Можно было выбрать похожего на пророка X. Лейвика (Первопроходец), но выбрать его было бы мошенничеством, поскольку, в отличие от моего лучшего друга Хаскеля, сам я не видел Лейвика во время его последнего посещения Еврейской публичной библиотеки, и, таким образом, старейшим кандидатом оказался Авром Рейзен (родившийся в 1876-м, один из Борцов и Бунтарей). Каким бы коротким ни был его визит в наш дом, во время которого в основном говорила мама, рассказывая истории о его брате Залмене (карта 87, Исследователи идиша), я успел объявить, что Рейзен - это мой зейде, дедушка, которого у меня никогда не было, а он ответил на этот комплимент, сказав на встрече с членами Рабочего кружка в Нью-Йорке, что, пока на идише говорят такие мальчики, как Довидл Роскис, умамелошнеще есть надежда. К Рейзену добавились Равич и Суцкевер (поколение Катастрофы), а также Исаак Башевис Зингер, которого я видел лишь однажды в доме у моей сестры. Четыре из ста - мне кажется, явный проигрыш.
Если распределить "первые полосы" по десятилетиям, сразу можно понять, когда жить было интереснее всего, - в бурные двадцатые; набор карточек, выпущенный Раном, давал только одну возможность - следовать линии жизни автора, начинавшейся у большинства из них в 1880-e годы, и у десятка, может быть, - в 1890-е. Что касается прочих, к их распределению в своем зеленом альбоме я приступил с большими сомнениями в успехе предприятия. Считая Зингера (родился в 1904-м) и Суцкевера (родился в 1913-м), только семь писателей родились в двадцатом веке, а из этого ничтожного числа троих уже убили: Имануэля Рингельблюма (родился в 1900-м) и Гирша Глика (родился в 1922-м) - немцы, Ицика Фефера (родился в 1900-м) - советская власть. Таким образом, остается четверо. Только четверо, еще одна жалкая четверка в колоде из ста карт! Посчитайте - когда мне исполнится пятьдесят или шестьдесят, у меня не останется карт, с которыми я смогу играть. Разве что, разве что… Да, единственная возможность продолжить игру - это самому стать идишским писателем! Только я, родившийся в 1948 году, мог бы сохранить жизнь идиша для грядущего века. Может, действительно Рейзен был прав?
Ах, если бы я только знал, как склонять определенный артикль! Несмотря на весьма неплохие оценки и десять лет лучшего школьного образования, я не имел никакого представления о том, когда следует использовать дер, ди, дос и дем. В огромной библиотеке моих родителей, которую мы с Евой уже год как всю заново расставили по полкам, была книга Вайнрайха "Идиш для студентов университетов", где на 48-й странице я обнаружил то, что искал, - простые слова, прозвучавшие для меня величайшим откровением: "На идише любой предлог требует дательного падежа".
Это прямолинейное правило, моя одиннадцатая заповедь, никогда не передавалось по традиции, и я не понимал почему, пока не решил ее соблюдать. Это значило учить все заново, запоминать, к какому роду относится каждое идишское существительное. Начать можно было с легких слов, таких, как ди гас и ди шул,по звучанию, в общем, женского рода, но кто мог бы подумать, что вайб, означающее "жена", среднего рода? Уж точно не сын родителей-литваков, которые средний род и используют-то редко. Тем временем, чтобы практиковаться, я сделал себе набор карточек и придумал одну уловку: если сомневаешься - используй уменьшительную форму. Не можешь вспомнить, какого рода тиш? Просто скажи: дос тишл.Подобным образом, дос штейндл, дос беймеле, дос хейфл или хейфеле.Мой разговорный идиш неожиданно стал просто народным и задушевным.
Оставалась проблема правописания. Наша школа, созданная еще при царе Горохе, не приняла пропагандируемое ИВО и одобренное Вайнрайхом идишское правописание. Мне нравится, как по-современному выглядят правильно написанные слова и в особенности диакритические знаки над определенными буквами и под ними, которые не только позволяют отличить эй от ай, бейс от вейс и пей от фей, но также, что еще более важно, отличить идиш от иврита. Поскольку наша школа всегда настаивала на их неразрывной связи, в юношеском запале я был полон решимости сражаться за освобождение идиша.
