Ответ Базиля также утрачен, но, по всей вероятности, он поспел вовремя, потому что еще до конца года Клод покинул нормандское побережье и никакие судебные исполнители по пятам за ним не гнались - это ждало его в будущем. В Париже он поселился все у того же "старины Базиля" - на шестом этаже дома на улице Фюрстемберг. Жилось ему там неплохо. Во-первых, потому, что господин Моне-отец, немного успокоившись, выслал сыну 250 франков. Во-вторых, потому, что квартал оказался поистине чудесным местечком. Когда-то на этом месте располагался парадный двор аббатского замка Сен-Жермен-де-Пре. Но и сегодня улица, обязанная своим именем кардиналу Гийому Эгону де Фюрстембергу - епископу Страсбургскому, в 1699 году назначенному коммандитистом королевского аббатства, хранит уют и покой. Здесь провел шесть последних лет своей жизни Делакруа, скончавшийся 13 августа 1863 года. Он жил в одной из хозяйственных дворцовых построек, на третьем этаже дома, расположенного между парадным двором и садом, и именно здесь написал свои картины "Восхождение на Голгофу" и "Положение во гроб".
Художники всегда высоко ценили этот прелестный уголок Парижа. Например, граф Поль де Сен-Виктор - известный коллекционер, литератор, театральный критик и искусствовед - окончил свои дни в 1881 году в доме Делакруа. Совсем рядом, на улице Кардиналь, жил автор "Зеленой рукописи" Дрюино. Этот человек отличался завидным мужеством: однажды январской ночью 1832 года, возвращаясь домой, он услышал ужасные крики, доносившиеся со второго этажа стоявшего напротив дома. Кричала женщина. Убивают, понял он. Недолго думая он схватил валявшуюся рядом забытую строителями лестницу, прислонил ее к стене дома, вскарабкался до окна, из которого доносились крики, распахнул его и впрыгнул в комнату. К великому неудовольствию мужа кричавшей, которая в тот момент… рожала.
Что касается Моне, то его, напротив, ждал здесь самый любезный прием. Базиль общался с самыми разнообразными людьми. Среди его знакомых были Феликс Турнашон, он же фотограф Надар, Фанген-Латур, Гамбетта, композитор Виктор Массе, Бодлер и его приятель Барбе д’Орвелли, автор памфлета "Сорок портретов членов Французской Академии", вызвавшего шумный скандал.
Нам совсем нетрудно вообразить себе, какие разговоры вели между собой по вечерам все эти люди.
- Послушайте, Барбе, вы слишком строги к герцогу Бролли!
- Видите ли, он как повернулся однажды спиной к искусству, так больше и не оборачивается!
- Ну а его сын, князь?
- Еще хуже папаши! Он питает интерес исключительно к псевдоважным вещам и, соответственно, обладает лишь псевдоталантом. Он похож на… блоху, раздавленную грузом собственной эрудиции.
- А наш философ, Виктор Кузен? Что вы думаете о нем, дорогой Барбе? Он ведь у нас нынче министр народного образования?
- Кузен? Тот самый, что побирается у Гегеля? И, между прочим, вполне успешно! Так что на гроши, полученные от Гегеля, он организовал в Париже производство фальшивой монеты!
- Ну а господин де Ремюза?
- Ремюза? Самое почетное и самое бесцветное перо в "Ревю де монд"!
- А Октав Фейе?
- Мюссе в карманном семейном издании!
- А Гизо?
- Образец политической содержанки! Помимо всего прочего, его распирает от гордости и он патетичен, как катафалк!
- Но, скажите на милость, может быть, вы цените хотя бы Адольфа Тьера?
- Скажу, если настаиваете. Тьер - политик, который мог сделать все и не сделал ничего. Французы восхищаются этим говоруном, потому что видят в нем образец собственного ничтожества. Он умрет, подобно Веспасиану, в своем кресле академика, единодушно избранный всей этой низкой толпой, упорно желающей видеть в нем великого историка.
