Лермонтов - Елена Хаецкая 32 стр.


Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного;
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой заступнице мира холодного.
Окружи счастием душу достойную,
Дай ей сопутников, полных внимания,
Молодость светлую, старость покойную,
Сердцу незлобному мир упования.
Срок ли приблизится часу прощальному
В утро ли шумное, в ночь ли безгласную,
Ты восприять пошли к ложу печальному
Лучшего ангела душу прекрасную.

После множества горьких упреков в адрес возлюбленной, после болезненной, неутоленной жажды обладания ею - такое свободное, такое ясное и чистое чувство. Впрочем, насколько это "после"? Не одновременно ли? Не тот ли ровный, спокойный звук, который всегда был слышен в смятенной симфонии?

Глава восемнадцатая
Возвращение в Петербург

Новгород

В конце февраля 1838 года Лермонтов приезжает в полк, где он поселился на одной квартире с Н. А. Краснокутским в так называемом "доме сумасшедших" (для холостых офицеров). В Новгороде ему не живется, он то и дело берет короткие отпуски и ездит в Петербург. В полку Лермонтов, по обыкновению, куролесил и "не оставил по себе того неприятного впечатления, каким полны отзывы многих сталкивавшихся с ним лиц" - с сослуживцами Лермонтов был язвителен, весел, шумен, подчас неуправляем, но, в общем, оставался "славным малым". По большей части Лермонтов в Гродненском полку играл в карты и писал "виды".

А. И. Арнольди рассказывает свою первую встречу с новичком: "Придя однажды к обеденному времени к Безобразовым, я застал у них офицера нашего полка, мне незнакомого, которого Владимир Безобразов назвал мне Михаилом Юрьевичем Лермонтовым. Вскоре мы сели за скромную трапезу нашу, и Лермонтов очень игриво шутил и очень понравился нам своим обхождением. После обеда мы обыкновенно сели играть в банк, но вместо тех 50 или 100 рублей, которые закладывались кем-либо из нас, Лермонтов предложил заложить тысячу и выложил их на стол. Я не играл и куда-то выходил. Возвратившись же, застал обоих братьев Безобразовых в большом проигрыше и сильно негодующих на свое несчастье. Пропустив несколько талий, я удачно подсказал Владимиру Безобразову несколько карт и он с моего прихода стал отыгрываться, как вдруг Лермонтов предложил мне самому попытаться счастья; мне показалось, что предложение это было сделано с такою иронией и досадою, что я в тот же миг решил пожертвовать несколькими десятками и даже сотнями рублей для удовлетворения своего самолюбия перед зазнавшимся пришельцем, бывшим лейб-гусаром… Судьбе угодно было в этот раз поддержать меня, и помню, что на одном короле бубен, не отгибаясь и поставя кушем полуимпериал, я дал Безобразовым отыграться, а на свою долю выиграл 800 с чем-то рублей; единственный случай, что я остался в выигрыше во всю мою жизнь…"

Арнольди быстро сошелся с "зазнавшимся пришельцем": они жили в двух смежных больших комнатах, разделенных общей передней. "В свободное от службы время, а его было много, Лермонтов очень хорошо писал масляными красками по воспоминанию разные кавказские виды"…

Скоро Лермонтов уже "задушевный приятель", участник кутежей и "шалостей". Арнольди помнит его "в дыму табачном, при хлопаньи пробок, на проводах М. И. Цейдлера, отъезжавшего на Кавказ в экспедицию", которому Лермонтов посвятил экспромт:

Русский немец белокурый
Едет в дальную страну,
Где косматые гяуры
Вновь затеяли войну.
Едет он, томим печалью,
На могучий пир войны;
Но иной, не бранной сталью
Мысли юноши полны.

Слова о "не бранной стали" - намек на влюбленность "бедного Цейдлера" в г-жу С. Н. Стааль фон Гольштейн, жену полковника.

Цейдлер вспоминает об этом эпизоде очень тепло: "Меня усадили, как виновника прощальной пирушки, на почетное место, не теряя времени начался ужин, чрезвычайно оживленный. Веселому расположению духа много способствовало то обстоятельство, что товарищ мой и задушевный приятель Михаил Юрьевич Лермонтов, входя в гостиную, устроенную на станции, скомандовал содержателю ее… немедленно вставить во все свободные подсвечники и пустые бутылки свечи и осветить, таким образом, без исключения все окна. Распоряжение Лермонтова встречено было сочувственно, и все в нем приняли участие; ставлялись и зажигались свечи; смех, суета сразу расположили к веселью… Во время ужина тосты и пожелания сопровождались спичами и экспромтами…"

Лермонтов вообще любил праздники. Спустя несколько лет мы увидим, как он так же суетливо и изобретательно устраивает праздник на Кавказе.

