Предыдущее лето было жарким, урожай винограда – великолепным, и вина 1928 года предполагались отборными, но их должны были превзойти куда более элитарные вина 1929 года. Франция не видела ничего подобного, начиная с 1911-го и тех душных лет, предшествующих началу Первой мировой войны. Теперь, как и тогда, мир танцевал на краю кратера вулкана, и сентябрьский крах Уолл-стрит был столь же далеким и незаметным, как крошечное облако размером с руку младенца. В кино вот-вот должен был прорваться звуковой барьер, блестящая звезда Греты Гарбо начинала восходить на кинематографическом небосводе, и, как Бёкле позже отметил, пионеры авиации вели счет новым невероятным триумфам в небе. Янси и Уильямс совсем недавно пролетели из Соединенных Штатов до Сантандера за тридцать два часа, а два британца, Гарри Ульм и Кингсфорд Смит, пролетели от Сиднея до Кройдона в рекордно короткое время. Неприятные проблемы военных репараций были решены, поверхностно по крайней мере, Янгом. Бриан и Келлог подписали договор, гарантирующий вечный мир, и академический доктор Брунинг стал канцлером мирной Веймарской республики.
Все, казалось, менялось к лучшему в лучшем из возможных послевоенных миров, и нигде не могло быть прекраснее, чем на Монпарнасе, где теперь жили Пикассо и Кислинг, где недавно открывшийся "Купол", с его оркестром на антресолях и танцующими девушками в свободных платьях без лифа и шляпках "колоколом", быстро вытеснял "Хуторок сирени" Клозери де Лила, дорогой сердцам Хемингуэя и его друзей. Луи де Брогли, посмевший бросить вызов Эйнштейну на его собственной родине, Жорж Бернанос, огонь, сера и плеть для развращенного христианского мира, и Тагор, восточная мудрость и мистика, – вот кто рождал разговоры о себе в городе. "Париж улыбался, немного самодовольно и с легким оттенком излишней самоуверенности, – как вспоминал позже Бёкле общее настроение, царившее тогда в городе, – и Сент-Экс с восхищением принимал жизнь. В его взгляде сквозила радостная готовность обнять все".
Предисловие, написанное Бёкле к "Южному почтовому", подтверждает влияние, оказанное на него этим "героем", этим "человеком действия", этим "солдатом", умудрявшимся все же находить время писать среди тысячи и одного приключения в пустыне, и это при том, что "Сент-Экзюпери – вовсе и не писатель". Позже он, возможно, сильно сожалел об этой фразе, отразившей слегка поспешный вывод, но в то время она просто повторяла собственное мнение Сент-Экса о самом себе. Он был летчик, а не писатель. Когда Жана Прево спросили, почему он пишет книги, он прямо ответил: "Мне надо зарабатывать на жизнь". Ответ этот потряс юного Жан-Поля Сартра. То, что он первоначально посчитал поверхностным цинизмом, было (он позже понял это) определенным желанием оставаться честным во времена, когда пышно цвело прихотливое лицемерие. И все же честность может иногда вводить в заблуждение, если ею слишком злоупотреблять или употреблять неправильно. Со своими спортивными достижениями и великолепным телосложением Жан Прево был приспособлен для жизни "человека действия" лучше, нежели Сент-Экс, у которого физическая подготовка по большей части вызывала отвращение. Ему с душой поэта, по логике вещей, скорее, чем Прево, следовало бы рассматривать писательское творчество как основное занятие. Но этого Сент-Экзюпери не мог сделать. Ибо если писательский труд, как он однажды заметил, – следствие наблюдения, то в той же мере – следствие жизни. А жизнь для Сент-Экзюпери означала больше чем заполнение чистых листов бумаги за письменным столом.