Говорили они и о Берлиозе, и о Вагнере, вызывавшем особенно острые споры, и о концертах, которые Жюль Этьен Паделу обещал регулярно устраивать в зале "Атене"…
И, разумеется, говорили о живописи.
Обсуждали планы поездки в Фонтенбло, на этюды; советовались, стоит ли выставлять картины на Салоне 1865 года; передавали друг другу новости о Труайоне - говорят, он серьезно болен; о Будене, впавшем в нужду. Не меньше бедствовал и Моне, вынужденный едва ли не побираться у друзей. Вполне вероятно, что, не будь той скромной поддержки, которую время от времени оказывал ему Базиль, ему вообще пришлось бы вернуться в Гавр - в полном разочаровании и глубоко несчастным.
Салон 1865 года состоялся во Дворце промышленности. Здание, известное также как дворец на Елисейских Полях, было построено двенадцатью годами раньше и располагалось параллельно одноименному проспекту. 200 метров в длину, 48 - в ширину и 35 - в высоту - при таких размерах в нем легко можно разместить сотни полотен. Главный вход находился со стороны улицы Мариньи. Именно им воспользовался Моне, явившийся в понедельник 1 мая в три часа дня на официальное открытие вернисажа.
Дабы избежать упреков в фаворитизме со стороны ревнивых к успеху коллег художников, жюри приняло решение разместить картины в алфавитном порядке фамилий авторов. Таким образом, две представленные Клодом Моне работы - обе представляли собой пейзажи устья Сены - оказались рядом с полотнами Эдуара Мане, который на этом Салоне показывал "Иисуса и бичующих его воинов" и "Олимпию".
Соседство Мане и Моне обернулось совершенно неожиданным драматическим эффектом!
Первые же посетители выставки, внимательно рассмотрев пейзажи с изображением Сены, сейчас же поворачивались к Мане, терпеливо стоявшему перед "Олимпией", и наперебой торопились пожать ему руку:
- Поздравляю, сударь! Ваши марины просто превосходны! Вы поистине мастер своего жанра!
Пораженный Мане решил посмотреть, кем же подписаны две приписываемые ему картины. И, естественно, обнаружил расхождение в одну-единственную букву с собственной фамилией.
- Что это за шутник, вздумавший пародировать меня?! - начал громко возмущаться он.
В эту самую минуту упомянутый шутник как раз входил в зал. К нему сейчас же обратился кто-то из знакомых:
- Послушай, твои лодки явно пользуются успехом, но, кажется, это не очень-то нравится твоему соседу!
Вскоре Мане покинул выставку. Уходя, он сердито бормотал:
- Подумать только! Меня поздравляют с успехом единственной картины, причем той, которую я не писал! Все это похоже на какую-то мистификацию…
Его гнев возрос многократно, когда несколько дней спустя ему дали прочесть статью, опубликованную Полем Манцем в "Газет де Боз-Ар". Вот что говорилось в ней о его сопернике: "Теперь мы должны назвать публике новое имя. Никто из нас раньше не слышал о Клоде Моне, но его пейзаж устья Сены заставил нас задержаться в выставочном зале, и мы не скоро его забудем. Искренняя манера письма этого мариниста побуждает нас внимательно следить за его творчеством".
Бедный Эдуар Мане! Надо полагать, его огорчение достигло крайней степени, когда, листая газету дальше, он наткнулся на негативные отзывы о собственных работах. "Его бичуемый Христос выглядит точь-в-точь как бродяга, которого хлещут кнутом, а римские воины напоминают разбойников в лохмотьях!" - иронизировал один критик. Другой, особенно раздраженный картиной "Олимпия", на которой была изображена лежащая обнаженная прелестная женщина, которой чернокожая служанка подает букет цветов, самодовольно заявлял: "Олимпия? Это какая-то обезьянья самка, запечатленная в самой непристойной позе, какая-то куртизанка с грязными руками и шершавыми ногами… А еще эта безобразная негритянка и эта плоская черная кошка, по всей видимости, жертва несчастного случая, попавшаяся меж двух железнодорожных буферов…"
Мане пытался оправдываться и с вымученной улыбкой объяснял:
- Ведь я написал то, что видел!
