Но, повторяем, имена палачей не отысканы, и если применить к рассказу Княжнина тот же метод, что и раньше, - ослабить, уменьшить, разделить сказанное - то, может, и была третья пауза ввиду смущения палача. Во всяком случае, свой испуг, что дело еще затянется, полицмейстер должен был помнить. Заметим, что в отчете, который был вскоре послан Николаю, говорится о "неопытности наших палачей и неумении строить виселицы".
Не знаем, заметили пятеро эту третью паузу или нет?
Половина шестого. Разжалованные и каторжные сидят по казематам. Один про казнь не думают, другие думают только о ней. Якушкин ожидает Мысловского с нетерпением. "Наконец вечером он взошел ко мне с сосудом в руках. Я бросился к нему и спросил, правда ли, что была смертная казнь. Он хотел было ответить мне шуткою, но я сказал, что теперь не время шутить. Тогда он сел на стул, судорожно сжал сосуд зубами и зарыдал. Он рассказал мне все печальное происшествие…"
"Когда их привели к виселице, Сергеи Муравьев просил позволенья помолиться; он стал на колени и громко произнес: "Боже, спаси Россию и царя!" Для многих такая молитва казалась непонятною, но Сергей Муравьев был с глубокими христианскими убеждениями и молил за царя, как молил Иисус на кресте за врагов своих. Потом священник подошел к каждому из них с крестом.
Пестель сказал ему: "Я хоть не православный, но прошу вас благословить меня в дальний путь". Прощаясь в последний раз, они все пожали друг другу руки. На них надели белые рубашки, колпаки на лицо и завязали им руки. Сергей Муравьев и Пестель нашли и после этого возможность еще раз пожать друг другу руку. Наконец, их поставили на помост и каждому накинули петлю".
Пестель и Муравьев - по жребию или случайно - стали рядом на скамье. Уже ничего не видно, петля и душный капюшон. На скамье неожиданно встали по союзам: трое южан, затем двое северных.
"Боже, спаси Россию и царя": Сергей Иванович продолжает беседу с небом и людьми, которую вел этой ночью с Бестужевым и братом, вечером с сестрою, недавно со следователями и отцом, полгода назад - в Василькове.
- Один царь на небе и на земле…
- Чем приговоры царя и судей решительнее, том более они плод ничтожества и беспечности и тем они ближе к заблуждению…
- Намерение свое почитает благим и чистым, в чем бег один его судить может…
Половина шестого. Эта последняя молитва вызывает особенное внимание и друзей, и врагов. Кто молится? За кого молится? Некоторые свидетели утверждают, будто молился Рылеев… Сергей Муравьев или Рылеев? Свидетели не называют других. И только Николай I запишет: "Почти никто из них (осужденных в каторгу) не раскаялся; зато пять казненных проявили большое чувство раскаяния, особенно Каховский, который, идя на смерть, сказал, что молится за меня. Его единственного я и жалею. Да простит ему господь и умиротворит его душу".
Царь говорит со слов Чернышева, тот, как большое начальство, не стоял рядом с виселицей, по разъезжал на коне неподалеку. Ему доложили о молитве за паря. Чернышев понимает - это надо сообщить императору, это будет распространено в обществе и народе: смертник молится за царя!.. Но кто из них? А не все ли равно! Чернышев либо не слышал, либо спутал, либо доложил Николаю о том из пятерых, кого Николай особенно желал видеть молящимся за себя: Каховского ведь царь увещевал сам и особо, декабрист писал ему из крепости, его признание царь считал своей личной заслугой. И вот появится на свет умиротворительная молитва Каховского - о которой никто кроме царя не знает - вместо особой, будто из Катехизиса извлеченной, молитвы Сергея Муравьева.
Каховский… Какой-то умысел проскальзывает в некоторых рассказах о его последних минутах.
Все аккуратные и опрятные, Каховский всклокоченный, небритый, беспокойный…
"Когда Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и Рылеев были выведены на казнь, они расцеловались, как братья; но, когда последним вышел из ворот Каховский, ему никто не протянул даже руки… Причиной этого было убийство графа Милорадовича, учиненное Каховским, чего никто из преступников не мог простить ему и перед смертью".
