставке Чарторижского, сторонника решительной поддержки греков и славян.

И еще была мысль (не догадка - капитальное убеждение), мысль Сенявину путеводная и определяющая, мысль о Наполеоне, о наполеоновской Франции как неизбежных и недалеких, грозных и удачливых врагах его, Сенявина, родины.

"Слепой только не увидит, когда внезапное облако налетит и затемнит солнце. Но у всех тогдашних государственных людей вещественные глаза были светлые. Отчего же не видали они, какая туча собирается и скопляется на Россию?" - задним числом негодовал Глинка.

Мы вправе ему возразить: нет, Сергей Николаевич, видели, некоторые-то видели. Правда, лишь подлинно государственные люди, а не те, что грели мягкие места на местах государственных.

Сенявин (как, например, и Кутузов) отчетливо различал, какая "туча скопляется". Различал и теперь, в шестом году, различал и потом, когда угодил под начальство к самому Наполеону. И этот "недальновидный", по определению злопыхателя Вяземского, командующий рисковал головой, но, всем чертям назло, "не двигался за Наполеоном".

Сказать по правде, Сенявин, начиная осаду Дубровника, уже был осведомлен о намерении Александра возвратить Которскую область австрийцам. Переубедить царя адмирал рассчитывал развитием которского успеха.

Расчет этот лишний раз обнаруживал в Сенявине человека, для которого польза дела стояла выше автоматики бездумной "исполнительности". А князь Вяземский опять заскрипел зубами: Сенявин-де положил не отдавать Которо, "видя в том личные свои выгоды и ссылаясь, что сие повеление государя последовало еще прежде, нежели государь знал о занятии Рагузы (Дубровника. - Ю. Д.) французами". Господи, кого только не обвинишь "в личных выгодах", глядя сквозь очки ненависти!

А слухи о намерениях русского царя уже текли среди которцев быстрее и шумливее горных ручьев. Сенявин сообщал в Петербург: "Воображение, что они принуждены сделаться австрийскими подданными, а потом, к вящему своему несчастью, порабощены будут и французами, крайне угнетало их дух, и они от сего потеряли всю свою бодрость против французов".

С прибытием парижских известий "бодрость потеряли" и черногорцы. Они потянулись к родным вершинам, их биваки "на высотах рагузинских" опустели. А из Франции уже направился в Далмацию генерал Мармон во главе пятнадцати тысяч солдат и офицеров.

Сенявин тем временем выигрывал время. Он вежливо препирался с французскими генералами и австрийскими комиссарами, не упуская малейшей возможности стравить "высокие стороны".

Английский историк говорит: "В Адриатике адмирал Сенявин, подобно многим другим, отказывался верить, что договор будет ратифицирован". Конечно, бумага за подписью Убри представлялась вопиющей нелепицей. Но Сенявин-то давно убедился, что внешняя политика Зимнего обладает тем недостатком, который у моряков назывался рыскливостью, то бишь досадной, а подчас и бедственной "способностью" корабля кидаться из стороны в сторону под влиянием случайностей.

Дмитрий Николаевич мог не верить и всем сердцем желал не верить в ратификацию соглашения, но это вовсе не позволяло ему оспаривать официальные депеши, подлинность коих была неоспорима.

Однако именно политическая рыскливость Зимнего питала сенявинскую надежду на перемену петербургского курса. Ну, да и на худой конец у него имелась в запасе хоть и шаткая, но отговорочка: не "августейший повелитель", а всего-навсего статский советник предписывал уходить с Балкан.

Французские генералы Мармон и Лористон, австрийские комиссары их сиятельства Беллегард и Лепин, все те, кто убеждал Сенявина, грозил Сенявину, умасливал Сеявина, все они быстро убедились, что Сенявин не из дипломатов, "прошедших испытательный срок в министерстве", где обучают "в первую очередь искусству кланяться".

Напротив, он прошел школу, где обучали "искусству не кланяться" - ни ядрам, ни обстоятельствам.

Тянулись недели. Сенявин не уступал. Но и не наступал. Не признавая мира, он признавал перемирие. Стало быть, неприятель волен был концентрироваться у Дубровника. Французы так и делали. А Сенявину ничего иного не оставалось, как с молчаливым бешенством принимать к сведению последствия политической глупости. Он уже отдавал себе отчет в том, что территорию республики Дубровник волей-неволей придется оставить, как и в том, что на территории Которской области его еще ждут тяжелые испытания.

Между тем незадачливый статский советник прибыл в столицу Российской империи. "В бытность мою тогда в Петербурге, - рассказывает генерал Тучков, - возвратился известный Убри с подписанным от Наполеона трактатом. Но только был оный объявлен Государственному совету, как, первый и последний раз его правления, дерзнули члены оного воспротивиться. Они представили императору весь вред, могущий последовать от такого невыгодного договора. Хотя многим известно было, что Убри поступил во всем согласно с наставлениями, данными ему государем, но последний всю вину возложил на него".

