В этом водовороте событий у отца не было времени размышлять о прошлом, и эпизод, когда он надевал лаборантский халат и пел канторские шлягеры, таял где-то в туманном далеке, тем более что мы посещали синагогу три раза в году, только по большим праздникам, как и большинство евреев в Монреале, и, когда я сидел подле него в Эдат Исраэль,он никогда не казался особенно заинтересованным происходящим. В то же время наш рабби Бендер максимально соблюдал внешние приличия и не одобрял каких-либо проявлений религиозного энтузиазма. Вплоть до выпускного года в колледже, когда родители навестили меня в семинарии общины Хавурат Шалом,я никогда не видел, чтобы он действительно давен.Мама, ужасно сердитая, сидела в соседней гостиной, но папа - единственный из всех присутствовавших в пиджаке и галстуке - остался и, к моему величайшему изумлению и радости, в конце концов присоединился к кругу танцующих. Надо же, в нем текла хасидская кровь, а я и не знал…
Итак, запас дрожжей непрерывно пополнялся, пока мистер Бен, мой брат, не скончался скоропостижно в возрасте сорока трех лет. Когда отец примчался из Хантингдона в Главную еврейскую больницу, тело уже спустили в морг. "Вы один, мистер Роскис?" - спросила старшая сестра, и в ответ отец повернулся к стене и стал биться об нее головой, не говоря ни слова, так его и обнаружил мой шурин полчаса спустя; отец держался за жизнь, пока это было необходимо, чтобы позаботиться о собственности Бена, но теперь он проводил вечера дома, шагая взад-вперед в темноте под звуки похоронного марша Шопена, доносившегося из его стереопроигрывателя, - все это мне рассказала мама, когда я подвозил ее в Канадский имперский коммерческий банк. Она никогда бы не подумала, что настанет время, когда какой-то мужчина, уже не говоря о ее собственном муже, сочтет ее общество недостаточно интересным.
Поскольку отец умер в первый день Рош га-Шоне, похороны были отложены до конца праздника. Траурная процессия по пути из дома похоронных торжеств Пепермана на кладбище на Де-ля-Саван сделала небольшой крюк. Возглавлявшие ее два лимузина и целый караван машин с включенными фарами медленно проехали по авеню Ван Хорн, прямо перед Фолкшуле, где точно в час дня вся школа - дети, учителя и обслуживающий персонал - собрались во дворе, чтобы посмотреть на нас.
Сыновний долг чтения кадишалег теперь на мои плечи.
Среди множества мест, из которых можно было выбирать в Верхнем Вест-Сайде, куда я переехал летом 1975 года, для чтения кадиша я выбрал лембергскийштибл на Вест-Энд-авеню. В этом трехэтажном особняке, весь второй этаж которого был превращен в дом молитвы, у меня была возможность говорить на идише с некоторыми старцами. Согласно обычаю, по утрам я должен был вести службу. Они терпимо относились к моему современному ивритскому произношению и познакомили меня с горьким вкусом шнапса.
В течение одиннадцати месяцев я произносил кадиш, стараясь не думать о приближающейся годовщине, йорцайте отца, который выпадал не на будни, а на первый день Рош га-Шопе, Новолетия. Лембергский раввин отвел меня в сторону и сообщил, что в дань уважения памяти моего отца я должен прочесть гафтарудля первого дня Рош га-Шоне. Для человека, выросшего в традиционном доме, такая задача была бы парой пустяков, но хазан Эдат ИсраэльГольдбергер обучал меня моей гафтаре методом зубрежки. Почему? Да потому, что так ему было легче. Для заучивания новой гафтары потребовались бы недели. Поэтому мы пришли к компромиссу: я выучу начальные псалмы к молитвам Рош га-Шоне. Мое исполнение было таким страшным провалом, что туда я решил больше не возвращаться. На следующий же день я присоединился к нескольким беглецам из старой Хавуры, создавшим собственную общину в Верхнем Вест-Сайде. Мы встречались в переполненной людьми гостиной, вдоль стен которой стояли сделанные из фанеры и красных кирпичей книжные шкафы, шумно смеялись и играли дети, но женщина по имени Арлин, обладательница ангельского сопрано, вела службу так, как раньше слышать мне не доводилось. При поддержке вновь обретенных друзей я в конце концов научился вести всю утреннюю службу на Рош га-Шоне. Это заняло у меня пять лет. В первый год я был так перепуган, что забыл все, за исключением начальных псалмов. Ко второму году я разобрал лейтмотив. К третьему году я знал на "отлично" все "повторы ведущего". К четвертому году я чувствовал себя достаточно уверенно для того, чтобы импровизировать. Сегодня моя полуторачасовая утренняя служба в память об отце считается одной из вершин литургического цикла нашей общины. Страх и трепет, предшествующие этому моменту, рассеиваются, когда я начинаю возвышать голос на концовках код, однако они мне мешают менять тональности. Случается, мне не совсем удаются точные переходы, и тогда я вставляю - то здесь, то там - хасидский напев, будто я тоже родился в Белостоке и пел для химика и для портрета рабби, расположившихся этажом выше.
