Баллада о сломанной гребенке
Приблизительно в ту же пору я заметил в городе одну красивую девушку, она работала в парикмахерской, в которую я ходил стричься. К сожалению, работала она в женском зале и я не мог с ней разговориться. Но пока я сидел в очереди в мужской зал, я наблюдал за ней в открытую дверь или когда она проходила мимо. Меня завораживала ее высокая фигура, обтянутая халатом, - она двигалась. слегка откинув назад торс; мне нравились ее длинные темные волосы, волнами спускавшиеся на плечи, тонкое удлиненное лицо с пушистыми ресницами. В ее внешности и манере двигаться было отражение чего-то неуловимо нерусского. Но особенно затаенно я любовался ее стройными ногами в тонких шелковых чулках с модными тогда удлиненными черными пятками. Женские ноги всегда волновали меня больше всего. Я услышал, что ее зовут Женя, - больше ничего. Пару раз я замечал се на улице в компании офицеров. Она очаровательно им улыбалась.
Однажды на моем дежурстве Женю привезла в больницу скорая помощь. Я не узнал се - лицо было бледное и грязное, волосы взлохмачены. Да я и не всматривался - у нее был настоящий шок от потери крови, пульс почти не прощупывался, кровяное давление было критически низким. Она была без сознания, только стонала. Привезший фельдшер сказал, что она бросилась под поезд. Колеса оторвали ей обе ноги на уровне колен, осколки сломанных костей торчали из грязных ран. Всю ночь мы со старшим дежурным лечили се от шока, а на рассвете сделали ампутацию обеих ног выше колен, чтобы суметь зашить кожу в стороне от повреждения. После этого я вывез се на каталке в палату и вместе с сестрой переложил на кровать. Приподнимая ее за плечи, я впервые вгляделся в лицо, и оно показалось мне знакомым. Когда я взял историю болезни, чтобы записать операцию, то увидел имя - Евгения, фамилии была польская - Крочковская. Тогда только я понял, кого я лечил. На меня так это подействовало, что я не мог писать - руки стали дрожать. На операции они не тряслись, а теперь просто ходили ходуном. Я лег на кровать в комнате дежурных, и меня всего затрясло так, что стало подбрасывать. Никогда раньше я не испытывал ничего подобного - это был настоящий психологический шок. Немного погодя я впал в сон, и мне причудилось, что Женя проходит мимо меня на своих красивых ногах. Незнакомый с ней, я в тот момент думал о ней как о ком-то родном.
И действительно на следующий день она стала моей сестрой по крови. Ей нужно было переливать кровь, а она отказывалась. Она отказывалась от всего, отказывалась говорить и лежала с закрытыми глазами.
- Женя, послушайте меня - ведь я хочу помочь вам.
После долгих уговоров, не открывая глаз, она прошептала, как бы сама себе:
- Неужели я не умерла? Мне надо было умереть. Я хочу умереть, я должна….
- Женя, вам надо перелить кровь, дайте вашу руку.
- Кровь? Нет, я не дам.
- Женя, это совершенно-совершенно необходимо.
- Необходимо? Для чего - чтобы жить? Нет, я не хочу жить, я должна умереть.
- Женя…
Еще и еще я, заведующая отделением и сестры, мы все разговаривали с ней - без ответа. Наконец она прошептала:
- Я - полька. Если мне переливать кровь, то только польскую. Русскую - я не дам.
Как раз накануне того дня я добровольно сдал пол-литра крови по призыву станции переливания - у них не хватало запасов крови, а я был комсомолец и должен был показать пример другим. Фамилия моя звучит по-польски, потому что род моей мамы сто лет назад вышел из Польши. Со станции переливания принесли две стеклянные ампулы с моей кровью.
- Женя, это польская кровь, посмотрите на фамилию донора на этикетке - Голяховский (я не сказал ей, что кровь моя).
Она посмотрела и согласилась. Так во второй раз (после случая на студенческой практике в Бежецке) моя кровь спасала больного.