* * *

Буквально за несколько месяцев Лермонтов успел устроиться в новом полку и почувствовать себя там как рыба в воде. Да, Лермонтов - добрый малый, славный товарищ. Но нет пророка в своем отечестве - сослуживцы не видят в нем поэта. Тот же Арнольди говорил: "Между нами - я не понимаю, что о Лермонтове так много говорят; в сущности, он был препустой малый, плохой офицер и поэт неважный. В то время мы все писали такие стихи. Я жил с Лермонтовым в одной квартире, я видел не раз, как он писал. Сидит, сидит, изгрызет множество перьев, наломает карандашей и напишет несколько строк. Ну разве это поэт?"

В самом деле! Маёшка - не поэт…

* * *

Тем временем добрая бабушка продолжала печалиться о судьбе внука и усиленно хлопотала через графа Бенкендорфа о переводе Лермонтова на прежнее место - в Царское Село.

Бенкендорф проникся просьбой почтенной старушки и написал великому князю Михаилу Павловичу: "…вдова гвардии поручика Арсеньева, огорченная невозможностью беспрерывно видеть его (внука), ибо по старости своей она уже не в состоянии переехать в Новгород, осмеливается всеподданнейше повергнуть к стопам Его Императорского Величества просьбу свою о всемилостивейшем переводе внука ее в лейб-гвардии Гусарский полк, дабы она могла в глубокой старости (ей уже восемьдесят лет) спокойно наслаждаться небольшим остатком жизни и внушать своему внуку правила чистой нравственности и преданность к монарху за оказанное уже ему благодеяние.

Принимая живейшее участие в просьбе этой доброй и почтенной старушки и душевно желая содействовать к доставлению ей в престарелых летах сего великого утешения и счастья видеть при себе единственного внука своего, я имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство в особенное, личное мое одолжение испросить у Государя Императора к празднику Св. Пасхи всемилостивейшее, совершенное прощение корнету Лермонтову…"

Бабушка Арсеньева, как всегда, молодец! В 1838 году ей 65 лет. Возраст, конечно, солидный, немалый, особенно по тем временам, но отнюдь не престарелый и уж всяко не 80. В очередной раз пригодилась прибавка лет, которой Елизав£[са Алексеевна щеголяла не одно десятилетие.

Ходатайство Бенкендорфа быстро пошла по инстанциям. Расположенный к молодому офицеру великий князь дал согласие, и уже 9 апреля 1838 года Лермонтов переводится в лейб-гвардии Гусарский полк. Он прощен. У него хорошие связи, начальство его отличает. Что впереди? Только одно: успешное продвижение по службе.

Лермонтов скучает. Марии Лопухиной он пишет (не без милого гусарского кокетства): "Надо вам сказать, что я самый несчастный человек, и вы поверите мне, когда узнаете, что я каждый день езжу на балы; я пустился в большой свет; в течение месяца на меня была мода, меня буквально разрывали. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, старается осыпать меня лестью; самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихи и хвастаются ими, как величайшей победой. Тем не менее я скучаю. Просился на Кавказ - отказали. Не хотят даже, чтобы меня убили. Может быть, эти жалобы покажутся вам, милый друг, неискренними; может быть, вам покажется странным, что я гонюсь за удовольствиями, чтобы скучать, слоняясь по гостиным, когда я там не нахожу ничего интересного? Ну так я открою вам свои побуждения: вы знаете, что мой самый большой недостаток - это тщеславие и самолюбие; было время, когда я в качестве новичка искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери аристократических салонов были для меня закрыты; а теперь в это же самое общество я вхожу уже не как проситель, а как человек, добившийся своих прав; я возбуждаю любопытство, меня домогаются, меня всюду приглашают, а я и виду не подаю, что этого желаю; дамы, которые обязательно хотят иметь из ряду выдающийся салон, желают, чтобы я бывал у них, потому что я тоже лев, да, я ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может вскружить голову. К счастью, моя природная лень берет верх - и мало-помалу я начинаю находить все это крайне несносным. Но этот новый опыт принес мне пользу, потому что дал мне в руки оружие против общества, и, если когда-либо оно будет преследовать меня своей клеветой (а это случится), у меня будут по крайней мере средства мщения; несомненно нигде нет столько подлостей и смешного…"