Когда племянник Александра I Александр II совершал жестокость, то по обыкновению умывал руки, ссылаясь на то, что исполнители не поняли высочайшей воли. Дядюшка обладал тем же свойством, что и племянник. Правда, статский советник, попавший впросак, не попал ни на эшафот, ни в каземат, его выгнали в отставку и выслали в деревню, но при этом царь сказал, что Убри не понял смысла инструкции и превысил полномочия. А суть-то была в том, что Петербург и Берлин успели обменяться тайными декларациями о союзе, и еще в том, что англичане, оказывается, вовсе не спешили поддаваться Наполеону.

Сенявин мог торжествовать. Сенявин не торжествовал. Ведь пока русские пушки были немы, неприятель усилился сверх меры. А бокезцы и черногорцы усомнились в том, что "россияне с ними будут всегда неразлучны".

И еще потому не торжествовал Сенявин, что сам очутился в положении, сходном с положением Убри. Сперва царь одобрил борьбу за Дубровник. А теперь, когда вице-адмирал не обладал никакой возможностью завершить эту борьбу и принужден был морем эвакуировать войска, теперь царь обвинил Сенявина в том же, в чем и Убри: в нарушении инструкции.

Средства связи могут играть двойную роль: если они хороши, высшему начальству приходится брать ответственность на себя; если они плохи, у высшего начальства есть шансы взвалить ответственность на низшее начальство. Император Александр I очень хорошо пользовался плохой связью.

9

Но еще оставалась Которская область. Оставалась триединая великолепная бухта, способная приютить целый флот, оставались которские крепости и сами которцы, которые слали к Сенявину депутации, умоляя русских не уходить, а он обещал ходатайствовать за них перед государем.

Оставалась Которская область. Сенявин не отдал ее вопреки настояниям и русской, и французской, и австрийской дипломатии. Он решился не отдавать ее и вопреки французским штыкам. Но для этого ему надо было еще выдержать сопротивление Вяземского.

Дмитрий Николаевич, конечно, знал, что генерал Вяземский не жалует адмирала Сенявина. И все же (после первых боев за Дубровник) Сенявин поступил с князем так, как в свое время Ушаков поступил с ним самим: представляя отличившихся к наградам, главнокомандующий характеризовал Вяземского "искусным и прозорливым" и прибавил, что попросту не хватает слов, дабы "достойно выхвалить подвиги и благоразумные распоряжения его".

Складывайся дела успешно, и Вяземский, верно, сменил бы гнев на милость, да сызнова сообщил жене, что служить с Сенявиным очень приятно. Но Василий Васильевич был из тех генералов, что весьма хороши, когда хорошо, и весьма нехороши, когда нехорошо. Дела складывались неуспешно, и генерал все дальше и все больше расходился с главнокомандующим.

В Которской области Вяземский инспектировал крепость Кастельново: "Я объехал все окрестности Кастельново и нашел, что они хотя имеют большие горы и дефилеи, но не непроходимы, и что войска везде могут идти с горными орудиями, что всякой дефиле могут обойти и, одним словом, в местах сих отнюдь война не затруднительна (то есть не затруднительна для противников, французов. - Ю. Д.) и защищаемому должно весьма остерегаться множества маневров и фальшивых атак. Крепость Кастельново и редут Спаниоло я нашел в самом дурном положении".

Вяземский изложил свои соображения на военном совете. Однако генерала никто не поддержал. Очевидно, присутствующие были иного мнения: храбрость города берет, храбрость города и отстаивает! Вяземский такую решимость расценил как заговор, как "комплот противу меня" и разобиделся, ибо адмирал "начал грубостями опровергать все, что я ни говорил".

"Грубости" как-то не вяжутся с тем, что известно о характере Дмитрия Николаевича. Но, быть может, раздражившись, он и высказал приунывшему генералу несколько прямых, резких слов, да еще при черногорцах, которых князь не признавал просвещенными.

Сдержавшись на глазах у главнокомандующего и "частных" начальников, князь за глаза вылил на Сенявина ушат помоев. Раскрыл свой журнал-дневник и, макая перо в желчь, порассказал ту "правду", что хуже всякой лжи: "Он весьма посредственного ума, без всяких сведений, с злым характером, интересан и решителен на зло. Государю угодно было послать в Корфу с эскадрой и командующего всеми войсками. Он повелел министру Чичагову назначить. Министр назначил, но иностранца. Государь опроверг и требовал русского. Министр выбрал Сенявина на ту только цель, чтобы обмарать русских и после сказать государю: это русский! Но так как он был контр-адмирал, то легко случиться могло, что в Корфе генерал-майор мог быть старше его (выслугой лет. - Ю. Д.), и потому без очереди, без заслуги, не зная человека, государь произвел его в вице-адмиралы, удостоил его большой доверенностью, отправил его в важную экспедицию, не видав его, не говоря с ним ни слова и не заметя его ни почему".

