В нашем дворе жила большая часть нашего класса, включая почти всех достойных внимания девчонок. В противоположном подъезде – через двор – обитала Лариса Власова. Спустя уже приличное число лет после школы, было у нас с ней что-то вроде романа. Закончив Инъяз, она работала в Интуристе и несколько раз проводила меня в абсолютно изолированный в те времена для публики отель на улице Горького, сегодня уже снесенный вредителем, многие годы занимавшим пост московского мэра. Тогда это был абсолютно закрытый валютный мир, куда доступ советским людям был практически закрыт; мы сидели с нею в баре на втором этаже, и через большие панорамные стекла была видна и тогда уже круглосуточно бурлящая главная улица столицы. Позднее я затащил ее в правительственный загородный пансионат "Лесные Дали", куда имел изредка доступ, благодаря знакомству с сыном первого замминистра высшего образования Красновым. И мы все-таки оказались в министерской постели на отдельной большой даче для особо ответственных, положенной заму союзного министра – четкая градация существовала и внутри огороженной территории пансионата. Однако идти до конца она все же не решилась, а потому мы, проведя ночь вместе, так и остались вроде как бы просто школьными друзьями. Через дом жила еще одна девочка, достойная внимания. Ее звали Ира, а фамилия была ну очень знаменитой – Косиор. Был такой первый секретарь ЦК компартии Украины, активный инициатор репрессий, в тридцатые годы – член всего, чего было можно, включая Президиум ЦИКа, и сам же впоследствии расстрелянный соратниками. В их небольшой квартире на втором этаже такого же дома, как наш, все крутилось вокруг Иркиной баб ушки, его вдовы, отбывшей ссылку в Казахстане, которой теперь, спустя десятилетия, полагались всякие льготы за сгинувшего партийного лидера. Строгая, всегда в наглухо застегнутом платье с воротничком-стойкой она одним своим появлением могла заставить гостей приумолкнуть и более или менее убедительно изображать почтенное внимание. С Ириной у меня тоже что-то, кажется, было – но тоже не слишком удачно. В соответствии с бабушкиным воспитанием она берегла себя для замужества. Мораль – неумно пытаться изменить статус школьных подруг на подруг просто – во всяком случае, если не планируешь на них жениться. Уже работая в АПН, я как-то в экстренной ситуации пригласил ее в командировку в Алма-Ату в качестве переводчицы в киногруппу. Она тоже заканчивала Инъяз. И имел потом втык за то, что привез свою любовницу, толком не знающую языка. Было бы, конечно, куда менее обидно, если бы не только второе утверждение соответствовало действительности.
На днях, случайно встретив знакомую фамилию в Интернете, я позвонил ей из Германии – спустя по меньшей мере четверть века – и она узнала голос. Живет в том же районе, правда, в другом доме. Преподает немецкий в школе, муж – физик, профессор, двое взрослых детей и уже годовалая внучка – ну просто ужас какой-то: Киса – бабушка.
К школьным временам относится и запомнившаяся первая попытка отстоять собственную точку зрения. Было это в четвертом классе. Увлекшись астрономией, я к тому времени пересмотрел множество популярных книжек об устройстве всей небесной механики и познании ее человечеством, начал зачитываться фантастикой, связанной с космосом, и ощущал себя абсолютно уверенно в этой области. Поэтому, когда на очередном уроке географии немолодая уже и, как выяснилось, не страдающая излишком образования, наша географичка, рассказывая о строении солнечной системы, вскользь сообщила классу, что солнце – это планета, я уже не смог сдержаться. На перемене я предельно вежливо проинформировал ее, что солнце – это совсем никакая не планета, а звезда. Географичка покраснела.
– Ты, Саша, самый умный, да? – она старалась говорить потише, чтобы не услышали другие. – Тебе чего – что-то непонятно? Я же, кажется, ясно сказала, что солнце – это планета, но самая главная. И твое мнение по данному вопросу мало кого интересует, – она уже начинала закипать. – Ты что, умнее педагога себя считаешь, да?..