И слышал в ответ жестокие слова, способные сломить любого художника:
- Вы видели! А вот мы этого видеть не желаем!
Но и это было еще не все. Испить до дна чашу отчаяния ему пришлось в тот день, когда, просматривая газету "Журналь амюзан", он обнаружил на ее страницах карикатуру Рандона, представляющую собой пародию на "Олимпию" и сопровождаемую такой подписью:
"- Что там такое?
- Мадам, тама пришла господина, говорила, желает видать мадам!
- Прекрасно, пусть войдет!"
Итак, для Мане настали трудные времена. Но если после Салона 1865 года на него обрушился шквал насмешек, то двумя годами позже ему вообще запретили выставлять свои картины. Надо сказать, что число кандидатур, отвергнутых официальным жюри, было так велико, что известный своим великодушием Наполеон III - бесспорно, озабоченный поддержанием своей репутации защитника свобод, - предложил организовать для них отдельную экспозицию. Она вошла в историю как выставка "отверженных".
Именно на ней Мане выставил свой "Завтрак на траве" - завтрак, который критика так и не сумела переварить. Что касается названия картины, то вскоре Моне позаимствовал его для своей собственной масштабной композиции - одной из самых крупных в его творчестве. Над этим огромным полотном он работал в лесу Фонтенбло начиная с весны 1865 года. Ибо, едва покинув Дворец промышленности на Елисейских Полях (и, добавим, избежав ссоры с Мане!), он прямым ходом направился на вокзал, вскочил в поезд, направлявшийся в Бурбонне, вышел в Мелене и пересел в другой поезд, следовавший до Шайи. Однако на месте выяснилось, что он забыл прихватить с собой карандаши, краски, кисти и листы бумаги. Как же начинать работать? И он написал Базилю, обещавшему вскоре присоединиться к нему.
Он просил своего доброго друга Фредерика привезти с собой нужные для работы материалы. Неужто Моне и в самом деле стал таким забывчивым? Скорее всего, он, как обычно, сидел без гроша и все свои надежды связывал с Базилем - этой воплощенной щедростью.
И Фредерик снова его не подвел. Впрочем, пройдет еще немного времени, и Базиль начнет уставать от столь тесной дружбы. Принимая решение покинуть дом на улице Фюрстемберга и жить одному, он писал родителям: "Не могу сказать, что меня огорчает эта перспектива, потому что совместная жизнь сопряжена с целым рядом неудобств, даже если отлично ладишь с другом".
Но пока Базиль вместе со своей подругой Габриэль, одетой в платье в горошек, согласился позировать приятелю для огромного полотна высотой 4 метра 60 сантиметров и шириной больше шести метров. Затем для Моне настал период вынужденного безделья. Он получил довольно серьезную травму ноги - какой-то неуклюжий британец, развлекавшийся метанием диска, попал в художника. Проклятая рана воспалилась, и Моне пришлось несколько дней провести в постели. К этому времени он успел вдрызг разругаться с хозяином гостиницы "Белый конь", в котором обычно останавливался, приезжая в Фонтенбло, и потому перебрался в "Золотого льва". Что-что, а ссориться Клод Моне умел - к людям с легким характером его никак не отнесешь. Судя по всему, к этому же выводу постепенно пришел и Базиль.
С наступлением осени Клод уехал из Шайи - не без трудностей, ибо не смог выплатить долг господину Барбе, с которым он также успел поссориться. На улице Фюрстемберга, куда он вернулся, его также поджидали неоплаченные счета и долговые расписки. И в это же время ему нанес визит Курбе, до которого дошли слухи о масштабном полотне под названием "Завтрак на траве".
- Надо же, - удивился он. - Оказывается, есть юноша, который пишет не только ангелочков!
Глава 4
КАМИЛЛА
- У меня остались самые дорогие воспоминания от моих встреч с Курбе, - часто повторял Моне. - Он всегда поддерживал во мне веру в себя, всегда был ко мне очень добр, в тяжелые времена ссужал меня деньгами.
