Апостол Сергей: Повесть о Сергее Муравьеве Апостоле - Эйдельман Натан Яковлевич 16 стр.


Это начало загадочного чернового отрывка, сочиненного Пушкиным около 1829 года; последующее описание дороги и особенно станции перешло затем в текст "Станционного смотрителя". В начале отрывка, где сообщается, куда назначен юный офицер, автор пишет и зачеркивает "В Ч. полк". В Черниговский полк. Отрывок обрывается "на самом интересном месте", сохранился только неясный план продолжения: "Дождик, коляска, gentleman, любовь. Родина". Окончания нет, но догадываемся, что случится с молодым человеком: пройдет несколько дней, пушкинский прапорщик явится в Васильков, представится командиру Черниговского полка Гебелю, и конечно же его пригласит рассказать петербургские новости батальонный командир Сергей Муравьев-Апостол. А дальше… Дальше прапорщик, ожидающий свободы и удовольствий, конечно же попадет в переделку ("родина", наверное, об этом) и, кажется, будет в роли Гринева, "мятежника поневоле", стремящегося найти свое место в событиях.

Пушкин знавал Муравьевых, Пестеля, Бестужева-Рюмина, был знаком с гарнизонным бытом в украинских местечках и хоть не встречал юных офицеров-черниговцев, но хорошо представлял этот тип: молодому человеку лет 19–20, как Ипполиту Муравьеву-Апостолу, который как раз перед восстанием получает в Петербурге первый офицерский чин; правда, его не посылают в Васильков, но сам поедет.

Впервые изучившие этот отрывок исследователи обратили внимание на то, что среди черниговских бунтовщиков было пять прапорщиков, вроде Александра Мозалевского, в 18 лет произведенного в подпрапорщики, а через четыре года, перед восстанием, - в прапорщики (кадетского корпуса он не кончал, но в них учились другие юные офицеры, например разжалованный Ракуза).

Чем кончатся приключения симпатичного пушкинского юноши, не ведаем. Знаем только, что стало с теми, кто на самом деле в мае 1825-го (как и прежде) служил в полку, расположенном в Василькове и окрестностях.

"Он успел привязать к себе не только офицеров, но и большую часть нижних чинов Черниговского полка, особенно же в командуемом им баталионе. И потому в содействии Черниговского полка Сергей Муравьев совершенно был уверен".

Эта формула из "обвинительного заключения" обобщала показания разных людей. Допытывались, чем взял Муравьев-Апостол целый полк? Отвечали, что ничем особенным - добротой.

Фланговый (по-тогдашнему флигельман) первого батальона Черниговского полка, "солдат храбрости испытанной, доброго поведения", бывший прежде в походах и во многих сражениях, начал с 1823 года совершать частые побеги и был приговорен к кнуту и каторге. Сергей Иванович пожалел старого солдата, поручил своему человеку передать деньги палачу, чтобы он пощадил приговоренного. "В те времена, - вспомнит Матвей Муравьев-Апостол, - случалось, и неоднократно, что солдаты совершали убийства над первым попавшимся им навстречу человеком; убивали даже детей, и все с единственной целью избавиться от службы".

Эпизод, очень похожий на тот, что запомнился Льву Толстому (после чего было сказано об "одном из лучших людей своего, да и всякого времени").

Пестель, наблюдающий солдат в Белоцерковском лагере, вполне одобряет такой способ сближения с солдатами: те, кто узнает про милостивого офицера, охотнее пойдут за ним, и не нужно их "смущать" подробностями о цели Общества.

Сергей Муравьев: "Приходили ко мне солдаты, бывшие в Семеновском полку, Пензенского Гульбин, Тамбовского Малафеев и Иванов, Саратовского Федот Николаев, Анойченко, Греков и другие, коих имен не припомню. Я с ними разговаривал о тягостях службы, бранил ее, вспоминал им старый полк, спрашивал их: помнят ли они своих старых офицеров, помнят ли меня? Говорил им, что я уверен, что они от своих старых офицеров никогда и нигде не отстанут".