Поскольку подтверждение этого логичного предположения могло бы привести к непредсказуемым последствиям, я на всякий случай отошел. А на следующий день, захватив из дома книжку, остановил учительницу в коридоре.
– Вот… – я торжественно развернул солидный иллюстрированный том. – Вот, посмотрите… тут написано: "Солнце тире звезда". Потому что планета светит отраженным светом, а звезда всегда своим.
От такой наглости географичка даже прислонилась к стене.
– Убери свою книжку, умник, и больше никогда не смей приносить ее в школу. Будет всегда так, как я сказала. А ты… ты в четверти у меня получишь… – она не договорила, потому что у классной двери уже собирались ребята, с любопытством прислушиваясь к нашей беседе.
Осознание, что даже абсолютно объективная истина в этой жизни вовсе не обязательно является очевидной для всех, произвело на меня тогда сильное впечатление. Правдой, оказывается, автоматически становилось то, что утверждал собеседник, занимающий более высокое положение. Я решил тогда, что, когда вырасту – сам никогда не буду настаивать, что есть только две точки зрения по любому поводу – моя и ошибочная. Теперь, анализируя, удавалось ли мне это, могу честно сказать – не знаю… возможно, нет… Но я действительно старался.
К временам далекого теперь детства относится и история с первой неосуществившейся мечтой. Однажды на излюбленном пятачке перед нашей аптекой я увидел чудо. На меня прямо по тротуару, сверкая включенными фарами, сам по себе двигался небольшой яркий автомобильчик, за рулем которого сидел мой ровесник. Небрежно развалившись, он время от времени распугивал нервно расступающихся прохожих громкими гудками, извлекаемыми из хромированного клаксона на стойке, и, очевидно, где-то внизу двигал велосипедными педалями, заставляя машину катиться сравнительно ровно. За автомобильчиком шла небольшая толпа ребят и взрослых, возглавляемая гордой мамой мальчика. Ничего подобного ни я, сын уже тогда известного в стране кинорежиссера, никто другой из нашего двора никогда еще не видел. До выпуска автозаводом АЗЛК танкообразного детского педального автомобильчика "Москвич", мало чем отличающегося от основной продукции автопредприятия, оставались еще годы, и эта штука была явно привезена из заграницы, судя по яркому дизайну, вполне вероятно, аж из самой Америки. С тех пор обладание подобным авто стало на ближайшие несколько лет основной целью моего существования. Я представлял, как подкатываю к нашему подъезду, куда там отцу на его "Победе" или студийном "Бьюике" с откидными палочками-поворотниками, – и гордо останавливаюсь в нескольких сантиметрах от крыльца, давя на громкий гудок и вызывая завистливые вздохи всего дворового сообщества. И сегодня еще, науправлявшись уже на дорогах множества стран всем, что двигается, от грузовиков до мерседесов различных моделей, я бы, наверное, с удовольствием променял бы любой из них на то сверкающее чудо из детства. Поставил бы в кабинете на полу перед стенкой с книжками и время от времени просто осторожно касался бы отполированного бока. Не случилось – как и многое другое.
