Писательские дачи. Рисунки по памяти - Масс Анна Владимировна 9 стр.


Картина - примитив страшный. Во время сеанса ребята громко комментировали, рыдали в трогательных местах, бурно аплодировали, когда очередной шпион бывал настигнут. Нас чуть не выгнали.

С нами были еще Андрей Ладынин, Инка Ермашова и Севка Россельс. У Андрея Ладынина вид очень клевый: узкие светлые брюки и синий пиджак. И ВГИКовский значок на лацкане.

Обратно шли все вместе, Севка говорил, что хорошо бы устроить завтра костер. На что Ладынин неопределенно хмыкал и посматривал на Инку. А она - на него. На перекрестке постояли, потом Ладынин ушел с Инкой (!!!), а нас проводил Кирка Менакер.

21 августа 57 г.

До обеда играли в пинг-понг в доме отдыха, а потом пошли к Червинским во времянку. Шурка с Андреем пародировали жену безработного из итальянского фильма:

- О, Паскуале, Паскуале! Зачем ты продал мою последнюю рубашку! В чем мы завтра пошлем нашего сына в школу! О, Паскуале, Паскуале!

Еще показывали, как в советских детективах ловят шпиона:

- Иванов!.. Петров!.. Он же - Джексон!!!

И еще очень смешно - как косой читает книгу.

Потом Андрей изображал Ладынина, как он на всё, что ему ни скажешь, улыбается идиотской улыбкой:

- Андрей, ты сегодня в кино идешь?

- Иду… - удивленно поднятые брови и совершенно Ладынинская интонация.

Про все фильмы он говорит:

- Ужасная картина! - но на вопрос, идет ли он в кино, каждый раз недоуменно пожимает плечами и, словно сам себе удивляясь, отвечает:

- Иду…

23 августа 57 г.

К вечеру за нами зашел Шурка и сказал, что его послали, чтобы вместе стоять в очереди за билетами. Сегодня шла мексиканская картина "Моя бедная, любимая мать", и ожидалось столпотворение.

По дороге Шурка рассказывал про фестивальную самодеятельность своего архитектурного института. Какие они диафильмы сделали: один - про любовь скульптора к созданной им абстрактной женщине, как она ожила, и что из этого вышло, а другой - о любви лошади и устрицы. Но оба фильма осудили на комсомольском бюро за безыдейность и не допустили к показу. Еще прочитал стихотворение своего сочинения, по типу как у Ильфа и Петрова, про Гаврилу: "Служил Гаврила машинистом, котлы Гаврила разжигал, но вот - война, пришли нацисты, Гаврила с поезда сбежал. Он много дней в лесу скрывался и назывался партизан, но как-то утром догадался, решил улучшить он профплан. Он напечатал предложенье и спрятал в банке под кустом, и в ту же ночь его в сраженье прихлопнуло стальным свинцом. Окончилась война-холера, уж платят пенсию вдове, но как-то летом пионеры нашли ту баночку в траве. Они достали предложенье, его внедрили в тот же миг, и плана перевыполнение завод немедленно достиг… А на Гаврилиной могиле рыдала бедная вдова, но это всё теперь Гавриле, как говорится, трын-трава". Примерно так. Смешно и сразу запомнилось.

Перед фильмом показали документальную короткометражку про аборт: "Зачем я это сделала?"

Как только мы после сеанса вышли на улицу, Андрюшка Менакер задумчиво произнес со слезами в голосе:

- Одного только я не могу понять: зачем я это сделал? Ведь это такое счастье - быть матерью!

И они начали пародировать короткометражку. Кирка сочувственно спрашивал у Шурки: "Ну, а ты как живешь?" А тот отвечал, как в фильме: "Да всё лечусь!"

А уж как они издевались над "Моей бедной, любимой матерью"! Мы с Маринкой просто писались от смеха.

25 августа 57 г.