Здесь Пестель мог нахмуриться: лишние слова, лишние уши.

Солдат Петр Малафеев, в первый раз зайдя к Муравьеву, рассказал, между прочим, что рядовой Иван Перепельчук из семеновских "от утеснений застрелился". Муравьев будто бы сказал, "что это большое дурачество - стрелять себя, и он глуп, не дождал времени, а потом сняв висевший на стене пистолет и сделав оным пример как бы кого застрелить, сказал: "Вот так надобно!"". Солдат утверждал, будто Муравьев царя "поносил непристойными словами".

Когда арестованному подполковнику принесли показания Малафеева, он возражал горячо против "непристойных выражений", ибо "все меня знающие скажут, что я никогда оные не имел в привычку употреблять и гнушался даже этим. Рассказ же его о пистолете совершенно ложный, и я никогда не говорил ему, сняв пистолет со стены и показав, что как бы застреливаю кого, вот так надобно".

В следственных делах 1826 года - множество, более ста, имен бывших семеновских солдат, попавших в разные полки на Украине: от сильно замешанных рядовых Федора Анойченко и Федора Николаева до музыканта Гришутки (без пояснения, это имя или фамилия).

Споря с Пестелем, васильковцы, видно, не раз говорили, что не всем открываются, а сотне-другой семеновцев и другим надежнейшим.

"Мы всегда думали, - не раз повторит Бестужев-Рюмин, - что солдаты к солдатам пристанут и что достаточно одной роты, чтобы увести весь полк". По этому расчету выходило, что можно увлечь 60 000 человек.

"Белоцерковские совещания" окончились. Пестель обо всем спросил, про все ответил. Последняя просьба Муравьева и Бестужева - "поднять дух" Тизенгаузена: командира Полтавского полка одолевают сомнения, тяжелые предчувствия, он порывается уйти из заговора, перевестись в другую часть, и однажды Сергей Иванович упадет перед ним на колени и попросит не изменять данному слову. Измены не будет, но нет и радости.

Пестель, такой же полковой командир, как и Тизенгаузен, на прощальном обеде говорит о близкой развязке, о больших успехах Тайного общества, о важных людях, ему сочувствующих; он, конечно, приукрашивает и вдруг увлекается, как Бестужев-Рюмин, и сам почти верит своему рассказу. А мы догадываемся, каков был разговор и настроение. Ведь позже, в казематной безнадежности, полный худших предчувствий, Пестель в одном из показаний вспомнит, как он и его друзья приходили в сильнейшее воодушевление, восторг, воображая, как прекрасно все устроится после революции…

* * *

Затем проходят длинные, как век, полтора года, и каждая весть, каждое событие только усиливают нетерпение Муравьева и Бестужева. Когда люди так решились, все на свете подтверждает их решимость: и согласия, и возражения, и успех, и неудача, и спокойствие, и угрозы.

"Я, испытанный, я, знающий свое дело". Этим стихом из вольтерова "Танкреда" Бестужев-Рюмин должен был закончить письмо, если срочно понадобится предупредить польских заговорщиков в Варшаве. Предупредить, что начинается.

Он неутомим, неукротим, не знает препятствий, готов ежеминутно пуститься в Москву, Киев, Хомутец, к полякам, в Тульчин. Сегодня Бестужев-Рюмин совещается с Муравьевым-Апостолом о новом плане захвата или убийства императора на ближайшем смотру, завтра несется к Пестелю, который рекомендует рассеять мрачные мысли Матвея Муравьева и еще раз объяснить полякам, что их строй после восстания должен быть сходен с российским - без монарха и аристократии.

Метеор Бестужев с портфелем, всегда наполненным запретными стихами Пушкина, Рылеева, Дельвига, вдруг обнаруживает тайное Общество соединенных славян в 8-й артиллерийской бригаде и других частях, зажигает, околдовывает их своей неистовой страстью и даже посмеивается над "тульчинским директором":

"Странно, что Пестель, давно утверждающий необходимость истребления всей императорской фамилии, не успел однако же найти заговорщиков, как Славян, готовых с радостью собою жертвовать".

