Записки генерала еврея - Михаил Грулев 8 стр.


Каждый день бродил я около здания института, бросая затаённые и жадные взгляды на окна классов и общежития, неизменно возвращаясь в свою каморку с тоскливой душой и накопляющейся горечью за обиды судьбы. Не оставалось никакой надежды. А время шло. Крепко запрятанные в мешочке на груди, по наказу матери, мои фонды таяли изо дня в день, несмотря на то, что я испытывал во всём крайние лишения, ограничив себя до последней возможности. У меня осталось денег в обрез на дорогу домой; и я пустился в обратный путь...

По возвращении домой я встретил вдруг Васю Альбиновича бравым портупей-юнкером и - вот-вот будет офицером. Мамаша его уверяла, что Вася будет не только офицером, но даже будет адъютантом, верхом на лошади, и с аксельбантами. Одна мысль об этом щемила у меня всё нутро. Ведь, представьте себе: еврейские юноши тоже не чужды сладких мечтаний и затаённых желаний!..

Вася уговаривал меня бросить все мои поиски в жизни и пойти по его следам. Отец мой тоже склонялся к этой мысли. Тем более, что средний мой брат, Соломон, подлежавший в этом году отбыванию воинской повинности, не был принят на службу по болезни, и мне оставалось на выбор: или дожидаться призыва, или поступить на службу вольноопределяющимся.

Я выбрал последнее, и в марте 1877 г. поехал в псковский кадетский корпус, тогда - военную гимназию, держать экзамен на вольноопределяющегося 3-го разряда. Экзамен я, конечно, выдержал блистательно, что неудивительно, потому что вместо требовавшейся по программе, например, элементарной всеобщей истории Белярминова я блеснул Гервиниусом и Моммзеном и т.п., немало удивив этим своих экзаменаторов.

Экзамен выдержал. Но моему поступлению на службу воспротивился брат Яша, потому что в это время началась война с Турцией. А на войне ведь могут убить; зачем самому лезть? Лучше подождать. Мои родители поддались этим увещаниям и удержали меня от немедленного поступления на службу.

Война затянулась. Наступил 1878 год. А тем временем моё свидетельство, действительное только в течение года, потеряло силу. Необходимо было поехать вторично держать экзамен - на сей раз в Витебскую классическую гимназию.

Выдержал отлично и в классической гимназии, и в июне 1878 г. поступил вольноопределяющимся в 95-й пехотный запасной батальон в Пскове. Хотелось мне поступить в том же городе, где служил офицером Альбинович, в 146-й Царицынский полк, но полковой адъютант мне сказал, что "евреи в полку нежелательны", и, вопреки всяким законам, мне отказали.

Красноярский полк, в запасный батальон которого я поступил на службу, находился тогда на театре войны, в Турции, и время от времени из батальона посылались маршевые команды для укомплектования полка. Мне казалось, что достаточно обрядиться в военное обмундирование, чтобы стать сразу пригодным для войны воином; а потому я обратился с просьбой к ротному командиру зачислить меня в первую маршевую команду и отправить на театр военных действий. Не знаю, и теперь не могу припомнить и уяснить себе, какой был основной импульс обуявших меня тогда воинственных наклонностей. Едва ли какую-нибудь роль играли воинственные порывы или славянский патриотизм. Вернее всего - простое любопытство: хотелось посмотреть войну.

В ответ на моё ходатайство меня сдали на руки дядьке - военному инструктору для обучения муштре, ружейным приёмам, шагистике и прочим артикулам солдатской науки. В дядьке достался мне призванный из запаса старый служака, унтер-офицер Феоктист Терехов, с очень отсталыми познаниями в солдатской науке. Конечно, я сам взялся за уставы, требуемые для рекрутской школы; но шагистику, ружейные приёмы и всё, что понимается под одиночным обучением, преподавал мне мой добродушный дядька, с бычачьими глазами и лицом, изрытым оспой.

Мой ротный командир, капитан Павлов, поступивший из отставки, был не сильнее моего дядьки в военном деле. Из современных воинских уставов он знал одну единственную команду - "рот строй каре", и эта команда вызывала всегда на ротном ученье невероятный сумбур; а наш бедный командир бился в беспомощном замешательстве, не зная, что делать. Выручал фельдфебель Иван Софронович, который поспевал всюду, где зуботычиной, спереди и сзади, где саблей плашмя, подталкивал и направлял людей на свои места.

Другие офицеры батальона, преимущественно старые служаки, были тоже вроде капитана Павлова. Вот, например, заведующий хлебопечением штабс-капитан Анц: каждый вечер приходил он в лагерь изрядно выпивши, чтобы вместе с солдатами отплясывать трепака на лагерной линейке, т.е. на виду у всех.