В то время государство не любило переписываться со своими гражданами, и если какая-то официальная бумага вдруг обнаруживалась в почтовом ящике – значит, дело было достаточно серьезным. Именно так прореагировала наша семья, когда однажды отцу принесли стандартную повестку из военкомата с предписанием немедленно явиться туда, имея с собою ложку, кружку, смену белья и что-то еще столь же угрожающее. Он работал над очередной картиной – это была, кажется, "Княжна Мери", а может быть, уже и "Екатерина Воронина", да и возраст его был уже далек от призывного, так что мы переполошились ужасно. Отец уехал рано утром и не звонил в течение всего дня. Мы с мамой не находили себе места, слоняясь по квартире и строя ужасные планы сиротливой жизни без главы семьи. Наконец, когда рабочие часы всех учреждений уже истекли, мы не выдержали и спустились вниз, во двор. Казалось, на улице время пойдет быстрее. И тут наконец подъехала наша "Победа", и из машины вышел улыбающийся Исидор Маркович. Оказалось, вызывали его только для того, чтобы объявить о снятии с воинского учета по возрасту, а задержка была связана с тем, что военные не захотели отпустить известного режиссера без подробного рассказа о его кинофильмах. Ощущение страха однажды остаться вдруг без любимого человека врезалось тогда в детскую память надолго. Может быть, поэтому я впоследствии так тяжело переживал развод родителей и старался, как мог, восстановить то, что восстановить, очевидно, было невозможно.
Пришел день, когда я, упершись, заявил дома совершенно официально, что в школу я больше не ходок – терпеть все эту дребедень сил больше не было. Мне было, например, плевать на все тангенсы вместе с котангенсами – даже сегодня эти непонятные слова вызывают рвотный инстинкт, а, чтобы пол учить хотя бы тройку по алгебре или тригонометрии, надо было как минимум уметь отличить один от другого. Это оказалось выше моих сил – или, вернее, столько этих самых сил мне было обидно тратить на то, что, как было абсолютно ясно, в жизни мне никогда не пригодится. Однако тихая ненависть к советской школе вовсе не означала, что я не хотел учиться дальше – будущее было для меня очевидным – я хочу стать кинорежиссером как отец. А без ВГИКа это было невозможно.
Надо было что-то делать, и после скандалов и уговоров родилось логичное решение – устроить меня на работу. Таким образом, решались сразу две важные задачи – я оказывался и при деле, и начинал зарабатывать крайне важный в то время двухлетний производственный стаж, дающий основание для поступления в вуз по льготным по сравнению с выпускниками школ спискам. А получить аттестат о среднем образовании можно было параллельно работе в популярной тогда так называемой вечерней школе рабочей молодежи.
Однако оказалось, что существует проблема, препятствующая реализации этого замечательным плана, и проблема весьма серьезная. Ждать я не желал, а по существующему в СССР законодательству дети не могли официально работать на производстве до достижения ими хотя бы пятнадцати лет. Как и всегда помог отец. Он позвонил знакомому заместителю гендиректора "Мосфильма" Осману Хасановичу Караеву, и уже совсем скоро состоялось специальное решение фабричного комитета (фабкома) о моем зачислении на киностудию в качестве ученика радиомонтажера. Таким образом, я оказался, наверное, одним из очень немногих молодых людей в Москве, официальный рабочий стаж которых начался в советское время еще в четырнадцать лет, чем впоследствии всегда гордился.
Попав в "большое кино" – большое в буквальном смысле – Мосфильм уже тогда был одной из крупнейших киностудий на континенте – я с любопытством изучал бесчисленные коридоры и закоулки студии, заглядывал в гигантские павильоны, где шли съемки и находились производственные цеха. Причем делал это с куда большим энтузиазмом, чем те задания, которые мне поручали. А они сводились к пайке оторвавшихся проводков в радиосхемах, что наскучило мне довольно быстро. Запах канифоли раздражал глаза, а однообразность процесса мало чем отличалась от надоевших школьных занятий. Оценив мой угасающий энтузиазм к такой работе, руководство звукоцеха, куда я был официально направлен, перевело меня на другой участок – в шумовой кабинет тонстудии. Именно там и прошли мои два с половиной года работы на Мосфильме.