Начальник кронверка Василий Иванович Беркопф был в отгадывании мыслей, кажется, не сильнее, чем в сооружении виселиц. Откуда ему знать, о чем думали пятеро? Как мог, например, Муравьев-Апостол, поднявший полк на бой, а не на потеху, не подать руки другому, кто выстрелил в другом бою? Да разве похоже на римлянина Муравьева - отвернуться от гибнущего человека, которого он, кажется, прежде не знал!
Падающего толкнуть? Никогда!
И стоящий у виселицы расстроенный и подавленный офицер Волков видит, что, "когда осужденных ввели на эшафот, все пятеро висельников приблизились друг к другу, поцеловались и, оборачиваясь задом, потому что руки были связаны, пожали друг другу руки, взошли твердо на доску…".
Все пятеро… Однако задумаемся, к виселице Каховский шел один, а затем - парами: Рылеев - Пестель, Муравьев - Бестужев-Рюмин.
Кажется, в эти последние минуты Каховский действительно отделился от товарищей, но если и было какое-то отчуждение, то со стороны его самого! Он сам мог замкнуться, не подойти - его состояние было нелегким, он особенно натерпелся в последние недели допросов, чувствовал себя одиноким, мог обвинять во многом Рылеева и других вчерашних "северян"…
Все поцеловались, пожали руки, а Пестель с Муравьевым еще раз, из петли…
150–200 человек глядят с Троицкого моста, другие - с Невы, около стены.
Николай Путята видит пятерых у виселицы и близ себя одного француза: "Офицер Де-ла-Рю, только что прибывший в Петербург в свите маршала Мармона, присланного послом на коронацию императора Николая Павловича. Де-ла-Рю был школьным товарищем Сергея Муравьева-Апостола в каком-то учебном заведении в Париже, не встречался с ним с того времени и увидел его только на виселице".
Учебное заведение, конечно, пансион Хикса. Маршал Мармон 12 лет назад сдал Париж Сергею Муравьеву и сотням тысяч его товарищей, а теперь представляет на торжествах совсем другую династию… Пансион же - это двадцать лет назад; Анна Семеновна, Иван Матвеевич, покидающий Испанию, успехи в математике, Матвей, новорожденный Ипполит, расстрел партизан в Берлине, "дети, я должна вам сказать, что в России рабство"…
Оркестр и барабан.
Толпа, к которой прислушиваются несколько тайных агентов… Толпа сейчас замерла, а только что говорила, и мы даже знаем, о чем говорила.
(Из донесений агентов):
- Казнь, слишком заслуженная, давно в России небывалая, заставила, кроме истинных патриотов и массы народа, многих, особливо женщин, кричать: "Quelle horreur!" ("Какой ужас!")…
- Начали бар вешать и ссылать на каторги: жаль, что всех не перевесили, да хоть бы одного кнутом отодрали и с нами поравняли. Да долго ль, коротко, им не миновать этого.
- В городе говорят, что преступники до такой степени хорошо содержались в крепости, что, когда жена Рылеева прощалась с мужем, Рылеев, подавая апельсин, будто бы сказал: "Отнеси это дочери и скажи ей, что, по милости царя, из крепости отец ей с благословением может еще послать и сей подарок".
Половина шестого. "Скамьи поставлены на доски, осужденные встащены на скамьи, на них надеты петли, а колпаки стянуты на лица".
Несколько свидетелей замечает, что Пестелю и его товарищам неприятны прикосновения палачей.
"Когда все было готово, с нажатием пружины в эшафоте, помост, на котором они стояли на скамейках, упал".
Мысловский (запись Лорера): "Когда под несчастными отняли скамейки, он упал ниц, прокричав им: "Прощаю и разрешаю"".
"Разрешает" (отпускает) грехи; то есть разрешает умереть.