Предисловие вовсе не обязательно содержит критический анализ, и, таким образом, Эдмону Жалу, самому влиятельному французскому литературному критику тех дней, была предоставлена возможность заняться разбором слабых мест романа, опубликованного в начале июля. Герои – тут он явно пожелал воспользоваться определением Бёкле, – как правило, хорошо не писали и часто допускали грубые синтаксические и стилевые ошибки, но, к счастью, этого не случилось с автором романа "Южный почтовый". Что же тогда, спрашивал он (в очередном номере "Новости в литературе" от 6 июля), "так привлекает читателя в этой небольшой книге?". И сам отвечает: "Почти ничего… Романтичное приключение, какими мы располагаем сотнями, но происходящее в настолько современной обстановке, что никто не видит в этом романтики, но каждый видит современность. Обаяние этой книги в бесконечном контрасте между решимостью, жизненно необходимой жестокостью, энергичностью человека действия и его внутреннего мира, сотканного из роз и сказок, который он таит глубоко в себе. И действительно, розы и сказочные феи для него – одно целое, воплощенное в одном существе, Женевьеве… подруге его детства, такой красивой и трогательной".
В "Южном почтовом" рассказчик – закадычный друг героя, Берниса, того самого Берниса из "Авиатора", только он здесь больше не летный инструктор, а пилот, перевозящий южную почту. Рассказчик, заменивший ему в прошлом старшего брата или Гийоме, находится в Джуби, где ночью должен приземлиться с почтой Бернис. Описан вылет Берниса из Тулузы на рассвете, потом шторм над Испанией, литературная обработка тех впечатлений, которые однажды Сент-Экзюпери попытался передать в письме к Рене де Соссин. За Валенсией облака расступились, и появилась Малага, словно ярчайший жемчуг в глубинах аквариума, с тридцатью тысячами футов ясного синего неба над ней. Ночь застанет его над Гибралтаром, и, пока он не различит свет маяка в Танжере, ему нечем будет заняться в темноте ночи, лишь время от времени бросать взгляд на приборную панель… и мечтать. В длинном, сложном ретроспективном кадре – два только что прожитых Бернисом месяца. Яркой вспышкой промелькнули они у него перед глазами, словно в кино. Поездка на поезде в Париж и открытие нового мира, который кажется до странности статичным… Герой живет "подобно морякам-бретонцам, возвращающимся домой в свои деревеньки, словно сошедшие с почтовых открыток, к своим невероятно преданным невестам, которые едва ли постарели хоть на один день. Так же не меняющиеся, как гравюра в детской книге. И, видя все должным образом на своих местах, судьбой оставленное в полном порядке, мы пугаемся, как от встречи с чем-то таинственным и неясным. Бернис спрашивает о друге.
– О, такой же, как всегда. Хотя дела его идут не слишком хорошо. Ты же знаешь… такова жизнь.
Все они были пленниками самих себя, удерживаемые скрытой привязью, не такие, как он, – этот беглец, этот бедный ребенок, этот чародей".
Как позже заметил Жорж Мунин, эти три любопытных существительных точно так же могли быть применимы к молодому Рембо, внезапно повернувшемуся спиной к поэзии и покинувшему Европу, переполнявшую его отчаянием.
Если Бернис – "бедный ребенок", то именно потому, что его богатство – тот материал, из которого рождены его мечты, и если он – чародей, то потому, что сумел исчезнуть из мира, который угрожал задушить его. Мир его юности – это и мир юности самого рассказчика, разделившего его с ним… и Женевьевы. Ей было пятнадцать, когда Бернису еще только исполнилось тринадцать. Печальная, таинственная улыбка на ее губах… Богиня из сказки, королева ночи… Но мальчишки, с жестоким любопытством, свойственным юности, не могли ждать, пока раскроется ее тайна… жаждали знать (как говорит рассказчик), "можно ли заставить тебя страдать, сжать тебя в своих руках до удушья, ведь мы чувствовали в тебе нечто человеческое, присущее всем, и хотели вытащить это на свет. Нежность, страдание мы желали увидеть в твоих глазах. И Бернис сжал тебя в своих объятиях, и ты вспыхнула. И Бернис прижимал тебя все крепче, и в твоих глазах сверкнули слезы, но губы не зажглись. И Бернис сказал мне, что те слезы появились из внезапно заполненного сердца, более драгоценные, чем алмазы, и что он, который испил их, будет жить вечно. Он также сказал мне, что ты жила в своем теле, подобно фее в подводном царстве, и что он знал тысячу заклинаний, чтобы вызвать тебя из глубин, самое верное из которых заставит тебя плакать…".