Гюстав Курбе слыл человеком со странностями. После провозглашения Второй империи этот уроженец Франш-Конте выступал как убежденный социалист. Несмотря на разницу в возрасте в 21 год, Курбе и Моне чем-то походили друг на друга - может быть, независимостью характера, горделивым нравом.
- Да, - любил говорить Курбе, - я самый гордый во Франции человек, чем и горжусь!
Однако, в отличие от Клода, Гюстав любил пошутить. Однажды, прогуливаясь по залам Лувра, художники надолго задержались перед автопортретом Рафаэля. Курбе первым прервал задумчивое молчание:
- Ну что же, держитесь, господин Рафаэль!
В другой раз, когда оба на несколько дней отправились в Гавр на этюды, Курбе неожиданно предложил:
- А почему бы нам не нанести визит папаше Дюма?
- Но… я ведь его совсем не знаю, - смущенно ответил Моне.
- Так и я не знаю! - сказал Курбе. - Я видел его, но нас никогда не знакомили. Отчего же не воспользоваться случаем?
Александр Дюма-отец любил Нормандию и часто работал в Трувилле (где написал "Карла Седьмого" и "Крупных вассалов"). Что касается его сына, то у него была прелестная вилла в Пью, в двух шагах от Дьепа. Дюма-отец нередко проводил там время. Итак, Курбе и Моне отправились навестить Дюма, работавшего тогда над "Историей моих глупостей".
- Господина Дюма, пожалуйста, - надменно обратился Курбе к открывшей им дверь служанке.
- Он занят.
- Когда он узнает, кто к нему пришел, он нас примет.
- Ах вот как? И как же мне о вас доложить?
- Доложите, что его спрашивает Орнанский мастер! - ответил Курбе, горделиво расправив плечи.
"Дюма вышел почти тотчас же, - рассказывает Марта де Фель. - Огромный, неряшливо одетый, с ореолом белых волос, венчающих голову".
- Дюма!
- Курбе!
И на глазах пораженного Моне они горячо обнялись. "Уверяю вас, это было чрезвычайно (sic!) волнующее зрелище", - позже вспоминал он.
На следующий день все трое снова встретились в Сен-Жуэн-Брюнвале, неподалеку от Этрета, на постоялом дворе "Прекрасная Эрнестина", хозяйка которой, как и владелица фермы Сен-Симеон матушка Тутен, питала слабость к художникам. Именно она послужила Мопассану прототипом прекрасной Альфонсины в рассказе "Пьер и Жан" и именно ей адресовал Оффенбах такие шутливые строки, оставленные в "Книге посетителей":
Прекрасной Эрнестины взор
Таит укор.
Автограф мой она иметь желает -
Его и получает.
По возвращении в Париж нечего было и думать о том, чтобы вновь обосноваться в квартире на улице Фюрстемберга, - ведь Базиль перестал за нее платить. И Моне устроился в крошечной мастерской, которую нашел в доме номер 1 на площади Пигаль, на углу улицы Дюперре, - мастерской без удобств, как уточняет Даниель Вильденштейн. Арендная плата составляла 800 франков в год. Поручителем - спасибо ему! - выступил Курбе.
Был январь 1866 года. До Салона оставалось несколько недель.
- Выставляй свой "Завтрак на траве", - советовал он Моне. - Только послушай меня, его надо кое-где чуточку подправить.
И Моне снова едет в Фонтенбло, чтобы внести в картину подсказанные другом изменения. Но результат его совершенно не удовлетворяет. Мало того, теперь картина ему вообще не нравится! Недолго думая он вынимает ее из рамы, сворачивает в трубку и оставляет в залог хозяину квартиры, которому в очередной раз задолжал. Впоследствии, явившись забрать полотно, он найдет его на полу в углу какой-то сырой комнаты и с ужасом обнаружит, что левый и правый края совершенно испорчены плесенью. Поэтому ему придется слегка обрезать холст, и его "Завтрак на траве" превратится в "Завтрак под грибом".