Сегодня с утра - проливной дождь. Часов в шесть за нами зашла Инка, и мы, утопая в грязи, пошли к Червинским во времянку. Там были Андрей Менакер с рыжим и Шурка. Рыжий восторженно рассказывал, какого потрясающего щенка приобрели Дыховичные. Ливень не прекращался, гром гремел, молния сверкала, а во времянке было тепло, печка топилась. Мы потушили электричество и зажгли свечку. Андрей синим фонарем осветил себе снизу лицо. Шурка начал громко щелкать зубами, якобы от страха. Андрей, вернее его страшная синяя оскаленная пасть, начала метаться по комнате и выть. Неожиданно послышались скрипучие тяжелые шаги по крыше. Это рыжий влез на чердак и стал изображать звуки из фильма "Газовый свет". Шурка сказал сдавленным голосом: "Я с-сейчас п-пойду и п-посмотрю…" Он вышел на террасу, и вдруг оттуда раздался его душераздирающий вопль. Мы с Маринкой тоже завизжали - от неожиданности.

Так здорово было! Без вина, флирта и пошлостей - просто весело и всё. Ужасно не хотелось уходить, но в пол-одиннадцатого пришлось, а то, когда мы хоть на десять минут опаздываем, моя мама устраивает нам грандиозный скандал. Рыжий пошел провожать Инку, а нас провожали Шурка и Андрей.

Вот идем. Темень. Дорога после дождя скользкая, с двумя глинистыми колеями, полными воды. Хватаемся за кусты и штакетины заборов, чтобы не шлепнуться. У Андрея фонарь, которым он светит почему-то не под ноги, а себе под подбородок. На пол-пути - дача Вильмонтов. На балконе, как в театре на галерке, стоят толстая Катька Вильмонт с подругой. Шурка остановился напротив балкона, уцепился за ствол дерева и тихо сказал:

- Дальше я не могу… А вы идите… Идите! Вы - сильные, вы дойдете!

- Нет! - закричал Андрей. - Мы не бросим тебя! Ты сможешь! Слышишь? Ты должен дойти, товарищ!

- Поздно, друг… Силы покидают меня…

- Мужайся, родной! Лезь ко мне на спину, я понесу тебя!

- Спасибо, дружище… Поздно… Я умираю… Помнишь, в третьем классе ты попросил у меня дать тебе списать контрольную по арифметике, а я не дал! Прости! Теперь я бы дал. Прощай! Поцелуй за меня Марию… Письмо маме лежит в заднем карма…

И, не закончив, никнет. Андрей подходит к нему, складывает пальцы револьвером, произносит:

- Кх-х! Кх-х!

Шурка обвисает на столбе. Андрей, рыдая, идет дальше. Девчонки на балконе от смеха просто визжали.

Несколько лет спустя выпускник Щукинского училища Андрей Миронов дебютировал в главной роли в спектакле театра Сатиры "Доходное место". Спектакль скоро запретили - слишком оказался смелым по тем временам. Мы с Маринкой успели посмотреть - Андрей по старому знакомству пригласил нас на премьеру. Играл он Жадова с блеском. И все же - или это нам так казалось - ему чуть-чуть не хватало озорства, экспромта, свободной импровизации тех наших вечеринок. Было такое ощущение, словно ему самому хочется выскочить на свободу, но сдерживают тесноватые рамки роли.

В дальнейшем все это у него совместилось, талант взял своё.

Притча о растоптанной розе

…Мы целый день гуляли в Парке культуры имени Горького, катались на карусели и на Чертовом колесе, ели горячие шпикачки в кафе под полотняным навесом. Распускалась сирень, от Москвы-реки дул весенний, но довольно пронзительный ветер. В аллеях, подальше от реки и аттракционов, было теплее, малолюднее, пахло майской отогретой землей. И в какой-то момент я окончательно решила: сегодня. Родители на даче, квартира пустая. Когда-нибудь это все равно должно произойти. У Ёлки это уже произошло, а она на полгода моложе меня. Мама как чувствует - последнее время твердит, что я "сплю и вижу" как бы лишиться самого дорогого, что у меня есть.

- И вовсе нет! - отрицала я. - А если бы даже да! Подумаешь, самое дорогое! Это в ваше время!