Пестель же, радуясь новым силам, понимает также, что каждый успех опасен: довод за скорейший удар, меньше шансов еще немного удержать "васильковских".

"Взгляните на народ, как он угнетен. Торговля упала, промышленности почти нет, бедность до того доходит, что нечем платить не только подати, но даже недоимки. Войско все ропщет. - При сих обстоятельствах нетрудно было нашему обществу распространиться и прийти в состояние грозное и могущественное. Почти все люди с просвещением или к оному принадлежат, или цель его одобряют: многие из тех, коих правительство считает вернейшими оплотами самовластия - сего источника всех зол - уже давно ревностно нам содействуют. Самая осторожность ныне заставляет вступить в общество; ибо все люди, благородно мыслящие, ненавистны правительству - они подозреваемы и находятся в беспрестанной опасности. Общество по своей многочисленности и могуществу вернейшее для них убежище. Скоро оно восприемлет свои действия - освободит Россию и, быть может, целую Европу".

Так выступает Бестужев-Рюмин в балагане, походной квартире, перед двадцатью офицерами на маневрах близ местечка Лещин. Балаган раздвигается, заполняя сначала все южные армии, затем всю Россию, наконец Европу, все народы, весь век!

Большинство слушателей были старше годами и выше чинами, но видели в 22-летнем офицере представителя огромного тайного механизма, который вот-вот придет в движение. И Соединенные славяне клянутся в верности тайному обществу, целуют образ, который Бестужев-Рюмин снял со своей шеи, что готовы посягнуть на царя.

"Где же царь?" - спросили Славяне Бестужева, услышав проект будущего устройства. "Можно отделаться", - отвечает Бестужев.

Соединенные славяне спрашивали Бестужева-Рюмина, а потом Муравьева-Апостола, кто составляет "Верхнюю думу" - вождей столь мощного тайного общества.

Было сказано, что многие влиятельные генералы и сановники.

Бестужев-Рюмин:

"Ежели бы я им сказал, что Конституция написана одним из членов и никем знаменитым не одобрена, то Славяне, никогда об уме Пестеля не слыхавшие, усумнились бы в доброте его сочинения. Тем более, что Спиридов, которому я давал выписки из "Русской правды", написал было на многие пункты свои возражения (особенно на учреждение Сената). Итак, для прекращения уже начавшихся толкований и для предупреждения новых, я сказал, что князь Трубецкой нарочно был послан в чужие края для показания сей Конституции знаменитейшим публицистам и что они ее совершенно одобрили…

Назвал же я Славянам Трубецкого, а не другого, потому что из членов он один возвратился из чужих краев; что живши в Киеве, куда Славяне могли прислать депутата, Трубецкой мог бы подтвердить говоренное мною, и что, быв человек зрелых лет и полковничьего чина, он бы вселил более почтения и доверенности, нежели 23-летний подпоручик".

Они преувеличивали, бессознательно и сознательно. "Для дела" старались преувеличить силы, возможности, вообразить мощных сторонников, по посреди агитации вдруг сами начинали верить, что так оно и есть, что одна рота поднимет любой полк, что первый успех "развяжет язык у сенаторов"!

Жизнь тайных обществ фантастически соединяла выдумку с былью.

На глазах у южан разворачивалась греческая революция, ударным отрядом которой был тайный союз, Этерия. Для воодушевления соотечественников этеристы распространяли слух, будто православный царь Александр I поддержит их дело против турок, не говоря ужо о влиятельнейшем русском сановнике греческого происхождения министре Иоанне Каподистрия, который конечно же не оставит своих! Александр и Каподистрия - эти два имени побудили тысячи греков взяться за оружие… Между тем Александр совершенно не собирался помогать грекам, а Каподистрия весьма холодно принял посланцев Этерии, явно не одобряя их торопливости… И что же? Греция восстала, продержалась несколько лет, и в конце концов пришли в движение международные механизмы; Россия после смерти Александра I выступила против турок, а Каподистрия сделался президентом Греческой республики… Вроде бы цель оправдала средства, "возвышающий обман" преодолел "тьму низких истин"?..