Смерть вторая
"Упал ниц, прокричав им: "Прощаю и разрешаю". И более ничего не мог видеть, потому что очнулся тогда уже, когда его уводили.
Говорят, сорвался Пестель, Муравьев-Апостол, Рылеев".
Восемь декабристов - Якушкин, Лорер, Розен, Штейнгель, А. М. Муравьев, Цебриков, Трубецкой, Басаргин - видят происходящее с помощью одного и того же Мысловского. В тот же день, 13 июля, расспросят, запомнят. Но как по-разному они видят!
"Сошедши по ступеням с помоста, Мысловский обернулся и с ужасом увидел висевших Бестужева и Пестеля и троих, которые оборвались и упали на помост… Неудача казни произошла оттого, что за полчаса перед тем шел небольшой дождь, веревки намокли, палач не притянул довольно петлю и когда он опустил доску, на которой стояли осужденные, то веревки соскользнули с их шеи".
Другие называют иные имена и подробности…
Отчего это расхождение? Может, оттого, что декабристы составляли свои воспоминания много лет спустя? Но они не могли забыть 13 июля и, хотя позже жили вместе на каторге и обменивались воспоминаниями, единой версии так и не создали…
Очевидец… Видит очами. Но как быть, если смотреть невозможно?
Для одних - двое сорвавшихся, для других - трое; то ли зарябило в глазах - три упавших или, наоборот, два-три… То ли один сорвался чуть позже; как понять, кто упал? Кто знает их в лицо, лица изменены, перед последним мигом закрыты капюшоном, зрители в состоянии шока…
Трое лежат на земле, ушиблись. Двое - в петле.
"Они, - напишет один из друзей, - может быть, умирали в медленных страданиях целые тысячелетние минуты".
Четвертое промедление.
"Сергей Муравьев жестоко разбился; он переломал ногу и мог только выговорить: "Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!" Каховский выругался по-русски. Рылеев не сказал ни слова".
Якушкин, к которому протоиерей относился с особенным уважением (с таким же, пожалуй, как к Сергею Муравьеву-Апостолу), - Якушкин, как видно из его записок, сам точно, досконально выспрашивал. Мысловский в тот вечер зайдет еще ко многим в камеры, но, конечно, не каждому станет описывать события, иные получали подробности уже из третьих, четвертых рук. Однако Якушкин, с которым священник позже много лет будет переписываться, выяснил, что мог, а Мысловский рассказал, что видел, слышал или что померещилось в бессознательном кошмаре…
"Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас по умеют!"
Эти слова останутся в памяти, будут повторены во множестве нелегальных изданий, они дойдут к родственникам, к друзьям; последние слова Сергея Ивановича, если они действительно были произнесены. Ошеломленные свидетели слышат одного говорящего - на этом все сходятся. Но кто он, произносящий последнее слово?
"Каховский ругал беспощадно…"
"Бранился Рылеев".
"…Из трех сорвавшихся поднялся на ноги весь окровавленный Рылеев и, обратившись к Кутузову, сказал:
"Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем. Обрадуйте вашего государя, что его желание исполняется: вы видите - мы умираем в мучениях.
Когда же неистовый голос Кутузова:
- Вешайте их скорей снова! - возмутил спокойный предсмертный дух Рылеева, этот свободный необузданный дух передового заговорщика вспыхнул прежнею неукротимостью и вылился в следующем ответе:
- Подлый опричник тирана! Дай же палачу свои аксельбанты, чтобы нам не умирать в третий раз"".
Соскользнувшая петля, видно, задела и подняла капюшоны, возвращая навсегда исчезнувшее утро, людей, дым костров. Невозможно представить психическое состояние трех людей. Без сомнения, что-то говорили, кричали, может быть, бранились, и никакие рассуждения о том, что могли и чего не могли они сказать, не имеют значения; все могли - ничего не могли: молчать, выругаться по-русски, "в России порядочно повесить не умеют", "подлый опричник". Дурново вообще не отметил в дневнике каких-либо слов, произнесенных погибающими, он спешил в гости.