- Нет, не подумаешь! - волновалась мама. - Не подумаешь!

Она рассказала мне притчу о розе, которая пленяла все взоры своей красотой, а потом кто-то сорвал ее, понюхал и бросил на тротуар. И хотя она все еще свежа и красива, но вряд ли прекрасный принц, которого эта роза трепетно ждала, поднимет ее, побывавшую в чужих руках, с тротуара.

- Чушь на постном масле, - заявила я, хотя старомодная аллегория отозвалась во мне едва слышной тревогой.

- Ну, смотри, тебе жить, - сказала мама. - Главное, чтобы ты его любила.

Вот это и тревожило. Люблю ли я его? Как понять? Я к нему испытываю. Но любовь ли это? А может быть, как раз после этого полюблю? Ёлка говорит, что у нее с Лёнькой именно так и было. Странно. И жутко интересно.

То, что я к нему испытываю, и то, что вот уже несколько месяцев происходит между нами, - не похоже на мои прежние полудетские умозрительные влюбленности или на участившиеся в последний год ухаживания мальчишек с приглашениями в театр, прогулками и робкими касаниями или уж, самое крайнее, - поцелуями, как с Димкой летом в Гаграх. Но осенью в Москве Димка стал мне неинтересен, потому что в моей жизни появился он, Игорь.

Мы познакомились с ним на вечере поэзии в моей библиотеке. Приглашенные студенты Литературного института читали стихи. Одного из студентов представили торжественнее, чем двух других: его стихи были опубликованы в недавно вышедшем и сразу ставшем знаменитым альманахе "День поэзии-1956 год". Конечно, альманах стал знаменит не из-за его стихов, а потому что в те годы интерес к поэзии был огромен, а тут были собраны многие набирающие известность молодые поэты, и старые, забытые, и те, кого долгие годы замалчивали. Тем более почетно было попасть в такую компанию. На мягкой морковного цвета обложке альманаха были отпечатаны факсимильные росписи всех ныне здравствующих авторов и среди них - его роспись, молодого поэта Игоря Ш.

Свое выступление он начал с короткой справки о себе: вырос в Одессе, до поступления в Литературный институт три года "ходил мотористом" на одном из китобойных кораблей флотилии "Слава", бывал в "кругосветках". Потом он читал свои стихи из цикла "Стоянка в Кейптауне".

О, нахлыв детского восторга перед всем морским! "В Кейптаунском порту, с пробоиной в борту…", "Ты ж одессит, Мишка, а это значит…", "Белый бриг, наполненный дарами, приводил суровый капитан…" О!

Он был невысок, коренаст, с рыжеватыми, чем-то примазанными, чтобы плотно лежали, волосами, с близко к носу посаженными мелковатыми глазами. Но ореол моряка и поэта, стильная курточка со значком мастера спорта делали его в моих глазах неотразимым, как героя романа Джека Лондона.

После выступлений были танцы, он пригласил меня и не отпускал весь вечер. Он сразу взял со мной тон насмешливого превосходства. Я таяла в его сильных мужских объятиях. Когда вечер кончился, он проводил меня до самого дома и пригласил назавтра в ЦДЛ на обсуждение новой поэмы Кирсанова. По дороге, чтобы сделать ему приятное, я сказала, что он похож на Мартина Идена. Он, однако, не воспринял это лестное для него сравнение, так как не читал романа. Кроме того, месяца через два после нашего знакомства выяснилось, что он вообще никакой не моряк и не "ходил мотористом" ни в какой Кейптаун. Мир тесен, мать Михаила Абрамовича Червинского, папиного соавтора, жила в Одессе на Малой Арнаутской улице, в одном доме с его родителями. И она рассказала, что "Гарику", чтобы избавить его от службы в армии, родители добыли по блату справку о том, что он служил матросом на китобое, и сплавили его на два года во Фрунзе к тете, где он учился в сельхозтехникуме и писал стихи, а потом он с этой справкой и со стихами приехал в Москву и поступил в Литературный институт. А родители тем временем поменяли квартиру в Одессе на комнату в Москве и теперь хотят женить сына на порядочной девушке из хорошей семьи.