Наш кружок вольноопределяющихся в батальоне состоял из 10-12 юношей, преимущественно детей офицеров и чиновников, поступивших на службу для военной карьеры. Вся эта семейка представляла собою весёлую компанию, которая проводила время в праздности, ничего не делая, посещая часто рестораны, весёлые дома, - насколько хватало у кого денежных средств; а были среди нас и богатые. Обязательных строевых занятий для вольноопределяющихся почти не существовало; жили они не в казарме, а на вольных квартирах, даже во время лагерного сбора; солдаты называли их "господами", в обращении - "барин".

Вообще, служба в запасом батальоне была привольной, в особенности по сравнению с Царицынским полком, расположенном в том же Пскове. Царицынцы смотрели на нас, красноярцев, очень свысока, считая себя чуть ли не гвардией. Да и действительно, это был хорошо вышколенный полк, под командой полковника Квицинского, пользовавшегося репутацией выдающегося командира полка.

Замечу мимоходом, что командир Царицынского полка, полковой адъютант и все батальонные командиры были поляки. А уж сколько поляков было в полку среди ротных командиров и говорить не приходится! А полк, тем не менее, пользовался славой образцового внутреннего порядка, выдающейся строевой выправкой и строгой дисциплиной. После, много лет спустя, пошли всевозможные процентные нормы и жестокие ограничения в отношении поляков, армян и всяких инородцев. Чем это было вызвано? Какой реальной необходимостью? Этого никто не скажет. И никто не скажет, что военное дело было в выигрыше от этих преследований.

Но об этом - после.

В противоположность Царицынскому полку, служба в нашем запасном батальоне не отличалась интенсивностью, как, впрочем, и должно было быть в батальоне запасном, где состав офицеров был очень шаткий, где нижние чины состояли из малочисленного кадрового состава и массы обучаемых новобранцев для отправления на театр войны.

Жизнь нашего кружка вольноопределяющихся втянула, конечно, и меня в свою колею, но не вполне. По моим наклонностям и закваске, вынесенным так недавно из родительского дома, я не мог делить с ними всех развлечений и похождений, хотя товарищи мои ставили себе часто нарочитую цель, как своего рода спорт, завлечь меня в места злачные или увидеть меня пьяным, как следует, что так часто случалось с ними. Я, однако, инстинктивно боролся против этих увлекательных товарищеских разгулов. Обвеянный ещё неостывшими, так недавно вынесенными из родительского дома строгими заветами и наставлениями нравственной и физической чистоты, я стойко сопротивлялся всяким соблазнам, вызывая иногда безмерные остроты и зубоскальства моих юных и весёлых товарищей, воспитанных в иных условиях жизни. Случалось, что после весёлых попоек, на дому или в ресторане, товарищам удавалось увлечь меня в весёлые дома, но дальше таких посещений не шло моё падение.

В июле 1878 г. батальон наш был переведён из Пскова в Ревель, назначенный стоянкой для Красноярского полка, который в августе прибыл туда с театра войны. Немецкое население встретило полк как будто душевно и радостно; так, по крайней мере, казалось с внешней стороны.

Что касается служебного режима в полку, то таковой хромал, как говорится, на все четыре. В полку не было собственно никакой службы, отчасти потому, что полк вернулся с войны (какая ж тут может быть служба, когда нужно оправляться, чиниться, создавать и восстановлять её основания!), отчасти и потому, что наступило время осеннее - период увольнения на вольные работы. А ко всему этому - самое главное - всем, и малому, и большому начальству хотелось просто отдохнуть после боевых трудов на войне.

Конечно, вольноопределяющиеся гуляли на законном основании. Все жили на вольных квартирах в городе и очень редко приходили в свои роты, расположенные далеко за городом, в казармах так называемой "оборонительной батареи", на самом берегу моря. Я тоже жил сначала в городе, а затем поселился в роте, потому что ротный командир капитан Ломан навалил на меня ведение наряда, хозяйственную отчётность по вновь вводившемуся тогда "положению о хозяйстве в роте", - восстановление описей отчётности, ротные списки и пр., всё это после войны было в хаотическом состоянии.

Когда я ознакомился близко с состоянием роты, я понял тогда, какое опустошение производит война: по списку в роте числится - 360 человек, а в некоторых ротах - 400 и больше; а налицо имеется только 20-30 человек. Все остальные, больные злокачественной или хронической лихорадкой, или с отмороженными пальцами на руках и ногах, рассеяны в госпиталях, оставленных в Болгарии или в попутных городах. Полк, как говорили, был буквально заморожен на Шипке, по преступной беззаботности начальника дивизии.