Вооружившись правильной грамматикой и современной орфографией, я написал настоящий, довольно длинный идишский рассказ - он назывался "Международный" - о том, как ООН, оказавшись в безвыходной ситуации, проголосовала за превращение идиша в международный язык. Потом перепечатал его на своей портативной ивритской печатной машинке "Гермес" и от руки расставил диакритические значки.
Куда отослать мой рассказ, чтобы обеспечить себе место в ряду идишских писателей? Конечно, Мелеху Равичу, в этот банк памяти идишской культуры. Равич, вне всякого сомнения, вышел бы победителем в карточной игре Рана, а потом сыграл бы и еще двумя колодами из всех известных ему авторов, чью переписку он хранил в папках, расставленных в образцовом порядке, и чьи биографии вылетали из-под его пера одна за другой, составляя том за томом его личной литературной энциклопедии. Я знал об этих книгах, потому что раньше работал секретарем в книжной комиссии Мелеха Равича: регистрировал чеки и участвовал в организации торжества в его честь.
Мне поручили читать на этом торжестве рассказ "Мой первый день в двадцатом веке" о народной школе в Галиции, в которой он учился, и о том, как на балу по случаю Нового года он был настолько напуган множеством священников, что не мог вспомнить, сколько лет в веке, и в его семилетней голове вертелась только одна зловещая польская фраза: "Świat się kończy, świat się kończy, грядет конец света", что вызвало бурные аплодисменты.
Поэтому я посвятил "Международный" Мелеху Равичу его семидесятилетнему юбилею, и отослал рассказ по почте. Один корифей хорошо, а два - лучше, и поэтому я отправил еще одну копию Исааку Башевису Зингеру. Может быть, он помнит меня по церемонии в доме моей сестры, на которой Зингер, коген,проводил обряд выкупа ее первенца? И стал ждать первых откликов на свое творчество.
Равич никак не давал о себе знать, пока, как обычно, не пришел с Рохл Айзенберг на субботний ужин. Рассказ ему очень понравился, и он спросил, когда было это заседание ООН и как мне случилось там оказаться. Что касается посвящения - он был очень тронут, но его день рождения, к сожалению, еще только через семь недель. От Зингера я получил лишь коротенькую записку в старомодной орфографии нью-йоркских ежедневных газет. "Я прочитал Ваше эссе "Международный", - говорилось в ней, - и нисколько не сомневаюсь, что вы обладаете журналистским талантом, а может, даже и талантом писателя". Если Канада, написал он в конце, дала миру пятнадцатилетнего юношу, столь мастерски владеющего идишем, то у этого языка есть будущее.
Воспользовавшись несколькими полезными советами ведущих игроков, которые рады были оказать поддержку, вполне возможно выучить правила. Но чтобы по-настоящему сложить этот идишский пасьянс, требуется внутренний голос, который будет громче отповеди тех, кто, убеждая в своей вере в будущее идишской литературы, на самом деле не верили в нас; нужно достаточно безумия, чтоб поставить на заведомо проигрышную карту, чтоб пойти против истории, против легиона смерти, против, как кажется порою, Самого Бога, и все ради одной цели: вновь усадить идиш живым игроком за ломберный стол культуры.
Вот какого счета мне удалось добиться в качестве капитана собственной команды, не привлекавшего других игроков: биографии в девятнадцать строк (мною же написанной) в последнем томе "Биографического словаря современной идишской литературы" (буквы от куф до тав), через несколько страниц после Мелеха Равича и Лейзера Рана и не слишком далеко от Аврома Рейзена.
Глава 17
Званый вечер
Многие профессиональные писатели убеждали ее заняться этим серьезно. "Маша, фар вос шрайбт up нит? - обычно спрашивали они. - Маша почему вы все-таки не записываете ваши воспоминания?"
Не только Мелех Равич (литературный псевдоним Зхарии Бергнера), который показал, как это делается, опубликовав "Длинными зимними ночами", автобиографию своей матери Гинде Бергнер, - при щедрой материальной поддержке моей матери, впоследствии он отказался воспользоваться всеми деньгами, - но даже Хаим Граде. Видели бы вы реакцию Граде, когда в невинной беседе мама - как будто она могла сказать что-либо невинное - угостила его следующим афоризмом:
"Перед смертью Фрадл, моя праведница-мать, сказала: Але эревс зенен шейн, все кануны прекрасны - канун субботы, праздника, канун помолвки. Нор дер эрев тойт из битер, только канун смерти горек".