Сама эта работа была уникальна, о чем я впоследствии не преминул тиснуть статейку в популярную тогда в стране газетку "Советское Кино". Называлась она "Хозяева шума". Принявшие меня две дамы – толстенькая веселая, похожая на колобок Аллочка Мейчик и длинная сухая Ирина Кислова, перенесшая всю нерастраченную нежность незамужней девы на появившегося поблизости подростка, учили меня шумовому озвучению картин. Вся создаваемая на студии продукция непременно проходила через наш "шумовой кабинет". Морской прибой, возникающий при наклоне длинного ящика с сухим горохом, и скрип калитки, рождающийся от проворота с нажимом деревяшки в деревянной же колоде, смачная пощечина, возникающая на экране от шмяканья кочана капусты о булыжник, и цоканье копыт – подкова о камень – по брусчатке. Все это синхронно под изображение делали мы, глядя на идущий на кольце ролик с очередным эпизодом. Главным было, чтобы в момент записи в изолированном ателье не возникли посторонние шумы – к примеру, не заурчало в животе плохо позавтракавшего шумовика. Коллекция шумотеки студии была тогда крайне скромной, и сегодня, спустя много десятилетий, при просмотре старого фильма вдруг внезапно вспоминаешь, что это звяканье кандалов героя было, кажется, сделано мною куском металлической цепи, а скрип качающегося на ветру старого фонаря родился от подрагивания на весу пустого ведра. Все новые картины, правда, по кусочкам и, как правило, без реплик актеров, мы смотрели первыми, еще на стадии монтажа, и могли оценить, что ждет зрителей через три – четыре месяца после завершения работы. Словом, деятельность оказалась действительно творческой и очень интересной. Незаметно пробежал год, начался второй.
Параллельно я пошел учиться, как и собирался, в вечернюю школу – она находилась прямо напротив студии. Окна классов выходили на громадный участок правительственных дач за высоким каменным забором, существующий и сегодня, и прозванный народом поселком "Ленинские заветы". Летом, минимум два или три раза в неделю, было хорошо слышно, как там кто-то после очередного хрущевского приема громко командовал через динамики: "Машину военного атташе Норвегии – к подъезду!" Или "Машину посла Японии – к подъезду!". Что-то похожее по тональности промелькнуло потом в эпизоде "Июльского дождя" у Хуциева. Через год я получил свидетельство об окончании девяти классов – главным образом благодаря классной руководительнице Ате Андреевне, преподавательнице ненавидимой мною математики, сразу сообразившей, что ее наука не является предметом, которому предстояло определить мою судьбу, и очень спокойно, без обид, это обстоятельство воспринявшей. Я ей был бесконечно благодарен за это понимание. Однако для поступления в институт нужен был аттестат о среднем образовании – а это означало еще год зубрежки. Выход нашелся – к тому времени в Москве появились платные девятимесячные курсы по подготовке к экзаменам на аттестат экстерном. После их окончания группы обучавшихся прикрепляли к какой-нибудь средней школе, где местные преподаватели после экзаменов и выставляли оценки. Поскольку по определению считалось, что за девять месяцев нельзя полноценно освоить программу, было указание – оценок выше тройки не по одному предмету курсистам не ставить. Большинству окончивших курсы – людям, в основном, уже куда старше меня, в силу разных причин не получившим в свое время среднего образования, – нужен был лишь сам аттестат – независимо от указанных там оценок. Мне же по молодости показалось обидным, что законная тройка по математике будет соседствовать с такой же тройкой по литературе и русскому, о чем я и не преминул сообщить удивленным моей наглостью преподавателям. Сообразив, что я таким образом обозлив педагогов, могу испортить жизнь остальным курсистам, мне несколько работяг из группы быстренько пообещали устроить темную – сразу после экзаменов, прямо в школьном дворе. Аргумент показался мне достаточно убедительным, я плюнул на всю глубокую несправедливость бытия в лице недостойной оценки по любимому предмету и на всякий случай ретировался после экзаменов пораньше и черным ходом. Как потом мне рассказали лояльные соученики, с моей стороны это было сделано весьма мудро и уже тогда свидетельствовало о явном наличии глубоких аналитических способностей. Другими словами, когда вербально обещают набить морду, есть смысл в это поверить, не дожидаясь более весомых доказательств. Так что в валяющемся где-то аттестате об окончании средней школы у меня стоят исключительно тройки, правда, компенсируемые крупной надписью – "экстерном".
