В то время как Кросно был временным жилищем в пустыне, в Черновицах моя мама как будто вернулась домой. Огромные неоклассические торсы на фасаде здания еврейской общины напомнили ей двух "болванов", полуобнаженных атлантов, стерегших вход в ее двор на Завальной, 28/30. Кроме того, актеры "Арарата" могли приехать в город, поскольку Черновицы гордились собственным идишским театром, расположенным лишь в квартале от здания оперы. Теперь они могли собираться не за Гришиным столом, а за ее собственным, и фотографировал не Гриша, а отец, и горничная Зося в полном облачении служанки стояла на почтительном расстоянии от иностранных гостей. В Кросно единственным достойным внимания предметом в доме был инкрустированный деревянный стол, а здесь они могли покровительствовать искусствам - например, была приобретена картина Леона Копльмана, изображающая ветерана войны на костылях, которую Маша, однако, нашла столь отталкивающей, что потребовала спрятать под диваном. С этого момента все художественные инициативы стали ее исключительной привилегией. Лейбл настоял на своем только один раз, когда в город приехал писатель Бер Горовиц. Он запретил приглашать к ним в дом этого прославленного сердцееда, опасаясь, что тот соблазнит горничную, кухарку и Пеппи, всех за одну ночь. Поэтому отец потребовал поселить его в гостинице. Однако же Горовиц заставил Стефана отвезти их с Машей в Карпаты, и там они искали хижину, где во время войны он провел три безумно счастливых месяца с юной русинской крестьянкой. Из-за этого шестичасового путешествия на машине новорожденная дочь лишилась утреннего кормления.
Появление на свет Рут, как я уже говорил, было компенсацией за потерю Оделе, ее миловидность и теплота были под стать живости Биньомина. Через шесть недель после переезда в Черновицы - они едва успели разобрать чемоданы и купить новую мебель - Оделе заболела менингитом и "сгорела" за пять дней. В свой последний день она все время кричала из детской: "Мамочка, мамочка!" - но мама отказалась войти туда, ведь там она оказалась бы лицом к лицу с полнейшей беспомощностью, не только с бессилием матери спасти свое дитя, но и с собственным чувством незащищенности, владевшим ею со дня смерти ее матери, и никто ни при каких обстоятельствах не должен был узнать, в каком страхе она пребывает. Посему Оделе умерла одна в своей детской, а через три месяца мама публично дебютировала (дружеские собрания дома у Гриши не в счет) в качестве исполнительницы идишских песен на ежегодном ханукальном концерте в клубе Масада.
Оказывается, эта резная деревянная шкатулка - единственная уцелевшая из целой коллекции таких шкатулок, Маша начала покупать их еще в Польше, до своего замужества, она относилась к первому поколению евреев, которое своими путешествиям по мелким городкам и селам заявило о своем праве на собственную страну, они принадлежали к движению Ландкентениш,созданному по образцу польского движения "Знай свою землю", которое ограничивало прием евреев и игнорировало важные исторические памятники еврейства. Не то чтобы мама проявляла особый интерес к местной еврейской истории. Зачем отправляться в однодневную поездку в какой-нибудь из близлежащих штетлов, этих причудливых говорящих на идише торговых городков с их ароматом жизни еврейского простонародья, если она может присоединиться к пропагандируемому ее братом Гришей движению - ведь Гриша в 1935 году опубликовал книгу "Оздоровительные курорты и туризм в Польше", эпохальное издание с современной идишской орфографией, рекомендованное читателю шестнадцатью ведущими врачами и другими представителями здравоохранения Польши во главе с самим Гришей, - и мама достигла совершенства в искусстве превращения велосипедных прогулок, катания на лыжах или плавания на байдарках в походы за покупками.