Но затаившая дыхание фея, подобно птице, улетела, годы прошли, Бернис и его друг убежали и стали летчиками, а Женевьева – больше не королева ночи и вышла замуж за напыщенное и бесчувственное животное, делового человека по имени Эрлен. У них рождается ребенок, но заболевает, его рвет кровью, и в конце концов, несмотря на все усилия докторов и сиделок, он умирает. Почти потеряв рассудок от горя и грязных упреков мужа, Женевьева бежит из их парижской квартиры и прямо посреди ночи стучит в дверь своего друга Берниса.
"Жак, Жак, – плачет она, – забери меня отсюда".
В Кап-Джуби, где он получал письма от своего друга Берниса, рассказчик осторожно предупреждает: "Я много думал по поводу твоих писем и твоей плененной принцессы. Вчера, бродя по берегу, такому голому и такому пустынному, вечно омываемому морем, я думал, что мы похожи на нее. Я действительно не знаю, существуем ли мы. Часто по вечерам, в полусвете трагических закатов, ты видел, как испанский форт тонет в пылающем песке. Но отражение таинственной лазури создано не из того же материала, что форт. И все же это твое царство. Не очень реальное, немного сомнительное… Но отпусти Женевьеву.
Да… в ее нынешнем состоянии? Я понимаю. Но в жизни драмы редки. В ней так мало дружеских отношений, так мало нежности или любви, чтобы это уничтожать. Несмотря на то что ты рассказал об Эрлене, человек немного значит в этой жизни. Жизнь, я думаю, основана на чем-то еще.
Обычаи, условности, законы, все, в чем ты не чувствуешь никакой потребности, все, от чего ты убежал… это как раз то, что составляет ее структуру. Чтобы существовать, нужно иметь хоть одну реальность, которая длится вечность. Но абсурдную или несправедливую, все это всего лишь слова. И Женевьева, увезенная тобой, больше не будет Женевьевой.
И потом, знает ли она сама, что ей нужно? Та привычка к благосостоянию, о которой она и не подозревает. Деньги, которые позволяют ей покорять вещи, внешнее волнение (а ее жизнь – внутренняя), но благосостояние… именно оно делает вещи постоянными. Это – невидимый подземный поток, в течение столетия кормивший стены дома, чьи-то воспоминания, чью-то душу. И ты собираешься освободить ее жизнь, как кто-то освобождает квартиру от тысячи предметов, присутствие которых никто не замечает, но из которых она состоит".
Так и случилось. Бернис забирает Женевьеву, они убегают в никуда, и это оборачивается бедой. Они уезжают из города на автомобиле, она заболевает, они едут от одной гостиницы до другой в отчаянном поиске ночлега. Следующим утром, после ночи, столь же мрачной и печальной и бессмысленной, как вахта, он везет ее обратно в Париж, с грустной решительностью освободить пленницу, не имевшую сил бежать.
В воздухе все спокойно и недвижимо, радиосвязь прервана шумным вмешательством с Канар (это – один из лучших моментов в книге), но Бернис, который, как кажется, в какой-то миг будет проглочен ночью после взлета из Агадира, благополучно садится в Джуби двумя часами позже. Во время краткой остановки он сообщает друзьям конец своего приключения. На пути назад в Тулузу он остановился, чтобы увидеть ее еще раз – в том "царстве легенды, спящей в глубине вод". Бернису показалось, будто он за один час прожил целое столетие. Дом стоял по-кладбищенски тих, темная прихожая, никто не ожидает его. Он слышит приглушенные взволнованные голоса. Что-то не так. Женевьева больна. Он пробирается в ее комнату и в тусклом полумраке угасающего дня видит, как она зашевелилась, пристально смотрит на него, говорит "Жак".