Мне давно казалось, что он частенько привирает, хотя, надо признать, он довольно ловко играл свою роль бывалого морячка, ходил вразвалочку, щеголял морскими словечками и действительно писал стихи на китобойную тему, уснащая их живыми деталями китобойного быта. Как я после узнала, информацию он брал из брошюры адмирала Соляника: подчеркивал в ней разные случаи и подробности из жизни китов и китобоев, зарифмовывал их, заливал сиропом из любви к родным берегам и тоски по любимым женщинам, добавлял чуточку юмора - и получался "поэт со своим голосом", как о нем отозвался не кто-нибудь, а сам Михаил Светлов. Он тогда уже пробовал писать тексты песен, искал знакомств с популярными композиторами, решив, что этот жанр ему больше всего подходит.

Конечно, открывшаяся истина очень огорчила меня, нарушив гармонию созданного образа, содрав с него романтическую позолоту, но, видно, пришло время любви, и чтобы сохранить хотя бы ее иллюзию, я прогоняла мысль о вульгарном карьеризме, оправдывая его измышления затянувшимся мальчишеством, детской склонностью к фантазиям. И сама будто вступила в игру, где можно верить в самолет из стульев и любить куклу-урода.

Чувственность оглушала, но не ослепляла, я замечала и его убогое косноязычие, когда он, горячась и чуть ли не вступая в драку, пытался доказать что-нибудь более подкованному собеседнику, и то, что свое невежество он выдавал чуть ли не за кредо ("Понимаешь, рыжая, чем больше читаешь, тем больше теряешь собственный свежий взгляд"). Меня озадачивали (но чем-то и нравились) его уличные манеры одесской шпаны, его вульгарные шуточки… Нет, он был далеко не Мартин Иден. А вот я, интеллигенточка из состоятельной семьи, пожалуй, была чем-то похожа на Руфь Морз, хотя бы тем, что меня, как и ее, одновременно тянуло к нему и отталкивало. Что-то было для меня извращенно-притягательное в хамовато-покровительственном его обращении со мной, в том, что он мог в ответ на какую-нибудь мою насмешку, вспыхнув, дать мне оплеуху, в его любовном натиске, которому я не слишком противилась. Он, однако, при всей своей активности не так уж и добивался полной близости. Он хотел на мне жениться, чтобы по-честному "войти в семью". Но вот как раз замуж меня не тянуло. Мне нравились любовные коллизии, рискованные объятия, примирения после ссор - вся эта любовная мура. А замужество - не мура, это я осознавала своим инфантильным умом. Женятся, когда любят и верят и не могут друг без друга, а я никак не могла решить, люблю или нет, нужен ли он мне, и уж точно - не верила, хотя очень хотелось верить. Поэтому я тянула, говорила то "да", то "нет". Он настаивал, произносил с надрывом: "Я так больше не могу, рыжая!" В общем, давил на психику. Нужно было на что-то решаться…

Вдруг он увидел на аллее своего приятеля, идущего нам навстречу, и быстрым движением прикрыл ладонью значок мастера спорта. И пока разговаривал с приятелем, продолжал прикрывать значок. А в какой-то момент разговора медленно опустил руку, взглядом прося того не задавать вопросов по поводу значка. Такая понятная и простительная просьба - не мешать выхваляться перед девушкой. Приятель едва заметно усмехнулся, еще одна иллюзия с тихим звоном разбилась, я выпила до капли и эту рюмку стыда за своего спутника. Но я уже решилась. Странно было идти по аллее и знать, что сегодня, и уже скоро, это случится и что он об этом еще не догадывается.

Мы пришли в нашу пустую квартиру. Еще не стемнело, и я задернула шторы в кабинете, где стояла широкая тахта. Шторы отдувало ветром, и было видно и слышно как со своего балкона Катя Синельникова переговаривается с Цецилией Львовной Мансуровой, как внизу, во дворе, домработница Антокольских Варя оповещает дом: "В угловом баранину дають!" Это был мой с детства мир, мои соседи, воздух моей жизни, а он тут был инороден как собака, забежавшая в чужой двор.

