Лермонтов, конечно, страшно разозлился, что ему запретили бывать на великосветских балах (что бы он о себе ни говорил, но светские успехи ему льстили; "я любил все оболыценья света"); а с другой стороны, он начал проводить время в более тесном дружеском кругу, с Карамзиными, графиней Ростопчиной, В. Ф. Одоевским, А. О. Смирновой-Россет. Встречался и с Жуковским. Князь П. П. Вяземский (сын князя Петра Андреевича, известного острослова) имел возможность близко наблюдать поэта в его последний приезд в Петербург, "…я не узнавал его, - писал Вяземский. - Я был с ним очень дружен в 1839 году. Теперь Лермонтов был как будто чем-то занят и со мною холоден. Я это приписывал Монго-Столыпину, у которого мы видались. Лермонтов что-то имел со Столыпиным и вообще чувствовал себя неловко в родственной компании… У меня осталось в памяти, как однажды он сказал мне: "Скучно здесь, поедем освежиться к Карамзиным". Под словом "освежиться" он подразумевал двух сестер княжон Оболенских, тогда еще незамужних".
Ну что ж, Лермонтов с его англоманией и несостоявшейся любовью в принципе наметил собственное далекое будущее: чудаковатый дядюшка, бывший вояка, у камина в гостях у близкого друга ("Варвара Александровна будет зевать над пяльцами…", "Тихо молвите: чудак!.."). Образ вполне знакомый по английским романам.
Но, с другой стороны, до состояния "дядюшки" еще далеко, Лермонтову слишком мало лет, чтобы окончательно перебеситься. Балы, незамужние девицы и дружба с женщинами - все это остается актуальным. Странно замечание Вяземского о том, что Лермонтов странно, неловко чувствовал себя с Монго-Столыпиным. Лермонтов вообще был человеком "странным" - слишком интенсивная внутренняя жизнь не могла не сказываться на поведении, на манерах, которые истолковывались самым различным образом. Великосветские сплетники в те времена действительно распространяли слухи о недружелюбном отношении Столыпина к Лермонтову: мол, Лермонтов надоедает ему своей навязчивостью, "он прицепился ко льву гостиных и на хвосте его проникает в высший круг", - как писал Соллогуб в своей повести "Большой свет". Сам Столыпин, как известно, хранил полное молчание насчет своих отношений с Лермонтовым, но ничто в его поведении не дает возможности усомниться в безупречности их дружбы.
У Карамзиных собирался все тот же кружок интеллектуалов и блестящих светских дам, с которыми Лермонтов так охотно проводил время в прошлом году. Здесь, в дружеском кругу, ему удавалось быть самим собой. Особенно он был дружен с Софьей Николаевной Карамзиной. Тогда же он возобновил знакомство с графиней Ростопчиной. Предполагают, что слова Лермонтова из письма Бибикову ("у меня началась новая драма…") относятся именно к этой дружбе - вряд ли без примеси любовного влечения, во всяком случае, со стороны Лермонтова. Впрочем, это никогда не мешало ему просто дружить с женщинами. Эти отношения глубоко взволновали и Ростопчину.
Евдокия Петровна Ростопчина - урожденная Сушкова, кузина Екатерины Сушковой, Додо, - была к началу 1841 года уже довольно известной поэтессой. Уже после отъезда Лермонтова из Петербурга она передала бабушке Арсеньевой свой только что вышедший поэтический сборник с надписью "Михаилу Юрьевичу Лермонтову в знак удивления к его таланту и дружбы искренней к нему самому". Лермонтов знал об этом подарке и в письме от 28 июня 1841 года, присланном бабушке из Пятигорска, просил поскорее выслать эту книгу: "Напрасно вы мне не послали книгу графини Ростопчиной; пожалуйста, тотчас по получении моего письма пошлите мне ее сюда, в Пятигорск…"
Сама Ростопчина вспоминает: "Двух дней было достаточно довольно, чтобы связать нас дружбой… Принадлежа к одному и тому же кругу, мы постоянно встречались и утром и вечером; что нас окончательно сблизило, это мой рассказ об известных мне его юношеских проказах; мы вместе над ними вдоволь посмеялись и таким образом вдруг сошлись, как будто были знакомы с самого того времени". Очевидно, Додо обладала схожим с лермонтовским складом ума - она любила посмеяться. У нее была репутация остроумной женщины; очевидно, она не боялась лермонтовской язвительности и сама готова была ввернуть резкое словцо.
Про нее и Лермонтова рассказывали такой анекдот. Будто бы на балу Лермонтов пригласил графиню Ростопчину на вальс, но та ответила: "С вами? После!" "Отмщение не заставило долго ждать". В мазурке подводят к Лермонтову Ростопчину с другой дамой. "Мне с вами", - объявила графиня. Лермонтов отрезал: "С вами? После!"
Они должны были хорошо понимать друг друга и ценить умение создавать острые, "анекдотические" ситуации, чтобы разыграть подобную сцену. Ростопчина не обиделась и не "снизошла" к чудачествам гения; они действительно были достойны друг друга в подобных проказах.
Февраль, март, первая половина апреля. "Три месяца, проведенные… Лермонтовым в столице, были… самые счастливые и самые блестящие в его жизни, - рассказывала Ростопчина. - Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять, в этой дружественной обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе благодаря его неисчерпаемой веселости. Однажды он объявил, что прочитает нам новый роман под заглавием "Штосс", причем он рассчитал, что ему понадобится по крайней мере четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати; наконец, Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, и затем начинается чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради - белая бумага. Роман на этом остановился и никогда не был окончен.