Ох, расходился князенька! Всем досталось: и главнокомандующему, и министру, и даже царю… А следующие записи сделаны им уже в Корфу. Видимо, Сенявин попросту спровадил Василия Васильевича в главную базу. Спровадил, чтоб не мешался.

Может, нет нужды рассказывать о сложных перипетиях сухопутных действий, но, думаю, следует добром помянуть армейцев, сражавшихся с Наполеоном тогда, когда никто на континенте не смел изъясняться с ним языком пушек.

Надо помянуть егерей, несших бремя горной войны: гренадеров, воинов "мужественного вида, в простреленных касках", артиллеристов, которые волокли орудия там, где легконогие черногорцы "прыгают с камня на камень". Помянуть рядовых, этих, по словам одного писателя, "спокойных повседневных героев, придающих незначительным своим поступкам свойственное им самим благородство и проникнутых при исполнении будничных обязанностей близкой их сердцу поэзией".

Были среди них и те, кто возвратился в строй после размена пленными. Они рассказывали, как французские офицеры выпытывали военные сведения, манили под французские знамена, сулили сладкую жизнь. Нет, они возвращались к своим, к своей несладкой жизни, потому что какая ж, к чертям, жизнь на чужих хлебах, даже если те хлеба с изюмом… А были и такие, что добирались за сотни и сотни верст, плененные не на Балканах, а в минувшую кампанию, отравленную Аустерлицем. Они бежали из плена "с тем намерением, чтоб пробраться в Россию или к российским войскам, где бы те ни были".

Я цитировал показания егеря Бордатова, калужанина, сенявинского земляка. Он еще до плена десять годов тянул солдатскую лямку; его захватили раненым, в бою, содержали в разных городах Европы, да он изловчился и унес ноги. Добрался до Италии и - не с помощью ли итальянцев, ненавистников французской оккупации? - достиг Корфу: "старался прибыть для определения по-прежнему на службу". Его и определили. Раньше, до плена. Яков Григорьевич числился в 6-м егерском, теперь - в 13-м, которым командовал Вяземский. Но Бордатов не миловался ни с голубоглазенькой, ни с черноглазенькой, а пошел с однополчанами служить задорно или "служить куражно", как в старину пошучивали солдаты…

Выше уже упоминалось имя генерала Попандопуло, командира греко-албанского легиона. Там же, на Корфу, он командовал и Колыванским мушкетерским полком. Службу генерал начал давно, тридцать с лишним лет назад. Он "был при взятии Очакова, Бендер, Аккермана и других мест; при заключении мира назначен в свиту господина генерала от инфантерии Кутузова при его посольстве в Константинополе", а в восемьсот четвертом прибыл на Корфу.

В июле 1806 года Сенявин вызвал Попандопуло с Корфу. Генерал сдал свои "должности" другому высшему офицеру, Назимову, и, не мешкая, уехал в Которскую область.

Попандопуло, как и Вяземский, не восторгался крепостью Кастельново и редутом Спаниоло. Но, в отличие от Вяземского, новый командующий "приступил немедля к поправке и умножению укреплений".

В Военно-историческом архиве есть рапорт "господину вице-адмиралу и кавалеру Сенявину". Рапорт написан тотчас после боев. Старая бумага, составленная не в кабинете, а на биваке, доносит "живую поэзию событий и подвигов".

Попандопуло подробно описывал сентябрьские (1806 года) бои "в окружностях Кастельново и в границах республики Рагузы". Они потребовали от командующего мгновенной реакции, глазомера, хитрости, осмотрительности. Попандопуло и на сей раз оказался достойным учеником Суворова, который наставлял "частных начальников" (а Попандопуло таковым и был при Сенявине) действовать "с разумом, искусством и под ответом".

Не с какой-то бездарностью состязался сенявинский генерал, но с Огюстом Фредериком Мармоном: два года спустя этот сдержанный, методический, сухой Мармон расколотит в пух австрийцев и получит маршальский жезл. А теперь, будучи вчетверо сильнее, отступил, "не делая уже далее своих покушений". Можно верить французскому историку: Мармон был очень зол на русских.

Можно верить и Попандопуло, когда он сообщал в Петербург, что его солдаты и офицеры "подали свету пример истинной храбрости и военного порядка". Верно оценил генерал и результаты изнурительного сражения: крепости Кастельново и Спаниоло, падение коих предрекал Вяземский, не пали, а ведь без них область была бы потеряна, что "понудило бы, вероятно, господина вице-адмирала Сенявина оставить те места со всею его эскадрою".

Генеральский рапорт высшему командованию и донесение царю - это общая картина боевого столкновения, то есть картина коллективного подвига. Но массовый подвиг - сплав подвигов индивидуальных. О последних узнаешь из представлений к наградам.

Назад Дальше