…Кажется, он почувствовал интуицией опытного мужчины, что сегодня - не так, как раньше, когда любовная игра доходила до предела дозволенного и дальше хода не было. Я тряслась от страха так, что зубы стучали.

Он отнесся к моему страху с пониманием, даже с одобрением, так как это мое поведение лишний раз свидетельствовало о том, что самое дорогое, что у меня есть, всё еще при мне. А это было важно в свете его предстоящей женитьбы на порядочной девушке.

Поскольку я по причине своей порядочности не в силах была проявить никакой инициативы, он сам позаботился расстегнуть на мне и стянуть с меня всё, что требуется, а потом, очевидно, желая психологически облегчить мне переход в новое состояние, дружески посоветовал:

- Ты зажмурься и представь себе, что ты партизанка на допросе.

Образ тут же всосался воображением, и я, уже не трясущаяся, а одеревеневшая от деловито-бесстыдных телодвижений моего соучастника, так не похожих на его прежние нежно-страстные объятия, от его хлопотливо-откровенного копошения, а потом грубого вторжения в меня омерзительного предмета, пригвождаемая этим предметом к окровавленной простыне ритмичными толчками, не в силах убежать от этой жути, убежала в образ мученицы-партизанки и, сжав зубы, дотерпела пытку. Надо, однако, отметить, что при всем своем страхе и омерзении я как бы со стороны, с некоей циничной отрешенностью отмечала все комические и непристойные детали, чтобы назавтра "обсосать" их с Маринкой.

Что и произошло вечером следующего дня, и моя двоюродная младшая сестра жадно внимала моему подробному рассказу, который как-то сам собой из драматического низвелся до комедийного, и вскоре мы обе заходились в приступах истерического смеха, отнюдь при этом не подвергая сомнению всю серьезность случившегося со мной. А когда мною была упомянута несчастная роза, попавшая в плен и приколоченная к тротуару пневматическим молотом, Маринка от хохота едва не обмочила трусы и рухнула с тахты, на которой мы с ней катались и где вчера имело место столь значительное в моей жизни событие.

Иосиф Дик

Этот писатель наотрез отказался строить дачу по общепринятому проекту. Заявил, что будет строить, как ему нравится, а на общие решения ему плевать. И никто из членов правления против этого не решился возразить. Только плечами пожали.

Ему вообще многое прощали. О нем говорили со снисходительной жалостью как о капризном больном. Хотя он был здоровый, сильный, хорошо сложенный тридцатипятилетний мужчина, с выразительным смуглым лицом и густой вьющейся шевелюрой.

Это был детский писатель - Иосиф Дик. У него не было кистей обеих рук.

На своем участке он поставил деревянный засыпной одноэтажный дом. Купил его у родственников какого-то покойного генерала.

Безрукий писатель на людях был шумен, задирист, у него было много женщин, включая жен, которые его бросали, а может, он сам их выгонял, у него были дети от трех жен, его окружали друзья, вернее собутыльники, такие же выпивохи, как он. Такие же, да не такие. Все были как все, а он был калека. Он привык к тому, что люди пугаются, впервые увидев его обезображенные руки, и научился демонстративно подчеркивать свое увечье. При знакомстве - первым протягивал свой обрубок, и человек, впервые вынужденный пожать его, внутренне содрогался от необходимости прикоснуться к тому, чего страшно касаться. Но не пожать - значило поставить себя в очень неловкое положение, оскорбить ни в чем не повинного, и, обмирая от чувства, похожего на гадливость и страх, кривя лицо в фальшиво-приветливой улыбке, человек пожимал эту теплую, красную, натруженную, изувеченную плоть.

Это был точно рассчитанный психологический ход. Прививка от ужаса прикосновения. В следующий раз человек уже не обмирал и первым протягивал руку. И ничего.

Назад Дальше