Лучшие шкатулки, конечно, делали в горах Закопане, на высоте 1898 метров над уровнем моря, их вырезал местный мастер в национальном костюме, и у каждой шкатулки был свой особый ключик. По мере увеличения ее коллекции росла также и связка ключей, которые висели на кольце чистого серебра, - сейчас они объединились с увесистой связкой обычных ключей ко множеству шкафов и замков от чемоданов для заграничных путешествий, в Израиль, Францию, Бельгию и Швейцарию, но только не обратно в Вильно, Кросно или в переименованные из Черновиц Черновцы, совершенно неподходящим образом присоединенные к Украине, где в 1999 году, во время моей собственной поисковой экспедиции, я видел огромную фабрику резиновых изделий, построенную на месте разрушенного "Каурома", нашел свидетельство о рождении Рут в кафкианском отделе записей актов гражданского состояния, прогулялся рядом с мавританского стиля синагогой (ныне кинотеатр), в которую мои родители никогда не ходили, и сфотографировался у разукрашенной могилы Элиэзера Штейнбарга в той же позе, что и мои родители на черно-белой фотографии 1936 года. Но когда я в телефонном разговоре спросил маму, где она исполняла свои песни - в идишском театре или в зале Дома еврейской общины, оказалось, что она забыла эту несущественную деталь, и это был наш последний разговор, так как спустя три дня она умерла, умерла "мирно", как было сформулировано в сообщении о ее смерти в "Монреаль газет", и поэтому мне придется привести собственную версию.
Встречи Сионистского клуба, в который входили представители сильного пола - доктора, адвокаты и инженеры, - а также их жены (по румынским законам, как-то объяснила мне мама, женщинам было запрещено заниматься свободными профессиями), возможно, проходили на втором этаже здания общины, в зале, с легкостью вмещавшем триста человек. На маминой шиве тетя Манди рассказала, что на тех праздничных концертах среди артистов было всего две женщины: толстая исполнительница фольклорных песен, певшая слишком громко, и Маша, аккомпанировавшая себе на фортепьяно. Из всей ее виленской коллекции песен, ее, если так можно выразиться, приданого, для исполнения подходили лишь так называемые тишлидер, застольные песни, и, может быть, пара-тройка бундовских песен, поскольку перед незнакомой публикой лирические песни нельзя было исполнить по-настоящему. Главной ее целью здесь было убежать от боли, преодолеть страх, а не будить отчаяние.
Она не ограничивалась переработкой старых песен. Из Кракова донесся новый голос, голос Мордехая Гебиртига, и его песни, привезенные в Черновицы Йосефом Каменем и Надей Карени из "Арарата", "были в тон ее настроению", поскольку, в отличие от фривольного и нередко грубого репертуара времен Вильно, эти новые песни говорили о воспитании ребенка, как колыбельная "Янкеле"; о юношеской любви, как неизменно популярная "Рейзеле"; о выдавании замуж "Трех дочерей"; о "Золотой земле" где-то там за океаном; и самая главная песня - о танцующем чарльстон Лейбке. Эта полуджазовая песенка, прославляющая способность чарльстона стирать идеологические различия между сионистами, бундовцами и членами ультраортодоксальной Агуды, - в которой певица обращается к своему парню по имени Лейбке, стала маминым боевым кличем. Мамино возбуждение перед публичным исполнением этой песни усиливала возмущенная реакция ее свекрови Одл на следующие слова, впервые услышанные ею в мамином исполнении:
Обними меня, Лейбке, милый ты мой,
Уж знаю, ты это умеешь.
Как можно было приписать столь бесстыдное поведение самому ее младшему и самому любимому сыну?
Когда Камень и Карени сообщили Гебиртигу, что в Черновицах живет женщина по имени Маша, исполняющая его песни как никто другой, он прислал ей экземпляр Майне лидер ("Мои песни") со своим автографом, и в приложение к нему - рукопись с несколькими еще не опубликованными песнями. Петь песни из этого песенника, все слова которых она знала наизусть, для Маши было "как молиться по сидуру матери".