Культи ее ног заживали плохо, началось воспаление, от нее пахло гноем, потом и мочой. Ее температура, анемия (малокровие) и ее апатия были критическими. Она лежала в общей палате на семь человек, ни с кем не разговаривала, только иногда стонала и скрежетала зубами, отвернувшись к окну. Когда я приходил сменить ее пропитанные гноем повязки на культях, она не поворачивала головы в мою сторону, а смотрела через окно на зимний пейзаж больничного двора и плакала.
О чем она думала, что вспоминала? Я пытался вызвать ее на разговор, хотел зажечь в ней интерес хоть к чему-нибудь вне ее страданий. Иногда мне казалось, что она следила за мной глазами. Но тут же она опять отворачивалась к окну.
Ее трагедия заставила меня тоже думать о смысле моей работы - неужели, как врач, я должен буду посвятить свою жизнь участию в океане людских болей и трагедий?! Стоны, крики, скрежет зубов и жалобы моих пациентов будут постоянными звуками, сопровождающими меня каждый день. Все мои разговоры с пациентами будут лишь их жалобами и рассказами о страданиях и болях. От меня потребуется колоссальное напряжение физических и моральных сил, чтобы изучать болезни, лечить их и еще успокаивать своих пациентов. Ведь страдания больных душ тоже будут обращены ко мне. В нашем коммунистическом обществе, в котором людей отучили обращаться к Богу, они не могут открывать свои души и делиться страданиями со священниками - их здесь просто нет. Делиться страданиями люди могут тоже только с врачами. Для многих пациентов - а Женя лишь один пример из многих последующих - я должен буду осуществлять и психологическую поддержку. Ведь это тоже должно вести к уменьшению их страданий и даже уводить их от попыток самоубийства.
Женю я лечил с особой симпатией, я приносил ей фрукты и шоколад, которые мама присылала из Москвы, и незаметно подкладывал на ее поднос с едой. Заведующая Дора тоже пыталась пробудить в ней интерес хоть к чему-то. Однажды она сказала, указывая на меня:
- Женя, а ведь та кровь Голяховского, которая спасла тебя, была его кровь. Это его фамилия. У вас теперь общая кровь и вы стали как брат с сестрой.
Женя глянула на меня и ничего не сказала. Но вот постепенно она стала поправляться и начала со мной разговаривать. Мы даже стали звать друг друга "сестричка" и "братик". Из многих ее рассказов я постепенно узнал трагическую историю ее жизни.
Жене было пять лет, когда в 1939 году, по договору между Сталиным и Гитлером, Польша была поделена пополам и перестала существовать. Пришедшие советские солдаты арестовали ее отца - офицера польской армии. В марте 1940 года в Хатынском лесу, под Смоленском, были тайно расстреляны двенадцать тысяч польских офицеров, среди них - и ее отец (об этом долго ходили слухи, но это преступление было раскрыто только спустя сорок лет). Женя и ее мать ничего не знали, но вскоре в их квартиру пришли советские солдаты и велели собирать вещи и выходить. Мать не понимала по-русски, тогда офицер стал вынимать из шкафа их платья, пальто и мундиры отца и все бросал в чемоданы. С двумя чемоданами их на поезде отправили в Советский Союз - в город Воркуту, за полярным кругом.
Мать и дочь жили в бедности, голоде и унижении, как "враги Советского Союза". Мать били и насиловали много раз на глазах у испуганной Жени, и она жила в страхе, что то же самое будет и с ней. Чтобы как-то продержаться, они продавали вещи, и мать много раз с благодарностью вспоминала офицера, который помог вывезти их. Только одну вещь они решили продать лишь в случае голода на грани смерти - это парадный офицерский мундир отца с эполетами и аксельбантами. Но вот в 1953 году умер Сталин, обстановка стала меняться, и польские ссыльные просили, чтобы им разрешили вернуться в Польшу. В этом им отказали, но разрешили уехать из Воркуты. После многих лет на севере они хотели перебраться на юг, но денег на два билета у них не было. Решили, что Женя поедет первой в Петрозаводск, который был не очень далеко, найдет себе работу и вышлет матери деньги на приезд.