Между тем приближалось 20 марта - крайний срок для представления картин на выставку во Дворце промышленности. Моне принимает решение предложить вниманию жюри готовую "Мостовую в Шайи", которая не вызывала у него недовольства собой, а в оставшиеся дни быстро - очень быстро! - закончить женскую фигуру в натуральную величину. И действительно, всего за четыре дня он пишет "Даму в зеленом" - полотно размером 2,31 на 1,51 метра, запечатлевшее симпатичную девушку по имени Камилла.
В отношении своей частной жизни Моне всегда проявлял завидную сдержанность. Так, он ни разу не обмолвился о том, при каких обстоятельствах произошла его первая встреча с Камиллой Леонией Донсье, такой же черноглазой, как и он сам…
Девятнадцатилетняя Камилла была прехорошенькой и при этом отличалась оригинальной внешностью. Рядом с ней, тоненькой и стройной, хотя и не очень высокой, Моне, ростом 165 сантиметров, ощущал себя коренастым коротышкой. Милое лицо - прямой тонкий нос, круглый, но достаточно волевой подбородок, черные как смоль волосы, брови и ресницы и особенно ценившаяся в те времена молочно-белая кожа, хорошо очерченный рот, наконец, задумчиво-мечтательный и, пожалуй, чуть печальный взгляд - так выглядела Камилла. Знай она тогда, какая судьба ее ждет, печали в ее глазах только прибавилось бы…
Она родилась в Лионе 15 января 1847 года. Вскоре ее родители переселились из предместья Гийотьер в Батиньоль. Отец Камиллы Шарль Клод Донсье работал скромным служащим. Мать, которая была моложе мужа на 23 года, более или менее открыто принимала помощь от некоего Прителли - бывшего сборщика налогов из Рюэля.
Итак, на Салон отправилась "Камилла" - она же "Дама в зеленом". Жюри благосклонно отнеслось к картине. Узнав об этом, Камилла улыбнулась. Улыбнулся ей в ответ и Моне, пряча свою улыбку в бородку, которую начал отпускать.
Многие художники тогда носили бороду. А вот, например, служащим похоронных бюро вплоть до 1 ноября 1888 года категорически запрещалось иметь на лице растительность - официально считалось, что борода может служить рассадником микробов…
Сезанну, Мане и Ренуару Салон 1866 года обеспечил похороны по первому разряду - жюри, состоявшее из "филистеров", отвергло все представленные ими картины.
Зато Моне ликовал - его "Камилла" имела бешеный успех. Сам Золя написал о ней: "…Вот образец живой и энергичной живописи. Я обходил пустынные и холодные залы, не замечая ни одного нового таланта и уже утомившись, когда увидел вдруг эту молодую женщину в длинном платье, прижавшуюся спиной к стене, словно желающую спрятаться в какую-то щель. Вы не поверите, но до чего же приятно, устав посмеиваться и пожимать плечами, хоть немного отдаться восхищению…"
Карикатурист Андре Жиль, поместивший в "Люн" шаржированный портрет Камиллы, сопроводил его такой вполне благожелательной подписью: "Моне или Мане? Моне! Но появлением этого самого Моне мы обязаны Мане! Браво, Моне! И спасибо, Мане!"
А один любитель живописи отмечал: "Мане тяжело переживает появление конкурента в лице Моне. Как он сам говорит, передав ему часть собственного "ма(г)нетизма", теперь он не прочь произвести на его счет "деМОНЕтизацию!""
Правда, кое-кто из критиков высказался в довольно брюзгливом тоне, но Клод и Камилла предпочли не обращать на это внимания. Так, они не стали вчитываться в язвительный комментарий модного тогда писателя Эдмона Абу, автора романа "Человек со сломанным ухом": "…Платье - еще не картина, как и грамотно построенная фраза - еще не книга. Можно приобрести известную ловкость в изображении смятого шелка, оставаясь при этом полным невеждой в живописи. Да что мне за дело до наряда, если под ним я не угадываю не то что правильно выписанного тела, но даже банального контура фигуры-манекена, если голова не похожа на голову, а руку не назовешь и лапой!"
Зато в Гавре тетушка Лекадр не скрывала радости:
- Я знала, что наш малыш талантлив!