Князь Васильчиков - которого исследовательница жизни и творчества Лермонтова Эмма Герштейн считала "тайным врагом" поэта и который, возможно, таковым и являлся по крайней мере какое-то время, - в 1875 году опубликовал несколько слов в оправдание Лермонтова. В повести "Две маски" Маркевича, которая тогда вышла, Лермонтов назван "представителем тогдашнего поколения гвардейской молодежи". Князь был возмущен этим определением. "Может быть, что в тех видах, в коих редактируется этот журнал, - имеется в виду "Русский вестник", в котором появилась повесть "Две маски", - требуется именно представить Лермонтова и Пушкина типами великосветского общества, чтоб облагородить описание этого общества и внушить молодому поколению, не знавшему Лермонтова, такое понятие, что гвардейские офицеры и камер-юнкеры тридцатых годов были все более или менее похожи на наших двух великих поэтов по своему высокому образованию и образу мыслей. Но это не только неверно, но и совершенно противоположно правде…"

Насколько это "противоположно правде" - судить трудно; Лермонтов все же изображал из себя светского льва и с удовольствием скучал по гостиным. И тот же Васильчиков пишет о нем так: "Лермонтов не принадлежал к числу разочарованных, озлобленных поэтов, бичующих слабости и пороки людские из зависти, что не могут насладиться запретным плодом; он был вполне человек своего века, герой своего времени… Но, живя этой жизнью, к коей все мы, юноши тридцатых годов, были обречены, вращаясь в среде великосветского общества, придавленного и кассированного после катастрофы 14 декабря, он глубоко и горько сознавал его ничтожество и выражал это чувство не только в стихах "Печально я гляжу на наше поколенье", но и в ежедневных, светских и товарищеских своих сношениях. От этого он был вообще нелюбим в кругу своих знакомых в гвардии и в петербургских салонах; при дворе его считали вредным, неблагонамеренным и притом, по фрунту, дурным офицером [вспомним: "плохой фронтовик", "плохой офицер" - это было всегда]; и когда его убили, то одна высокопоставленная особа изволила выразиться, что "туда ему и дорога". Все петербургское великосветское общество, махнув рукой, повторило это надгробное слово над храбрым офицером и великим поэтом".

В 1838 году Лермонтов, однако, еще увлечен новой для себя ролью "светского льва". Алексею Лопухину он пишет: "Я похож на человека, который хотел отведать от всех блюд разом, сытым не наелся, а получил индижестию (несварение желудка), которая вдобавок, к несчастью, разрешается стихами".

Сатин, добрый знакомец Лермонтова со времен Кавказа, встречается с ним и в столице. "Лермонтов приходил ко мне почти ежедневно после обеда отдохнуть и поболтать. Он не любил говорить о своих литературных занятиях, не любил даже читать своих стихов, но зато охотно рассказывал о своих светских похождениях, сам первый подсмеиваясь над своими любвями и волокитствами".

Да, Лермонтов в то время весьма увлечен новизной увиденного и переживаемого. Недаром "Княгиня Лиговская" писалась с таким вкусом и с таким удовольствием: сколько наблюдений за жизнью света и особенно - за жизнью светских женщин! "…волшебные маленькие ножки и чудно узкие башмаки, беломраморные плечи и лучшие французские белилы, звучные фразы, заимствованные из модного романа, бриллианты, взятые напрокат из лавки… - я не знаю, но в моих понятиях женщина на бале составляет с своим нарядом нечто целое, нераздельное, особенное; женщина на бале совсем не то, что женщина в своем кабинете; судить о душе и уме женщины, протанцевав с нею мазурку, все равно что судить о мнении журналиста, прочитав одну его статью".

В "Лиговской" замечателен тон рассуждения о женщинах: это тон участника экспедиции, который делится всем, что увидел и пережил в джунглях, среди экзотических и опасных зверей.

* * *

30 апреля в "Литературных прибавлениях" к "Русскому инвалиду" за подписью "-въ" была напечатана "Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова".

Любимый советским литературоведением Белинский интересную "штуку" сказал об этом произведении - равно и о других произведениях такого рода. В восьмой статье сборника "Сочинения Александра Пушкина" "неистовый Виссарион" рассуждает о фольклорности в русской поэзии. Он разбирает балладу Пушкина "Жених" (1825): "Эта баллада и со стороны формы и со стороны содержания насквозь проникнута русским духом…"

Белинский выписывает из нее большой фрагмент; ограничимся фрагментом поменьше:

Наутро сваха к ним на двор
Нежданная приходит.
Наташу хвалит, разговор
С отцом ее заводит:
"У вас товар, у нас купец,
Собою парень молодец,
И статный и проворный,
Не вздорный, не зазорный"…

"И такова вся эта баллада, от первого до последнего слова! - продолжает Белинский. - В народных русских песнях вместе взятых не больше русской народности, сколько заключено ее в этой балладе. Но не в таких произведения должно видеть образцы проникнутых национальным духом поэтических созданий"… Ого, неожиданный оборот! Стало быть, и "Онегин" с его персонажами из высшего класса, и еще более страшно далекий от народа "Герой нашего времени"… Но дадим слово самому Виссариону Григорьевичу - что он мыслит о сочинениях наших выдающихся поэтов, написанных в "народном стиле"?