Граде, и мама наверняка знала это, был неравнодушен к материнской мудрости - он вскочил с дивана в гостиной и провозгласил: "Маша, если ты не запишешь эти слова, то это сделаю я - в моем следующем романе!"
Но он этого так и не сделал.
Не сделала этого и моя мама, у который на это и прочие увещевания всегда был один ответ: "Я слишком занята".
Занята чем? Тем, чтоб стать доселе невиданной в Монреале патронессой идишских искусств. По легенде, на это ее подвигнул Я.-И. Сегаль, наш самый почитаемый поэт.
"Вер, ойб нит Маша?" - цитировала она его. "Кто, кроме Маши, сможет мобилизовать войска?"
Когда Равич ходил из дома в дом, собирая деньги на покупку идишских печатных машинок для уцелевших в Катастрофе евреев, живущих за границей, мама первой внесла пожертвование. Благодаря Хайеле Гробер был возвращен к жизни Монреальский идишский театр, и здесь мама тоже внесла свою лепту. Никто не продал больше, чем она, билетов на премьеру "Между двух гор" Переца, через Идишское театральное общество мама подружилась с Давидом Элленом и другими молодыми сценическими дарованиям и познакомилась с художником Александром Берковичем, которого наняла писать масляный портрет моего покойного дедушки, тот самый, что сейчас висит слева от моего компьютера. Через Берковича она свела знакомство с другими художниками и купила у Гиты Кайзерман огромный портрет Хайеле Гробер, чтобы повесить его над роялем. К тому времени, когда она вызволила нас из снобистского, самоненавистнического, англоязычного Вестмаунта и перевезла семью в двухэтажный коттедж на Пратт-авеню, где мы попали в окружение амхо - евреев нашего типа, говорящих на идише, все уже было на месте - поэты, музыканты, актеры и художники, - и мама созрела для того, чтобы откликнуться на призыв: Вер, ойб нит Маша!
Домашние заметки моего брата - эти наспех выполненные свидетельства - описывают некоторые из первых сборищ с Авромом Рейзеном и Владимиром Гроссманом, а моя сестра Рут отчетливо помнит, как она сидела на кухне на Пратт-авеню с поэтом Ициком Мангером. В это я верю с трудом, потому что еще в Черновицах он стал персоной нон грата для моих родителей. Мангер, уроженец Варшавы, весьма там преуспел и приобрел огромную популярность. В доме моих родителей в Черновицах готовились к приему в его честь, когда прибежал доктор Вишницер и рассказал маме, что произошло накануне вечером в гостиничном номере Мангера, где Вишницер провел целый час, бинтуя раны на голове Рохл Ауэрбах, гражданской жены Мангера, которую тот нещадно избил. Такому монстру не было места в цивилизованном обществе. А в Монреале - разве не разорвал обожавший Мангера Сегаль всякое знакомство с ним из-за его безумного поведения? Одно я знаю наверняка, так как присутствовал при этом лично: Мангер по телефону назвал маму фете идене,жирной коровой, и это стоило ему последнего литературного вечера, который мог бы состояться в нашем доме. Поэтому я увиделся с ним только в Еврейской публичной библиотеке, на встрече с Монреальским идишским детским театром Доры Вассерман, когда он поднял на смех мое идишское произношение с английским акцентом.
Могу поспорить, что мамины званые вечера начались не раньше, чем мы перебрались в наш тринадцатикомнатный дом на Паньюэло-авеню. Помните, она говорила: "Идиш муз гейн шейн он-гетон, идиш нужно красиво одевать"? Вот наш новый дом на холме и был элегантен по любым стандартам. Вы входите в дом и сразу видите стеклянные двери, ведущие в устланную коврами гостиную, а рядом с ней - столовая с паркетным полом, в которой в обычные дни сидений хватало только на десять взрослых, - если считать сидениями и зеленый вертящийся стул, и скамеечку у рояля, поэтому я должен был приносить складные стулья из подвала, в котором я держал свою электрическую железную дорогу. На вечеринке нам было позволено попробовать бутерброды, а к яблочному штруделю и шоколадно-ореховому торту от миссис Гаон, стоившим целое состояние, приближаться было строго-настрого запрещено, и ни под каким предлогом нельзя было никому открывать, как на самом деле зовут миссис Гаон, чтобы Дора Розенфельд, так же как и мама претендовавшая на роль патронессы искусств, не дай Бог, не заказала бы те же кондитерские изделия для своих мероприятий. Шпионы Доры могли быть где угодно.