Она цеплялась за его рукав, словно утопающая, пытаясь удержать не присутствие, не поддержку, а образ. Она смотрит на него. И тут медленно различает в нем незнакомца. Она больше не знает этих морщин, этого взгляда. Она хватает его пальцы, силясь позвать его, но он не может ей помочь. Он – не тот друг, образ которого она носит в себе самой. Уже утомленная его присутствием, она отталкивает его и отворачивается.
Бернис, не сказав ни слова, выбирается из комнаты, погружающейся в темноту, оставляет притихший дом так же бесшумно, как вошел в него, скользит сквозь деревья и перепрыгивает через садовую ограду. "Видишь ли, – позже объясняет он своему другу, пока механик заправляет горючим его "бреге" у маленького ангара в Джуби, – я попытался втянуть Женевьеву в мой собственный мир. Все, что бы я ни показал ей, оборачивалось унылым и серым. Первая ночь имела невероятную глубину. Мне пришлось вернуть ее назад в ее дом, в ее жизнь, в ее душу. Вернуть один за другим все тополя на шоссе. И чем ближе мы приближались к Парижу, тем меньше становилось расстояние между миром и нами. Как если бы я хотел утянуть ее вниз, в морскую пучину".
С этими словами Бернис поднимается назад в кабину и взлетает по направлению к Дакару. Он садится на Сиснерос, затем берет курс на Порт-Этьенн, но исчезает, не долетев до Сен-Луи-дю-Сенегаль. Впоследствии находят обломки его самолета, подбитого марокканцами, недалеко от небольшого форта Нуакшот в Сахаре, там, где (читатель не узнает об этом) автор провел когда-то свою первую колдовскую ночь под холодными звездами пустыни.
Рецензируя книгу, Эдмон Жалу жаловался на прискорбный мрак в описании сложных отношений Берниса с Женевьевой. "Все это остается слишком литературным и поверхностным. Нельзя объяснить эти психологические капризы с тополями. Каким бы лирическим ни было настроение, нужно стремиться оставаться трезвым и ясным в некоторых описаниях, и мы предпочли бы нечто более простое после окончательного расставания Берниса и Женевьевы".
Критика была принята хорошо, и самое явное доказательство этого – то, что в своей следующей книге Сент-Экзюпери стал осторожнее. Правда, надо уточнить: в ней отсутствует подобная тема. Роман "Южный почтовый" звучит со своего рода восторгом весенней поры, имеющим обаяние юности. Как в этом отрывке, который Жорж Мунин позже выделял в качестве хорошего примера его "внешнего сюрреализма": "Танжер – поселение, мало чем напоминающее город, было моим первым завоеванием. Это было, видите ли, мое первое похищение. Да, сначала вертикально, а уж потом вдаль. Тогда, во время снижения, это буйство красок лугов, растений и зданий. При дневном свете я видел утонувший в зелени город, согретый дыханием жизни. И внезапно, в пяти сотнях метров от поля, изумительное открытие – араб с мотыгой ковыряется в земле. Я приравнял его к себе, я сделал его равным мне человеком, кто был действительно и по справедливости моей добычей, моим созданием, игрой моего воображения. Я захватил заложника, и Африка стала моей.
Двумя минутами позже, на траве, я был молод, как если бы меня отправили на некоторую звезду, где жизнь начинается заново. В новом климате. На этой земле, под этим небом я походил на молодое дерево. Я потянул мои напряженные от полета мускулы с изумительным страстным желанием. Без усилий преодолел последствия полета и засмеялся, когда соединился со своей тенью при приземлении".