Жене было трудно найти работу - она не могла скрывать своей ненависти ко всем русским, и это мешало ее контактам с людьми. Характер у нее был злобный - польский, а тяжкая жизнь ее еще более озлобила. В конце концов она устроилась ученицей мастера в новой парикмахерской. Она получала в месяц 15 рублей (около полутора долларов) и снимала за 5 рублей угол в комнате на краю города, за железнодорожными путями. По вечерам, когда она шла домой, мимо нес мчались поезда, и почти каждый раз она думала: как было бы просто кинуться под один из них. Но молодость и радость ее девятнадцатилетнего тела были сильней той ужасной мысли. Петрозаводск был больше и удобнее Воркуты, в первый раз в жизни она чувствовала себя независимой, ей хотелось одеваться и веселиться. У нее не было постоянного парня, но молодые офицеры заприметили ее в парикмахерской, так же как и я. Они оказались решительней меня, приходили чаше, водили ее в кино, в ресторан и на танцы. Ей это нравилось, но она дала себе обет: в первый раз она отдастся только поляку. В парикмахерской Женя почти ни с кем не разговаривала; мастерицы не любили ее, называли "польская блядь", потому что видели, что заведующий - инвалид войны и алкоголик - "положил на нес глаз" и держал, чтобы сделать своей любовницей. Сама Женя, занятая своей жизнью, этого не замечала, но мастерицы, зная своего начальника, были из-за этого настроены против нее. После трех месяцев обучения она должна была сдать экзамен на мастера. Это давало ей заработок в 45 рублей, она смогла бы накопить денег и вызвать к себе мать. Экзамена она не боялась - она легко обучилась всем приемам стрижки и завивки, и у нее был врожденный вкус к изяществу и красоте.
За день до экзамена заведующий - пьяный, как всегда, - вызвал ее в свой кабинет:
- Женя, зайди-ка ко мне - надо поговорить о твоем будущем.
Мастерицы понимающе переглянулись. В кабинете он закрыл за Женей дверь и, не говоря ни слова, кинулся срывать с нее халат. Она опешила, но мгновенно поняла, что он атаковал ее так, как солдаты делали это с ее матерью. Она вырвалась, а он наступал:
- Ну, чего, дура, сопротивляешься? Небось не целочка, подумай о будущем.
Задыхаясь, она выбежала в коридор позади зала и встала у окна, переводя дыхание. Когда она вошла в мастерскую, то чувствовала, что мастерицы смотрели на нес с усмешкой. Женя не знала, что делать. Она механически взяла в руки розовую гребенку с ближайшего стола. Отвернувшись к окну, чтобы не видели ее слез, она нервно сгибала и разгибала гребенку. Крак - гребенка с треском сломалась в ее руках.
- Ты чего это сделала с моей гребенкой? - закричала мастерица. - А? Для чего? Говори!
Другие мастерицы включились:
- Она это нарочно.
- Какая нахалка!
- Она думает, что лучше всех!
- Польская шлюха!
На шум прибежал заведующий:
- Чего вы разорались?
- Вот, эта ваша польская шлюха - она сломала гребенку!
Воспользовавшись моментом, он крикнул Жене:
- Так ты так, да? Снимаю тебя с экзамена - ты уволена!
Обозленная, обиженная, обескураженная, Женя крикнула:
- Ну вас всех в жопу! - швырнула гребенку в лицо заведующему, сорвала с себя халат, бросила его на пол, схватила пальто и выбежала на мороз.