Глава 10
Любимая отчизна
Моя первая летняя работа в монреальском офисе Хантингдонской шерстяной фабрики представлялась мне гигантским шагом вперед. По утрам я был учеником мистера Гольдберга, старшего продавца, наставлявшего меня - в промежутках между рассказами о Варшавском гетто - как продавать одну и ту же материю разным покупателям по разной цене, и августа, в двадцатую годовщину селекции на фабрике Курта Рёрлиха, когда другой Голдберг вышел из строя, чтоб вместо него отправиться на Умшлагплац, считанные сантиметры спасли нас от столкновения с фонарным столбом. Но все это не шло ни в какое сравнение с редкими обедами в компании дяди Еноха, когда Гольдберг уходил по своим делам. Один такой обед - мы заказывали его на фабрику в каком-нибудь ресторане - стоил десятка домашних, поскольку истории Еноха, которые он извлекал из своей подобной архиву памяти, были конкурирующим, еретическим вариантом семейного предания, патриархальным повествованием о резком и смелом уме моего дедушки.
"Этот двор на Завальной улице, - сказал дядя Енох, радуясь возможности рассеять мои иллюзии, - эта святая святых твоей матери? Да это была просто помойка. Люди выкидывали мусор прямо из окон, как в Средневековье, а дети какали посреди двора".
"То были приютские дети", - возразил я.
"Дворцом это место считалось только номинально - Тышкевичу оно принадлежало, что ли? По сравнению с дворцом Браницких в Белостоке дом, где жила твоя мать, - просто собачья конура".
"Во времена Фрадл этот двор принадлежал графу Буковскому, - поправил я его, - который дефилировал с тросточкой с золотым наконечником, а щеки у него были нарумянены, как у гомосексуалиста".
"Да, да, Маша знает, как придать своим историям пикантности, но я тебе говорю о другом. Я тебе говорю о Роскисах. Твой дедушка Довид жил собственным умом. Весь еврейский Белосток повторял его выражения".
"Какие, например?"
"Например, а фете котлет брент зих пит цу - жирная котлета, да? Не подгорает. Ты знаешь, что это значит?"
"Жирная мошна спасет от острого рожна".
"Замечательно. Хороший перевод. В общем, благодаря твоему дедушке голод и смерть всегда на шаг отставали от нашей семьи. Сначала они убежали от наступавших немцев и оказались в Павловском Посаде, совсем рядом с Москвой, где Довид построил процветающую текстильную фабрику, которую он попытался удержать за собой и после прихода большевиков к власти. И что, ты думаешь, сделал Довид, когда фабрику в конце концов экспроприировали? Он уговорил их позволить ему управлять фабрикой от имени государства. А когда стало совсем плохо, он сбежал от ЧК, продав оставшиеся ткани на черном рынке".
Енох редко говорил со мной на идише, возможно, он считал мою страстную любовь к идишу неким видом сверхидентификации с мамой, хотя дома (как я знал от мамы) с тетей Манди он говорил исключительно на этом языке, а та отвечала ему на своем безупречном венском немецком.
Я не выудил из дяди Еноха других историй о дедушке Довиде, чье имя я ношу и чей масляный портрет, написанный с фотографии Александром Берковичем, висит слева от моего письменного стола, только потому, что единственным интересовавшим меня патриархом был человек, который никогда не вел себя как патриарх.
"А правда, что папа был коммунистом?"
"Кто это тебе сказал?"
"Однажды я услышал, как Рути упомянула об этом в разговоре с Гарри Бракеном".
И вот что он мне рассказал. Лейбл был самым младшим, бабушкиным любимцем. В 1918 году, в год его бар мицвы, он услышал разглагольствования Троцкого перед толпой на Красной площади. Позднее великий эксперимент захватил и его душу. И когда Роскисы пробрались назад в Белосток, чтоб ты знал, без копейки денег, ограбленные до последней нитки на польско-советской границе, на острове на Березине, где польские бандиты забрали их бриллианты и драгоценности, каждый из них пошел своей дорогой. Дядя Ицке не только отказался от раввинской карьеры. Он сам устроил собственный брак с худенькой и образованной Идой. Что до него самого, Енох никогда не был особо практичен и поэтому решил изучать философию, тогда как Лейбл отправился в Краков учиться на агронома. Настанет день, и он создаст еврейскую сельскохозяйственную коммуну на Украине или в Крыму и покажет миру, какие чудеса евреи могут совершать на земле. Но евреям заниматься агрономией было запрещено - нельзя же было позволить им, чтоб ты знал, и дальше осквернять польскую землю, и поэтому Лейбл переехал в Вильно, где встретил товарища-студента по имени Хаим, а этот Хаим, входивший в коммунистическую ячейку, намеревался по заданию партии перевезти через польско-советскую границу двести рублей наличными. Уйма денег по тем временам.