Это не было сказочной страной Джойса, ни дикими поэтическими джунглями, которые жаждали исследовать Андре Бретон и Тристан Цара во имя не скованной ничем "метафизической свободы" человеческого воображения. Сент-Экзюпери мало привлекала космическая анархия сюрреалистов, но он был очарован их экспериментами с языком. Покидая земное, человек входил в новую вселенную опыта какими-то путями, столь же странными, как четвертое измерение Эйнштейна или преднамеренно калейдоскопические загадки Пикассо. Проблема состояла в одном – в описании объективной реальности ярко субъективным способом: способом, не затронутым обычным языком науки, и образами, отточенными корректирующей мудростью, приобретенной в школе. Для этого нового измерения, иной структуры видения, он чувствовал, был необходим другой набор поэтических образов и символов. Можно возразить, что многие из них не столь новы, как наивно предположил Антуан. Но лирическое напряжение было настолько сильно, что продолжало преодолевать пределы установленных автором границ и убегать вместе с ним. В этом он уступал внешним влияниям настолько же, насколько своим личным наклонностям. Если восторженное описание Женевьевы и ее "очарованного царства" – лирическая попытка вызвать исчезающие радости его юности, это в меньшей степени влияние Пруста (кто был больше аналитиком), нежели витиеватого стиля, который Жан Жироду развил в романах, подобных "Симеону патетическому" и "Школе равнодушных", которые произвели впечатление на юного Антуана своим метафорическим изобилием.
Морских образов в "Южном почтовом" множество, как мог бы отметить Жалу, вместо разговора о "феях и розах", о которых упоминается весьма скудно. И нет оснований говорить о некоторой проходящей поэтической прихоти. Видимая сквозь тысячи футов воздуха, словно через прозрачное вещество или кристалл (образ, который автор действительно использует), Земля, может показаться, лежит на дне атмосферного океана, с деревьями, камнями и травами, подобно искусственному каменистому ложу аквариума. Там, как для моряка на поверхности волн, все штормит и напряжено, но в глубинах все превращается – или кажется? – в истинную неподвижность. Именно этот артистический экран образов в описании Женевьевы Сент-Экзюпери накладывал на свою неудавшуюся страсть к Луизе Вильморин. Он стремился вытянуть ее из ее очарованного королевства – волшебного сада Верьеров, старого городского дома на рю де ла Шез, где так же, как Бернис с Женевьевой, он потерпел неудачу.
У Антуана не хватало денег, необходимых для поддержания "внешнего волнения", которое для многих, у кого их хватает, и есть эликсир жизни. Ему приходилось возвращаться к обветшалому состоянию мечтаний. Из глубин его творческого подсознания возникло далекое воспоминание о патетической Русалочке Ганса Христиана Андерсена – той золотоволосой нимфе, вынужденной ради соединения со своим темноволосым Принцем потерять язык и переносить жестокую боль на каждом шагу, когда она шла по твердой земле. "О моя любовь!" – вздыхает Женевьева, обращаясь к Бернису. Она цепляется за него с отброшенной назад головой и спутанными волосами, словно пытается оторваться от притяжения вод. Разве мог быть намек более прозрачен?
В своей первоначальной форме эта короткая история называлась "Бегство Жака Берниса". Бернис убегал не только от Женевьевы, но и от зачарованного королевства его юности, которое он безнадежно перерос и которое, как по заклинанию ведьмы, съежилось до крошечных размеров. И он, ставший жертвой дилеммы героев Пруста, уже не мог ни заново войти в свое королевство, ни совершенно забыть о нем. Там, в тех невозмутимых глубинах, покоилось оно, неприступное, как затопленный лес, как манящий, но недоступный храм, покоящийся на дне морском. "И мы возвратимся к дому, переполненному тайнами, как те ныряльщики за жемчугом в Индии".
Ибо для Сент-Экзюпери впечатление о жемчуге оставалось незабываемым, и много позже он написал: "В конце концов, наши воспоминания – это все, что ушло от нас". Со строго литературной точки зрения "Южный почтовый" заслужил оценку Жалу. Этот первый роман оказался неудачным забытым шедевром. Но как автобиография, он мерцает из глубины затонувшими сокровищами.