Ее душили обида и бессилие. Она шла в темноте вдоль железной дороги, и ее пронзила мысль: единственно правильное - это броситься под поезд. С того момента она была занята одним - как это сделать. Приближался шум поезда, она приготовилась к прыжку, но в последний момент в страхе отпрянула перед грохотом громадных колес. Она была так напугана, что не заметила, как приблизился второй поезд. Хотела кинуться к середине состава, но опять испугалась. И тогда возникла новая мысль: я струсила!.. Я не смогла это сделать, потому что струсила!.. Значит, я трусиха!.. Эта мысль билась в ее висках. Ей стало противно - у нее даже не было смелости сделать то единственно правильное, что спасет ее от мучений жизни. И под влиянием этой мысли она бросилась под колеса третьего поезда… Очевидно, ее молодое и сильное тело сопротивлялось этому - ей отрезало только ноги… только ноги… только…
Женины культи зажили. 8 марта, в Международный женский день, она впервые встретила меня улыбкой. Я заметил, что она причесана, ногти на руках покрыты красным лаком, и от нее пахло духами. Все это приносили ей бывшие сослуживцы, хотя она продолжала отказываться разговаривать с ними. Они объясняли мне:
Да разве ж мы могли подумать…
- Да если бы мы знали…
- Да ведь та гребенка-то была старая и даже с трещиной…
- Да мы и того заведующего прокляли и выжили…
Известно, что русские души жалостливы и отходчивы, только зачастую проявляют это слишком поздно.
В день своей первой улыбки Женя спросила:
- Братик, что будет со мной, когда меня выпишут из больницы?
- Знаешь, сестричка, это еще не решено.
- Не решено? А что вы всегда делаете с такими инвалидами, как я?
- Ну, это по-разному.
Вообще-то я знал: заведующая Дора сказала, что если Женю не заберет ее мать, то скоро надо будет переводить ее в инвалидный дом. Вздыхая, она рассказала, что это за дом - изолированная в лесу от города колония настоящих обрубков и отбросов общества: глубокие инвалиды становились там ворами, преступниками, алкоголиками и развратниками, зараженными всеми венерическими болезнями.
В другой раз Женя сказала мне:
- Ты меня обманываешь, братик, не хочешь сказать правду. Я сама уже слышала про инвалидный дом, куда вы меня отправите. Знаешь, недавно я звонила маме. Целую неделю я не могла соединиться с ней в Воркуте, но наконец дозвонилась по вызову. Я сказала ей, что выхожу замуж за офицера Владимира, с польской фамилией Куляковский. Я немного изменила твою фамилию. Ты на меня не сердишься?
Ну как я мог сердиться на бедную девушку, так сильно обиженную судьбой? Все-таки у нес хватило фантазии успокаивать мать. А она продолжала:
- Я сказала, что мы уезжаем на Сахалин, и просила не искать меня, потому что у мужа секретная служба. Ведь у военных всегда секреты. Еще я сказала, пусть она старается уехать домой в Польшу, а я потом навещу ее. Чего я только ей не врала, даже - что много танцую с Владимиром в офицерском клубе. Знаешь, я так завралась, что сама представила себя танцующей с тобой, а ты был в папином офицерском мундире. Хорошо, что другие в больничном коридоре не понимали, потому что я говорила по-польски. Мама и плакала, и радовалась. Я хотела отослать ей обратно этот папин мундир, но она просила меня подарить его моему мужу.
В первый теплый день я вывез Женю на каталке в больничный двор, а сам пошел оформлять ее на выписку. Через окно я видел, как ее обступили молодые мужчины - наши больные на костылях и в гипсовых повязках. Она восседала на каталке среди них как королева, поворачивала красиво причесанную голову во все стороны и весело смеялась.
Вечером накануне ее выписки я сидел один в комнате дежурного и услышал, как Женя старалась въехать ко мне на единственном нашем колесном кресле. Я открыл дверь и помог ей. На ее культях лежал какой-то сверток.
- Закрой дверь, братик, и поцелуй меня.
У нее томно блестели глаза и в лице была готовность страсти. Я наклонился над ней и поцеловал в щеку.
- Нет, не так, не так, - прошептала Женя.