"Да, - перебил я его, - двести рублей - это половина платы за обучение в ешиве, куда послал тебя дедушка".
Енох улыбнулся.
Итак, Лейбл, все еще верный общему делу, помог Хаиму собрать нужную сумму и организовал тайный переход границы. Для перехода границы двое молодых людей наняли опытного проводника, часть денег дали ему авансом, а остаток пообещали заплатить, когда он возвратится в Вильно. В завершение "сценария" они придумали тайный пароль, который Хаим сообщит проводнику, когда будет в безопасности по другую сторону границы. А поскольку словесные игры в семье были весьма популярны, они выбрали слово ким'ат, что значит "почти" на идише и иврите; напишите это, как слышится, и получится акроним для Куш-Мир-Ин-Тохес, "поцелуй меня в зад". Задание было выполнено, однако Хаим исчез - возможно, он был арестован как польский шпион, а в Белостоке мать Хаима начала преследовать отца того юноши, на которого она возлагала вину за смерть своего сына. В качестве меры предосторожности Довид всегда ложился спать с пачкой купюр под подушкой, если паче чаяния ему придется откупаться от пришедшего за ним полицейского, и, когда почти через год Лейб вернулся домой, дедушка стал называть его Красный Фишке.
"Знаешь, откуда это?" - спросил Енох, доедая сэндвич с копченым мясом.
"Да, из романа Менделе "Фишка-хромой"".
"Когда-нибудь ты станешь профессором идиша, точно как твоя сестра".
Перед тем как убежать на встречу с Ютексом, самым большим клиентом Хантингдона, Енох одарил меня последней повестью из своего секретного архива. В 1938 году когда он привез в Черновицы свою молодую жену, мама свела знакомство с ее горничной. После тайной инспекции составленных тетей Манди списков покупок моя мама заявилась к ним домой и объявила, что ее невестка совершенно некомпетентна в ведении домашнего хозяйства.
Моя мама вполне была в состоянии расплатиться той же монетой. Во время школьной большой перемены она изливала на меня истории о любовных похождениях Еноха, словно они произошли только вчера. Эпизод с Верой Гакен был ее любимым - я чуть не расхохотался, разглядев огромную бесформенную фигуру и жидкие волосы миссис Гакен на литературном вечере в Нью-Йорке много лет спустя, - а еще мама припомнила одну из острот дедушки, отпущенных по поводу Еноха. Вернувшись как-то ранним утром со свидания, он обнаружил, что дедушка еще не ложился и дожидается его.
"Доброе утро, Нисн!" - воскликнул он.
"Нисн? - переспросил Енох. - Почему вдруг я стал Нисном?" ("Нисн" на идише это "Нисан".)
"Вайл нисн из кит вайт фун uep", - дивный каламбур, простой смысл которого в том, что еврейский месяц нисан рядом с месяцем ияр, а не-такой-уж-простой смысл - "ведь куда бы Нисн ни пошел, он всегда не слишком далеко от нее".
Так каким же образом возможно было добиться женщины - скажем, такой, как моя мама? Причем сделать это так, как следует, не через родственников, которые устраивают брак, и не с помощью любовной интрижки, когда вся семья вовлекается в скандал. Одно ясно. Вопреки заверениям Еноха, Вильно все-таки был романтическим городом.
Одной из любимых маминых тем во время моих тридцатипятиминутных больших перемен - ни одной минуты там не было потрачено на разговоры о школе - была "о пользе ума".
Когда Вильно стал частью новой Польской республики, а из больших городов он последним приобрел этот статус, очень немногие представители еврейской молодежи поступили в университет, во-первых, потому что их не принимали, а во-вторых, новое правительство отказывалось признавать русские дипломы. Мама, например, не хотела снова записываться в гимназию. Заболев тифом, она пропустила выпускные экзамены и получила аттестат только благодаря специальному вмешательству родителей. А потом ее мать умерла. Зато папочка, мой отец, всего лишь шестнадцати лет от роду, совершил невозможное. Он без посторонней помощи выучил польский, заучивая наизусть стихи Мицкевича (это мамина версия), и пошел сдавать экзамены по-польски в высшее учебное заведение.
Знал ли я, что его чуть не выгнали за обнаруженную в экзаменационном вопросе ошибку? "Если ты меня еще раз перебьешь, - предупредил его экзаменатор, - я вышвырну тебя вон". Его спас инспектор, прибежавший сообщить об этой ошибке. В итоге папочка получил высший балл. А вот сочинение по-польски он сдал только на "удовлетворительно". Тема сочинения - "Наша отчизна" - была весьма чувствительной. Польша, как вы помните, только что возродилась, и папочка был так воодушевлен поэзией Мицкевича, что перегнул палку, употребив выражение kochana ojczyzna, "любимая отчизна", трижды. Когда вы говорите о своей "отчизне", наставлял его профессор, она, по определению, "любимая". Никогда больше, сказала мама, нельзя было обвинить папочку в том, что он майофисник,ливрейный еврей-жополиз.