"Да больший из вас будет вам слуга… Не будете рабами человека, яко искуплены кровью…" Выписку из Евангелия Сергей Муравьев-Апостол читал тогда Ивану Горбачевскому и другим Славянам.

Эти мысли давно занимают Сергея Ивановича.

"Пусть говорят, что хотят, - писал позже Булгарин Бенкендорфу, - но Библия и Евангелие есть республиканские сочинения в устах искусного толкования".

Раскольничьи агитаторы не раз уводили за собой тысячи людей, толкуя определенным образом Священное писание.

Читая строки древних пророков о равенстве и братстве, Муравьев и Бестужев слышат в них обращение к самим себе и оттого загораются и зажигают аудиторию.

Кажется, один только Иван Горбачевский сомневается и удивляется, находя, что "вера противна свободе". Сергей Иванович отвечает ему с такой страстью, будто он - Бестужев-Рюмин. Даже старый аргумент Ивана Матвеевича пускается в ход; "Франция, впавшая в такие бедствия и страдания во время своего переворота, именно от вкравшегося безверия, должна служить нам уроком".

Когда люди так решились, все подтверждает их решимость: и бог, и разум.

С севера приезжает полковник Трубецкой и в спорах с Пестелем принимает сторону Муравьева-Бестужева…

Воодушевленные рассказами Бестужева, клятвой на образе, цитатами из писания, Соединенные славяне готовы хоть сейчас приступить к делу и желают ехать в Таганрог, куда той осенью отправляется царь Александр. Их сдерживают…

Прибывший с севера кузен и друг полковник Артамон Муравьев предлагает свои услуги для нанесения немедленного удара. Страсти разгораются; Артамону указывают на его ценность как командира Ахтырского гусарского полка, способного дать революции сотни сабель.

Но когда же?

Торжественно, честным словом подтвердили, что восстанут в мае 1826 года, а если нужно будет, то и раньше: ожидаются торжества по случаю 25-летия царствования Александра и маневры на Украине в присутствии государя. Тут его и взять.

И Пестель согласен: время! И зловещие сведения о том, что Тайное общество открыто, "заявлено" предателем, - время! И сомнения, сильные сомнения близких - еще довод за, потому что, чем дольше медлим, тем больше сомнений. Время!

"На другой день первого нашего визита к Артамону Муравьеву пришел Тизенгаузен к нам на квартиру. Сергея Муравьева не застал дома и зачавши со мною (Бесстужевым-Рюминым) разговор о желании Артамона, чтобы мы немедленно восприяли действия, сказал мне следующее: "Как же начать, когда у нас ничего не готово". Я ему отвечал: "Что вы подразумеваете под словом ничего? Перед началом революции должны быть две вещи готовы. Первая - это хорошая конституция, ибо, изготовя ее прежде восприятия действий, мы избегнем долговременности и ужасов революций английской и французской; другая вещь - та, чтоб иметь под рукой значительное число войск благонадежных Я не согласен с Артамоном в немедленном начатии, но не полагаю, чтобы мы могли безопасно откладывать предприятие наше далее будущего года; тогда с большою вероятностью в успехе может начинать". - "Разве через десять лет", - отвечал Тизенгаузен. То же самое он сказал раз у Артамона Муравьева и основывал свое мнение на незрелости России, тогда я ему отвечал, что в России легче сделать переворот, нежели в прочих землях: 1) потому что нет полупросвещения, вещь самая пагубная в революции; 2) что со времен Петра Великого духовенство не играет никакой роли в государстве; 3) потому что у нас дворянство не пользуется особенными правами. Меня поддержали Сергей и Артамон Муравьевы, и Тизенгаузен замолчал".