Голенищев-Кутузов не передал ничего Николаю о последних восклицаниях - его дело исполнить казнь. Подробности, если надо, сообщит Чернышев.
Беркопф решительно уверял собеседника, что "выдумкой являются слова, приписываемые Пестелю, когда порвались веревки с петлями: "Вот как плохо русское государство, что не умеет приготовить и порядочных веревок"". Однако Беркопфу было не до жиру - четвертая пауза может стоить ему карьеры и свободы.
Слова о неумении "порядочно повесить" он мог считать личным оскорблением - это он, Беркопф, не умеет!..
Больше никто не видел сам, по толпа, которую держит на расстоянии цепь часовых, тоже имеет голос. Конечно, они не слышат, что говорят сорвавшиеся, через час начнут расспрашивать и узнают правду вперемешку с таким вымыслом, что ни им, ни нам не разобраться…
Обер-полицмейстер Княжнин: "Бестужев-Рюмин когда услышал приказ, чтобы его вторично повесили, то громко сказал: "Нигде в мире, только в России два раза в течение жизни карают смертью"".
Точно о таком возгласе говорит и декабрист Нарышкин. Но при этом сообщает столь необыкновенную подробность (неизвестно от кого узнанную), что кажется, это и есть правда.
"Бенкендорф, видя, что принимаются вешать этих несчастных, которых случай, казалось, должен был освободить, воскликнул: "Во всякой другой стране…" - и оборвал на полуслове".
Бенкендорф сидел на лошади и смотрел на "жалких" с презрением и грустью. Поскольку он не командовал и не распоряжался, как Чернышев, Голенищев-Кутузов, то многим из ссылаемых в каторжные работы показался симпатичным, даже сочувствующим.
Говорили, что, когда трое сорвались, Чернышев, подскакав, приказал подать другие веревки и вешать вторично и будто бы "Бенкендорф, чтоб не видеть этою зрелища, лежал ничком на шее своей лошади…"
Зрелище - не из легких. "Во всякой другой стране…" Подразумевается либо "во всякой другой стране лучше умеют вешать", либо "во всякой другой… помиловали бы сорвавшихся".
Насчет помилования еще скажем. Но сейчас на секунду вообразим: трое сорвавшихся, оцепенение, доносится чей-то крик: "Во всякой другой стране!.." Могут вдруг совпасть слова казнимого и казнящего! Мысловский, Волков в трансе, но слова запомнились. Кто сказал? Генерал? Преступник? А может быть, кто-то подальше, в толпе, с горькой иронией произносит: "Во всем неудача, не умеют составить заговор, судить, вешать".
Слова сказаны, по толпе, находящейся в шоке, невозможно понять: кем сказаны?
"Во всякой другой стране…" Что сделают? Помилуют?
В высшем свете осторожно намекают, что царь уехал из столицы, опасаясь возможного бунта в войсках. Среди зрителей же и после в городе - слух, будто переодетый государь находится у эшафота: ждут чуда. Ведь далее Павел I велел предать суду генерала Репнина за слишком быстрое исполнение приговора на Дону "вместо заменяющего оную наказания, положенного нашею конфирмацией".
Некоторые декабристы до конца дней верили, будто бы протоиерей Мысловский хотел воспротивиться второй казни. Это легенды… Мысловский был в те минуты едва жив, но не видать бы ему спокойной жизни и ордена (вскоре пожалованного за труды), если бы осмелился воспротивиться…
80 лет спустя, 12 февраля 1906 года, карательный отряд Ренненкампфа вешает сибирских революционеров и сочувствующих. Машинист Малютинский сорвался. Толпа, как один человек, воскликнула: "Нельзя вешать! Нельзя… Сам бог за него!" В ответ - залп в толпу. Малютинского подняли и повесили.
"Сам бог за него", - в древнейшие времена наверняка бывали случаи, когда падение с виселицы вело к помилованию… Неписаный обычай сохранялся в памяти, но палачи делали свое дело. Разве что в 1672 году в Италии, где повешенный фальшивомонетчик ожил уже на анатомическом столе… Тут уж власти сжалились, его оставили служителем при больнице, но через несколько лет все-таки казнили за другое преступление.