По мере выздоровления прибывали в роту солдаты - болезненные, изнурённые лихорадкой до крайности; немало рассказывали они печальных новостей о пережитом на войне. Оставались они в роте день-два, перед увольнением "в чистую", унося с собою приобретённые на службе недуги и полнейшую неспособность к труду и являясь в деревню тяжкой обузой для своих полунищих родичей.

Не буду долго останавливаться на бытовых условиях жизни и службы в полку; хотя они очень характерны по сравнению с позднейшими временами, которые в моей службе измеряю почти 40 годами. Есть что сравнивать. Начать с того, что командиры полков тогда редко-редко заглядывали в казармы, раз в 3-4 месяца, или по случаю посещения казарм каким-нибудь начальством. Строевыми занятиями интересовались очень мало. По примеру высшего начальства и остальные офицеры только мимоходом заглядывали в роты, и то не каждый день. Исключение представлял собою только майор Федоренко, выслужившийся из нижних чинов.

При посещении рот командир полка подавал руку только штаб-офицерам, а обер-офицерам - кивок, и только. Полковых швален тогда не было; обмундирование и пригонка производились в ротах и отличались гораздо большей тщательностью, чем впоследствии, когда, зарясь на выгоды прикроя, полк прибрал это дело к своим рукам. Хлеб пекли в ротах; припёк шёл в пользу ротного хозяйства, и хлеб был всегда отличный, - настолько, что немцы в городе старались всеми мерами добывать солдатский хлеб. Всё это изменилось к худшему, когда, зарясь на выгоды припёка, полк также и хлебопечение прибрал в свои руки; и ещё хуже стал хлеб, когда он стал изготовляться интендантством, фабричным путём, в больших хлебопекарнях.

В августе получился приказ: всех вольноопределяющихся, отбывших лагерный сбор, командировать в Виленское пехотное юнкерское училище для экзамена и поступления в училище...

Меня сильно волновал вопрос - что будет со мною: может ли вольноопределяющийся из евреев поступить в юнкерское училище? Может ли он надеяться быть офицером? Слышал я, что государь Александр II во время проезда через Одессу при возвращении с театра войны лично произвёл в офицеры еврея-вольноопределяющегося Фреймана, желая этим фактом подчеркнуть равенство всех перед законом в боевых рядах. Но самый факт личного участия государя в этом производстве указывал на чрезвычайную исключительность такого события; на что я, конечно, никогда рассчитывать не мог. Но меня занимал ближайший вопрос: отправят ли меня хоть в училище, вместе со всеми товарищами, для экзамена? Вопрос этот занимал также и полковое начальство, которое перерыло все законы и циркуляры, чтобы выяснить: следует ли, можно ли меня отправить, или нет. В результате всех поисков пришли к заключению, что нигде прямых запретных указаний нет . Значит, обязаны меня отправить вместе со всеми вольноопределяющимися. А потому включили меня в общий список и выдали мне тоже 64 копейки кормовых на дорогу до Вильны.

Все мы радостной командой совершили эту весёлую и беззаботную, для других, поездку и в указанное время явились к экзаменам. Всё шло у меня благополучно; экзамены проходили у меня блистательно, один за другим. Вдруг, в один прескверный день, после блестяще выдержанного экзамена по всеобщей истории ко мне при всех подходит училищный офицер и спрашивает меня... какого я вероисповедания. Я ответил: "еврейского".

- В таком случае вы не можете продолжать экзамены, так как евреи не допускаются в училище. Отправляйтесь на сборный пункт, чтобы вас отправили обратно в полк.

Кто поймёт эту гнетущую боль уязвлённого самолюбия при всех товарищах! За что меня изгоняют? Чем я хуже других, когда всем нам хорошо известно, что тут, среди вольноопределяющихся, были и отпетые пьяницы, и даже заподозренные в воровстве? И никто их об этом не спрашивает; и всем им широко раскрываются двери в училище, несмотря на крайне слабую образовательную подготовку. А меня изгоняют за... вероисповедание, - скорее за моих предков, за то, что я родился в еврействе, потому что с тех пор, как я уехал из дома, я ни в чём не соприкасался с еврейским вероисповеданием, - забыл про него. Я столько же помню про синагогу, сколько мои товарищи про церковь, куда они никогда не заглядывают. Вся разница между нами в том, что в каких-то бумажках что-то числится формально о вероисповедании.

И вот когда и как напоминают - каким ударом хлыста!

Нетрудно себе представить, в каком подавленном состоянии возвращался я в полк. Что ожидало меня впереди? На что решиться?

Мой ротный командир, впрочем, очень обрадовался моему возвращению в полк, потому что можно было опять навалить на меня всю ротную отчётность. Вместе с тем он старался убедить меня в наивности моего поведения, - что я так легко пожертвовал поступлением в училище и военной карьерой вопросу о вероисповедании.