"Мир, так верно и ярко изображенный в ней (балладе "Жених"), слишком доступен для всякого таланта уже по слишком резкой его особенности. Сверх того, он так тесен, мелок и немногосложен, что истинный талант не долго будет воспроизводить его, если не захочет, чтоб его произведения были односторонни, однообразны, скучны и, наконец, пошлы, несмотря на все их достоинства. Вот почему человек с талантом делает обыкновенно не более одной или, много, двух попыток в таком роде… Лермонтова "Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова", не превосходя пушкинского "Жениха" со стороны формы, слишком много превосходит его со стороны содержания. Это - поэма, в сравнении с которою ничтожны все богатырские народно-русские поэмы, собранные Киршею Даниловым. И между тем "Песня" Лермонтова была не более как опыт таланта, проба пера, и очевидно, что Лермонтов никогда ничего больше не написал бы в этом роде. В этой песне Лермонтов взял все, что только мог ему представить сборник Дирши Данилова, и новая попытка в этом роде была бы по необходимости повторением одного и того же - старые погудки на новый лад. Чувства и страсти людей этого мира так однообразны и несложны, что все это легко исчерпывается до дна одним произведением сильного таланта. Разнообразие страстей, тонкие до бесконечности оттенки чувств, бесчисленно многосложные отношения людей, общественные и частные, - вот где богатая почва для цветов поэзии, и эту почву может приготовить только сильно развивающаяся или развившаяся цивилизация…"

Белинский пристрастен к Лермонтову не только как земляк; он вообще "жаден" до любого таланта и готов в своих статьях восхищаться каждым бриллиантом поэзии и прозы, какие только появляются в русской словесности. О "Купце Калашникове" он высказывается совершенно ясно: одного раза достаточно.

Что ж, Лермонтов действительно больше к "гуслям" не возвращался. Что вовсе не сделало нашего великого поэта менее русским и менее народным. Для того чтобы быть русским, не обязательно рядиться в тулуп и говорить на "о". Гораздо лучше оставаться самим собой.

Приезд Вареньки

14 мая 1838 года Лермонтов прибыл к месту службы - в лейб-гвардии Гусарский полк, расквартированный в Софии под Царским Селом. Раевскому он пишет:

"Я здесь по-прежнему скучаю; как быть? Покойная жизнь для меня хуже. Я говорю покойная, потому что ученье и маневры производят только усталость. Писать не пишу, печатать хлопотно, да и пробовал, но неудачно".

Вскоре у Лермонтова опять появились дела в Петербурге. 13 июня туда прибыла Елизавета Аркадьевна Верещагина, мать Сашеньки (теперь уже баронессы Хюгель). Лермонтов вместе с бабушкой нанес ей визит. По отзыву Елизаветы Аркадьевны, Мишель изменился к лучшему: "Он стал тише, гораздо солиднее". А еще через несколько дней проездом в Гапсаль (Хаапсалу) в Петербурге остановилась Варвара Александровна Бахметева с мужем. Приехала Варенька!

Елизавета Аркадьевна сообщала дочери Александре Михайловне Хюгель (Верещагиной): "Варинька и Николай Федорович были у нас в Петербурге. Поехала купаться в Апсаль близ Ревеля. Очень худа, слаба. Ребенок, что родила, умер на третий день".

О встрече с Варварой Александровной вспоминал А. П. Шан-Гирей, но ошибочно датировал ее не июнем, а весной 1838 года: "Весной 1838 года приехала в Петербург с мужем В. А., проездом за границу. Лермонтов был в Царском, я послал к нему нарочного, а сам поскакал к ней. Боже мой, как болезненно сжалось мое сердце при ее виде! Бледная, худая, и тени не было прежней Вареньки; только глаза сохранили свой блеск и были такие же ласковые, как и прежде. "Ну, как вы здесь живете? - Почему же это вы? - Потому что я спрашиваю про двоих. - Живем, как Бог послал, а думаем и чувствуем, как в старину. Впрочем, другой ответ будет из Царского через два часа". Это была наша последняя встреча; ни ему, ни мне не суждено было ее больше видеть…"

Назад Дальше