Она обхватила меня и впилась влажными губами в мои. Она изгибалась всем телом и прильнула ко мне горячими упругими грудями и животом:
- Я хочу сделать тебе и себе подарок - это будет подарок нам вместе, один раз…
- Но ведь ты мне как младшая сестренка.
- Не думай обо мне так.
- Но это лучше для нас обоих.
- Ты мне всегда нравился. Я давно заметила тебя в парикмахерской.
- А я и не знал.
- Теперь ты знаешь, - она крепко прижималась ко мне тазом, повиснув на мне и обхватив культями.
Вот какая ужасная ситуация! - се просящее тело возбуждало во мне желание, но я не мог, не мог себе это позволить: перед моим мысленным взором стояли культи ее ног.
- Нет, Женя, нет, не надо…
- Надо, надо, надо! Я это не теперь, я об этом давно мечтала, я так хочу..
- Женя, я могу любить тебя только как сестру.
Она резко отстранилась от меня, упала в кресло и отвернулась в сторону, содрогаясь от рыданий. Что говорить? Я гладил ее руку. Не поворачиваясь, она протянула мне сверток:
- Это мундир моего отца - для тебя.
- Но, Женя, это же твоя единственная память о нем.
Тогда она медленно повернулась и посмотрела мне в глаза:
- Память? Ты говоришь - память?.. А ты сам, ты дал мне память?.. А я-то хотела хранить твою ласку как память. Это была моя последняя мечта в жизни. Я даже маме сказала, что я уже спала с Владимиром. Нет, теперь мне не нужна никакая память. Что мне помнить? Вы, советские, вы убили моего отца, как собаку; вы топтали мою маму, как дерьмо; а теперь загнали меня, безногую, в угол, как крысу. И ты тоже - советский. Поэтому ты и не захотел меня.
- Женя, я не совсем советский. Ты несправедлива ко мне.
- Несправедлива, да? А отказать мне в моей последней мечте - справедливо? Нет, уже ясно - пришла моя очередь доживать в страданиях, без памяти и справедливости. О, как я зла! Я зла на весь мир. Но самую горькую, последнюю обиду нанес мне ты, братик. Ты дал мне свою кровь, но не захотел мое тело. Знаешь, если бы у тебя не было ног, я не отказала бы тебе в любви. Но теперь мне все равно - я уже смирилась перед своей судьбой и не стану сердиться на тебя. Я только прошу - не навещай меня в инвалидном доме. Я простилась с мамой, а теперь простилась и с тобой. Я знаю - я там долго не проживу.
Когда ее на носилках вносили в медицинскую машину, мы с Дорой стояли на ступеньках больницы и махали ей. Мы чувствовали - это было как похороны. Но вряд ли она даже видела нас - прекрасные ее глаза были полны слез.
Прожила она в инвалидном доме два года. Для мужчин-инвалидов она была подарком: молодая, красивая и, самое главное, - без ног. Она и там проявляла свой злобный характер, и ее лишали еды, потому что она не хотела выполнять заданную работу. Тогда безногие, безрукие, безглазые и деформированные мужчины несли ей хлеб, водку и папиросы за любовные ласки. Женя стала алкоголиком и умерла от септического аборта.
Судьба этой девушки на всю жизнь осталась в моем сознании. Я думал: как прекрасно могла бы сложиться ее жизнь в родной Польше, если бы ни ее страну, ни ее саму не изуродовала несправедливость столкновения политических и социальных сил мира. В судьбе Жени отразилась жестокая судьба ее прекрасной страны. Когда кто-нибудь при мне критиковал поляков и Польшу, я рассказывал тому о судьбе Жени.
Много раз я рассказывал о ней друзьям, а потом написал о ней небольшую повесть и отсылал ее в разные журналы. Все отвечали отказами - советская пресса не могла позволить писателям рассказать людям правду жизни. Писатели должны были описывать жизнь воображаемую. Но с того времени я стал записывать наблюдения, которые давала мне моя медицинская профессия, и потом собрал их в эту книгу.