Не часто в камерах пленных декабристов воссоздавались живые речи, споры, звучавшие на свободе; но конечно же Бестужев-Рюмин по своему характеру меньше других мог держаться принятого "подследственного" тона. Старший из друзей был, как всегда, сдержаннее, лаконичнее: "Говорил против правительства, жалуясь на строгость, и заключил, что умереть все равно".

Слово берет Матвей Муравьев-Апостол: уникальный, чудом сохранившийся документ (таких было, может быть, немало, но сожжены, скрыты навеки от преследователей) - отчаянная, трагическая, безнадежная попытка переубедить брата.

Матвей - Сергею из Хомутца в Васильков:

"Я был крайне неприятно поражен, дорогой друг, тем, что ты мне сообщаешь в твоем последнем письме. Я с нетерпением ждал тебя, а теперь приходится отказаться от надежды скоро тебя увидеть. Что касается меня, милый друг, я несомненно приехал бы. Я бросил бы все свои купанья. Но мне было строго приказано не ездить к тебе. Отец заставил меня дать ему положительное обещание, что я не поеду после того, как он получил предостережение от Николая Назаровича, а ты знаешь, как этот последний хорошо осведомлен. Правительство теперь постоянно настороже, и если оно не действует так, как следовало бы ожидать, то у него на то есть свои причины. Юг сильно привлекает его внимание, оно знает, какой там царит дух, и меня крайне огорчает то, что ты действуешь, словно прекратились всякие подозрения. Доказательством тому служит хотя бы посещение меня неким господином Лорером, с которым я был едва знаком в Петербурге и которого Пестель послал мне, бог весть почему, в качестве старого знакомого. Мы еще весьма далеки от того момента, когда благоразумно рисковать; а рисковать без здравого рассуждения поведет лишь к потере людей и затягиванию дела, может быть, до бесконечности. Он говорил мне о приеме новых членов у вас в полках, о назначении срока в один год, - по правде говоря, все это меня злит".

Николай Лорер был удивлен холодным приемом Матвея Ивановича. "Он нашел меня в большом омерзении насчет Общества", - покажет позже старший Муравьев-Апостол.

Иван Матвеевич что-то узнал в Петербурге; для него, как и для многих других, конечно, не секрет, что дети в тайном обществе.

Разумеется, отец не ведает всех подробностей, планов, намерений, но опасается, как бы правительство не оказалось в этом случае внимательнее родителя. Близкий к верхам, родственник Николай Назарович Муравьев предостерегает, и отец с верной оказией берет с Матвея слово - не ездить пока к брату.

Настроение Матвея Ивановича объясняется, однако, не только опасениями.

Сообщив, что единства между северными и южными декабристами нет, Матвей Иванович в том же письме недружелюбно отзывается о "тщеславии Пестеля", выступает против переговоров с поляками:

"И я спрашиваю тебя, дорогой друг, скажи по совести: такими ли машинами возможно привести в движение столь великую инертную массу? Принятый образ действий, на мой взгляд, никуда не годен, не забывай, что образ действия правительства отличается гораздо большей основательностью. У великих князей в руках дивизии, и им хватило ума, чтобы создать себе креатур. Я уж и не говорю о их брате , у которого больше сторонников, чем это обыкновенно думают. Эти господа дарят земельные владения, деньги, чины, а мы что делаем? Мы сулим отвлеченности, раздаем этикетки государственных мужей людям, которые и вести-то себя не умеют. А между тем плохая действительность в данном случае предпочтительнее блестящей неизвестности. Допустим даже, что легко будет пустить в дело секиру революции; но поручитесь ли вы в том, что сумеете ее остановить?.. Силы наши у вас в обществе - одна видимость, нет решительно ничего надежного. Дело не в том, чтобы торопиться, - я в данном случае и не понимаю применения этого слова. Нужен прочный фундамент, чтобы построить большое здание, а об этом-то менее всего у вас думают…"

Назад Дальше