"Сам бог за него", - не исключено, если б Николай был рядом, пришлось бы миловать, эффектный жест поразил бы толпу. Но царь чувствовал, что, чем ближе он будет к месту казни, тем более отвечает за все.
Народ безмолвствует. Даже Бенкендорфу, если он и начал: "В любой другой стране…" - даже Бенкендорфу следует прервать фразу. Рядом Чернышев.
Несколько мемуаристов сходятся на том, что Чернышев в эту минуту становится главным действующим лицом: "Генерал Чернышев… не потерял голову; он велел тотчас же поднять трех упавших и вновь их повесить".
Запасных веревок не было, их спешили достать в ближних лавках, но было раннее утро, все было заперто, "почему исполнение казни еще промедлилось". Как видно, пришлось усовершенствовать те же старые петли.
Через несколько часов строителя виселицы гарнизонного инженера Матушкина разжалуют в солдаты и только через одиннадцать лет снова вернут офицерские потопы.
Но может, было бы куда хуже, если б "умели порядочно вешать"; не очень умеют, ибо не привыкли… От этого казнь, правда, оказалась вдвое страшнее, мученичество вдвое, вдесятеро большим. И Сергей Муравьев-Апостол, если б мог еще говорить и думать, верно, нашел бы, что тем усиливается контраст - чистота намерений и жестокость страданий, - а это непременно отзовется в потомстве.
Кто ж не узнает через час, день, неделю, что трое сорвались? И мало кто, даже из самых черствых и верноподданных, не испытывает при этой вести некоторого смущения, сожаления. Это было вроде последнего восстания уходящих южан и северян - "вот, будете нас помнить больше, чем хотите!". И если б Николаю пришлось выбирать - двойное повешение пятерых или помилование, пожалуй, выбрал бы помилование: казнь - это устрашение, но при двойной казни устрашение сильно уступает иным чувствам.
Пятеро не знают и не узнают, что в эти утренние минуты 13 июля они уже спасают других людей. Вот всего два приказа:
Один - до казни: "Секретно. От начальника Главного штаба - главнокомандующему 1-й армии. Всех фельдфебелей, унтер-офицеров, нижних чинов Черниговского пахотного полка, взятых с оружием в руках, предать суду; в случае приговора многих из них к смертной казни, утвердить таковой приговор не более как над тремя самыми главными, коих расстрелять одного в Киеве, другого в Василькове, а третьего в Житомире".
Инструкция ясна: к пяти казненным дворянам присоединить трех солдат. Второй приказ. Начальник Главного штаба - главнокомандующему 1-й армии: "Государь император высочайше повелеть мне соизволил уведомить ваше сиятельство, что буде над рядовыми Черниговского пехотного полка, приговоренными по суду быть расстрелянными, исполнение еще не сделано, то его величеству угодно, чтобы вместо расстреляния прогнать их шпицрутеном по двенадцать раз каждого сквозь тысячу человек".
Дата второго послания - 16 июля, через три дня после петербургских виселиц. Можно подумать, что разницы никакой, ибо 12 тысяч шпицрутенов - та же смерть, более мучительная. Но, видно, были еще и устные инструкции, о чем скажем после.
И еще раз пятеро спасли других от смерти: через 23 года петрашевцев помиловали за минуту до расстрела. Тут все примечательно: выстрел вместо петли, царский гонец, заменяющий пулю каторгой…
"Прошло около четверти часа, пока их снова поставили на скамейки". Скоро шесть.
"Минуточку, одну еще минуточку повремените, господин палач, всего одну", - просила одна из казнимых во Франции.
Здесь не кричат. Но четверть часа. "Целые тысячелетние минуты…"
13 июля. Междусмертие. Четверть часа. Запах паленого. Еще светлее. В 14-м, бывшем рылеевском, каземате Розен из оловянной кружки допивает не допитую поэтом воду.