Таким образом, в Черновицах, в месте ее "второй миграции", она обрела веру в то, что песни, раньше, в Вильно, полностью ей не принадлежавшие, перешли теперь в ее полноправное владение, "песни, которые мы не допели до самого конца"; сцена стала для нее местом общения - "By их гегер, зенен але, мое место там, где все остальные", провозгласила она. Ее сестра Аннушка тоже принимала участие в некоей спасательной операции - в далеком Ковно она записывал идишские народные песни и даже исполняла их на литовском радио. По чистой случайности Маша во время своего короткого пребывания в Кросно купила запись Аннушкиного концерта на радио. Однако тем временем за кулисами разворачивались иные спасательные операции, и 22 июня 1940 года (так утверждает моя сестра Рут), когда Маша и ее двое детей сели на последний покинувший Черновицы поезд, чтобы присоединиться к Лейблу, который в Бухаресте отчаянно боролся за получение выездных виз для всей семьи, она в спешке забыла на столе три самые дорогие вещи: портрет отца, аттестат зрелости, на пергаменте, с отпечатанной на нем ее лучшей фотографией, и Майне лидер Гебиртига.
Ну что же, теперь финальная сцена? Я видел мою мать в тяжелые времена, я видел моменты, когда ее личная трагедия и внешняя опасность подтверждали ее глубочайшую уверенность в том, что жизнь - это поле битвы, и могу засвидетельствовать - чем хуже шли дела, тем спокойнее она становилась. И в захватившем ее на Урбан Ярник, 4а, водовороте событий мама сохранила достаточное присутствие духа, чтобы опустошить все свои деревянные резные шкатулки и запереть каждую из них. Она вернула локоны тонких белокурых волос в конверт и тяжело поднялась с обитого серой тканью стула в комнате Рути. "Кому бы ни досталось награбленное, - произнесла она с усталой улыбкой, - ему пришлось бы взламывать замки. А какая польза от прекрасной деревянной шкатулки, если замок у нее сломан?"
Глава 14
Последний пасхальный седер
После всех этих историй вы могли бы подумать, что самая главная - о нашем исходе из Европы - была наверняка выловлена из моря маминой памяти, эпизод тут, обида там, особенно если это событие связано с пасхальным седером, ведь наши седеры в Монреале были пропитаны раздражением. Но не по тем причинам, по каким вы думаете, - не из-за необходимости перевернуть весь дом в процессе предпраздничной уборки, уничтожая всякий след квасного, вплоть до последней изобличающей крошки; не из-за специальных блюд, хотя по вопросу о времени подачи Ксениных кнейдлех, традиционных клецек из мацы,возникало изрядное напряжение между мамой, управлявшей кухней, и отцом, который руководил седером, - а по поводу списка гостей. Список начинался с поэта Мелеха Равича и его гражданской жены Рохл Айзенберг - ее мама ненавидела, поскольку та была коммунисткой. Мама наверняка чувствовала, что ненависть была обоюдной. (В дневниках Равича, ныне хранящихся в Национальной и университетской библиотеке в Иерусалиме, в записях за 1952–1966 годы, последний - год ужасного разрыва мамы с Равичем из-за некой фразы, сорвавшейся с его языка, который он обычно строго держал на привязи, мы находим полное документальное свидетельство жесткого спора между Рохл и Равичем по поводу их участия в седере семьи Роскисов.) Я уже не говорю о вегетарианстве Равича, что непредвиденно усложняло меню из хорошо прожаренного ростбифа и недоваренной спаржи, венцом которого был шоколадный торт с грецкими орехами производства миссис Гаон, такой пышный, что никто не верил, что он пейсехдик, кошерный на Лесах. Добавьте к этому списку Штайнеров, тестя и тещу моего брата. Мишу Штайнера все, конечно, любили, поскольку, если седер проходил гладко, мама обычно удалялась в гостиную и там аккомпанировала Мишиным русским сентиментальным романсам, которые тот завершал молодецким свистом. Нет, дело было в его