Конец шестидесятых, Украина
…Наверное, у меня все будет вполне прилично. Нет, не здесь – хотя и это не хотелось бы исключать. А ТАМ. Потому что я однажды сделал Доброе Дело. Возможно, конечно, и не однажды. Даже вполне вероятно. Нет, даже почти наверняка. Просто все остальное прошло мимо моего внимания, не отложилось в памяти – да и, слава Богу. А вот тот случай, когда мне, совсем еще мальчишке, удалось реально помочь человеку, помнится до сих пор, хотя с тех пор прошло уже ни много ни мало – больше сорока лет.
Все мы жили тогда в довольно странном государстве, лидеры которого на полном серьезе были убеждены в том, что достаточно повелеть однажды верить в единые ценности туркмену и эстонцу, и символом страны сразу станет знаменитый фонтан "Дружбы народов" на ВДНХ. Сама мысль о том, что при первом же ослаблении железного обруча власти, стягивающего в единую страну, как давно пересохшую бочку, целые народы, тара эта развалится на отдельные, не слишком притертые друг к другу дощечки, и прольется из нее вовсе не вино, а нечто совсем иное, выглядела невероятной. Были у такой организации народного бытия и вполне очевидные преимущества – повсюду существовала по своему логичная и жесткая вертикаль власти. Нынешний "национальный лидер", пытаясь выстроить что-то похожее, не понимает, что при существующих теперь пусть лишь зачатках демократии и приобретенных уже первичных навыках самостоятельного мышления, основываться лишь на страхе перед начальством невозможно. К целесообразности своей реальной ответственности – но вовсе не от вышестоящих, а от окружающих – люди должны придти сами через нормальное гражданское общество. Тогда же существовавшая система была удобна потому, что действовала по единым примитивным правилам, изучив которые в одном месте, можно было смело рассчитывать на успех в любом другом. Скажем, любое публичное выступление центральной газеты по тому или иному поводу неизбежно приводило к незамедлительной попытке властей так или иначе вмешаться в описанную ситуацию, наказать виновных, а маленькая заметка в самой "Правде" была уже судебным приговором последней инстанции, который просто подлежал незамедлительному исполнению.
Я начал писать – главным образом о кино; репортажи и заметки стали появляться в московской "Вечерке", в популярной газетке "Советское кино" и даже в самом органе Министерства культуры СССР – "Советской культуре".
За ударный труд на ниве советской публицистики был – после настоятельных напоминаний – вознагражден стараниями первого моего в жизни редактора Паши Аркадьева и зав. отделом Владимира Николаевича Шалуновского удостоверением внештатного корреспондента "Советской культуры"; мне тогда едва исполнилось восемнадцать лет. И вот, как однажды выяснилось, эта коричневая книжечка оказалась способной на серьезное дело.
В 68-ом, после долгих проверок подробнейшей анкеты, меня приняли ассистентом кинорежиссера, естественно, третьей категории (то есть – совсем за гроши) – на киностудию Минобороны, снимающую технические и учебные фильмы, большей частью закрытые. Я получил четвертую степень допуска к секретности, практически первоначальную, и мы поехали вместе с начинающим режиссером Проценко на место съемки в Полтаву, в артиллерийское училище, создавать учебное кино про систему наведения какой-то очень засекреченной "шилки" – самоходной зенитной установки. Лента носила захватывающее название, к сожалению, не сохранившееся в моей памяти, но звучащее приблизительно так: "Наведение и стрельбы из пушки ЗСУ-23-4" или, во всяком случае, что-то весьма близкое к этому, а литературным сценарием почти без поправок служила соответствующая инструкция, разумеется, тоже страшно секретная.