- Взяли бы да и крестились, когда этого требуют. Вот и всё.

Пошла серенькая казарменная жизнь в роте. Не в пример большинству моих товарищей вольноопределяющихся, я зажил вполне солдатской жизнью в казарме, где ел, спал и делил досуг с солдатами моей роты. Это много помогло мне в познании солдатского житья-бытья и самых низов военной службы. Впоследствии, когда мне самому пришлось быть в роли начальника и участвовать в совещательных комиссиях по разным вопросам, касающимся жизни и службы солдата, мне очень помогал этот непосредственный опыт, вынесенный из казарменной жизни совместно с солдатом. Возникал ли вопрос о солдатском ранце, караульном наряде, приварочном окладе - я мог судить об этом по собственной лямке, которую тянул доподлинно в солдатской шкуре, а не по показам и рассказам, преподаваемым юнкерам в военных или юнкерских училищах.

Начальство, по-видимому, ценило моё отношение к службе, потому что, когда поступили в роты новобранцы, меня назначили учителем, а затем весною произвели в унтер-офицеры, и я стал отделённым начальником.

Летом 1879 г. полк наш отправился на лагерный сбор в Красное Село, где расположился в так называемом авангардном лагере. Нашим ближайшим лагерным соседом был Финский стрелковый батальон - оригинальнейшая войсковая часть, вполне иностранная в составе русской армии, с особым обмундированием, вооружением и снаряжением, особым офицерским составом и даже особыми командными словами на непонятном для русского уха языке.

Крепко запечатлелась в памяти лагерная служба того далёкого времени в Красном Селе. Сколько пленительной, чисто воинской поэзии в ночных тревогах, двухсторонних манёврах, в ночных бивуаках с пылающими кострами! Сколько сверкающей прелести в торжественных царских объездах лагеря, в сопровождении блестящей многочисленной и живописной свиты с военными и дипломатическими представителями со всех концов света!

Какую дивную картину представляла собою заря с церемонией в присутствии государя и всей императорской фамилии, генералитета, дипломатического корпуса, иностранных военных представителей и чуть ли не всего аристократического Петербурга, собиравшегося всегда к этому вечеру в Красное Село из города и со всех дач.

А развод с церемонией! - этот чисто лагерный военный праздник, стоивший, правда, немало труда и пота для офицеров, а подчас и зуботычин для солдат; но в общем, конечном, ансамбле представлявший собой эффектнейшую картину на ярком фоне лагерной жизни, развёртывавшейся под звуки нескольких хоров музыки, окаймлённой всегда многочисленной изящной публикой, собиравшейся нарочито в лагерь к этому часу.

С какой-то затаённой грустью вспоминается вся эта поблёкшая теперь прелесть минувших дней! То ли жаль этих постепенно отмиравших красот нашей воинской жизни, вытесненных прозаическими требованиями профессионального дела, на которое легла повсюду серенькая тень "защитного" цвета - то ли жаль собственной, канувшей в Лету, молодости, озарявшей тогда всю жизнь и службу, каковы бы они ни были. Ведь действительно, с нынешней, вполне разумной, точки зрения, нельзя же из народной армии, высасывающей пот и кровь народа, устраивать своего рода игрушку для забавы праздных людей своими разводами, церемониями, парадами и т.п. затеями, отнимавшими слишком много времени от подлинного дела.

Нелишне коснуться, хоть в общих чертах, бытовых условий жизни и службы в Красносельском лагере того отдалённого времени, - почти полвека назад.

Несмотря на то, что это был и есть важнейший лагерь на всю русскую армию, где служба протекала на виду многочисленного высшего начальства, каждодневно заглядывавшего в лагерь, всё же не видно было сколько-нибудь надлежащей дисциплины в отношении офицеров. Достаточно сказать, что в нашей роте, во весь лагерный сбор, ротный командир ни разу не приходил, чтобы вести роту на стрельбу, потому что для этого надо было вставать в три часа ночи. И такая важная отрасль подготовки роты брошена была на руки мне, унтер-офицеру из вольноопределяющихся. Я вёл роту на стрельбы, вёл отчётность по стрельбе и пр. И в других ротах офицеры приходили или приезжали прямо на стрельбище, часам к 7-8 не раньше.

Пусть господам офицерам невмоготу было вставать в 2-3 часа утра, чтобы вести роты на стрельбу, но, казалось бы, что, прибыв на стрельбище в 7-8 часов утра, можно бы заняться своим делом. Так нет: собирались кучкой для болтовни, либо окружали Пашу Горбунова с его соблазнительной корзиной бутербродов и выпивки, чтобы за закуской и разговорами прокоротать время до 9-11 часов утра; затем, поручив фельдфебелю вести роту в лагерь, они стремились поскорей убраться домой.

Назад Дальше