жене, Ганучке, как бы сошедшей со страниц Диккенса даме, ярко накрашенной, в вуали и темных очках, - ее мама терпеть не могла. Но более всего маму возмущало присутствие на нашем седере неевреев, на самом деле только одного, профессора Гарри Бракена, которого вряд ли можно счесть среднестатистическим гоем,поскольку он преподавал философию в университете Макгейл. Но даже один гой Гарри - это было слишком много. Его пригласила моя сестра Рути - так проявлялся ее "бунт", ее недовольство. Для мамы приглашение нееврея на семейный седер было только разминкой, за которой должны последовать провокационные выступления Рути на самом седере. Когда мы подошли к повествованию о пяти раввинах в Бней-Браке, которые всю ночь рассказывали историю Исхода, моя сестра Ева, со ссылкой на классного руководителя, лерера Дунского, открыла нам, что на самом деле они готовили восстание Бар-Кохбы против Рима, но Рути противопоставила подобному героическому прочтению этого отрывка современную сказку Эдмунда Вильсона, изобразившего появление пророка Элиягу в компании Мессии на седере у еврейских интеллектуалов в Верхнем Вест-Сайде на Манхэттене. В полном раздражении от этих романтических бредней мой брат Бен разражается смехом. Слава Богу, Равичу удается водворить мир, когда он высказывает предположение, что имя Исраэль - это акроним "Исаак, Сара, Рахель, Авраам и Лея". Тут и я вклиниваюсь с историей о кольце царя Давида с универсальной надписью - "Гам зе яавор, и это пройдет", которую я охотно повторял из года в год в надежде, что отец не призовет меня к ответу, когда настанет время вопроса: "Мацо зо - алъ шум ма! Эта маца, что она означает?" Отец требовал от нас собственного объяснения, и мы никогда не знали заранее, какой из лежащих на пасхальном блюде предметов нам придется толковать, и даже не знали, на каком языке нам придется это делать, поскольку Гарри Бракен, со всеми своими познаниями в иудаизме, не понимал ни слова на идише. Когда дело доходило до ивритской фразы хаяв одом - каждый человек без исключения должен считать, будто он сам вышел из Египта, отец поднимал от Агады глаза на нас, дабы узнать, не поступит ли в этом году каких-либо новых предложений. Если мы отвечали неудовлетворительно или от мамы начинали поступать сигналы, требующие ускорить темп, то громоподобное пение дай-дайейну не только возвещало о достаточности многообразных чудес Господа, но и сообщало, что с нас уже достаточно и нам не терпится перейти к кнейдлех.
В этот переломный момент седера, когда мама разливала по тарелкам дымящийся бульон, а Рути и Ева разносили тарелки гостям, - всем, кроме Равича, - мама, возможно, вспоминала, как отвратительно ей было тащиться из Черновиц в Белосток на семейные седеры Роскисов, на улицу Польная, 20, куда старший брат ее мужа, Шийе, который постоянно открывал и закрывал окна, рассматривал в зеркале свое горло и регулярно мерил себе пульс, каждый год приезжал из Будапешта со своей напористой женой, Малкией, которая первым делом отправлялась исследовать кладовую и так мечтала о дочери, что заставляла Артура с рождения до девяти лет носить челку. Еще там был Иче, отвергший карьеру раввина, он привозил из Тарнова свою надутую жену Иду похвастать их прелестными дочками Гелой и Соней, обладательницей достойного мужчины ума и традиционного еврейского образования, выступавшей в роли любимой внучки. Енох в конце концов остепенился и женился на венской девице Манди, чьи стройные ноги служили предметом зависти жен остальных братьев. И только Переле, сестру моего отца, все это не касалось. Никто не мог сказать о ней дурного слова. Ведь в конце концов именно Переле опекала дедушку в этом огромном доме с темно-красными крашеными полами, где она жила вместе со своей семьей. Все остальные мои дяди и тети со стороны Роскисов выжили, погибли только они.