У Карамзиных же Лермонтов прочитал свое замечательное стихотворение "Есть речи - значенье…":
Есть речи - значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.Как полны их звуки
Безумством желанья!
В них слезы разлуки,
В них трепет свиданья.
Не встретит ответа
Средь шума мирского
Из пламя и света
Рожденное слово;Но в храме, средь
боя И где я ни буду,
Услышав, его я
Узнаю повсюду.Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Это стихотворение было написано еще в 1839 году, существовало в нескольких редакциях. В 1840 году, по воспоминаниям Панаева, издатель Краевский пытался исправить грамматическую неточность, допущенную Лермонтовым в одной строфе.
"Раз утром Лермонтов приехал к г. Краевскому, - вспоминает Панаев (история 1840 года), - в то время, когда я был у него. Лермонтов привез ему свое стихотворение:
Есть речи - значенье
Темно иль ничтожно…
- прочел его и спросил:
- Ну что, годится?
- Еще бы! Дивная вещь! - отвечал г. Краевский. - Превосходно, но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…
- Что такое? - спросил с беспокойством Лермонтов.
Из пламя и света
Рожденное слово…
- Это неправильно, не так, - возразил г. Краевский, - по-настоящему, по грамматике, надо сказать "из пламени и света"…
- Да если этот пламень не укладывается в стих? Это вздор, ничего, - ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности - и у Пушкина их много… Однако… (Лермонтов на минуту задумался)… дай-ка я попробую переделать этот стих.
Он взял листок со стихами, подошел к высокому фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался.
Так прошло минут пять. Мы молчали.
Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:
- Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук".
И правда - сошло… Как "сошли" и другие неправильности в том же роде: "Не выглянет до время седина" ("Сашка"), "Погаснувших от время и страстей" ("1831-го июня 11 дня"), "Ни даже имя своего" ("А. О. Смирновой")…
У Карамзиных Лермонтов читал новую редакцию этого стихотворения, рассказав предварительно историю про "пламя":
"Я тогда никак не мог изменить стиха. Думал, думал, да и бросил, даже изорвать собирался, а Краевский напечатал, и напрасно: никогда торопиться печатанием не следует. Вот теперь я дело исправил".
В новой редакции стихотворение выглядело так:
(Первые две строфы сохранялись, а дальше) -
Их кратким приветом,
Едва он домчится,
Как Божиим светом
Душа озарится.Средь шума мирского
И где я ни буду,
Я сердцем то слово
Узнаю повсюду;Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу,
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Надежды в них дышат,
И жизнь в них играет, -
Их многие слышат,
Один понимает.Лишь сердца родного
Коснутся в дни муки
Волшебного слова
Целебные звуки,Душа их с моленьем,
Как ангела, встрети,
И долгим биеньем
Им сердце ответит.
"Поднялся спор: кто был за первую, кто за вторую редакцию".
В этом стихотворении интересна - помимо истории создания, грамматической неправильности и истории чтения - собственно мысль поэта, мысль о высшей любви, доступной человеку: разговор сердцем, неразрывная связь родственных душ, для которых не существует расстояния (как и в стихотворении "В полдневный зной в долине Дагестана"). В этом отношении нет ни корыстного, ни плотского; если женщина может быть ангелом, то ангелом может быть и мужчина…
Графиня Ростопчина в ноябре 1841 года в стихотворении, посвященном памяти поэта, вспоминала эти счастливые дни:
Но лишь для нас, лишь в тесном круге нашем
Самим собой, веселым, остроумным,
Мечтательным и искренним он был,
Лишь нам одним он речью, чувства полной,
Передавал всю бешеную повесть
Младых годов, ряд пестрых приключений
Бывалых дней, и зреющие думы
Текущия поры… Но лишь меж нас, -
На ужинах заветных, при заре,
(В приюте том, где лишь немногим рад
Разборчиво-приветливый хозяин) -
Он отдыхал в беседе непритворной…
Отъезд Лермонтова на Кавказ был назначен на 9 марта. Но 9 марта Лермонтов не уехал - дамы взяли начальство "штурмом". Бабушка все не могла прибыть в столицу; как уехать без благословения! "Лермонтову очень не хотелось ехать, у него были всякого рода дурные предчувствия", - вспоминала Ростопчина.
Но разлука неизбежна. Выйти в отставку не получается. В предвидении неизбежной разлуки Додо пишет стихотворение "На дорогу Михаилу Юрьевичу Лермонтову":
Есть длинный, скучный, трудный путь…
К горам ведет он, в край далекий,
Там сердцу к скорби одинокой
Нет где пристать, где отдохнуть!Там к жизни дикой, к жизни страшной
Поэт наш должен привыкать,
И песнь, и думу забывать
Под шум войны, в тревоге бранной!Там блеск штыков и звук мечей
Ему заменят вдохновенье,
Любви и света оболыценья,
И мирный круг его друзей.Ему, поклоннику живому
И богомольцу красоты, -
Там нет кумира для мечты,
В отраду сердцу молодому!..Ни женский взор, ни женский ум
Его лелеять там не станут:
Без счастья дни его увянут,
Он будет мрачен и угрюм!
Но есть заступница родная
С заслугою преклонных лет, -
Она ему конец всех бед
У неба вымолит рыдая!Но заняты радушно им
Сердец приязненных желанья,
И минет срок его изгнанья,
И он вернется невредим!..
"Герой нашего времени"
В апреле 1841 года "Отечественные записки" сообщали: ""Герой нашего времени" соч. М. Ю. Лермонтова, принятый с таким энтузиазмом публикою, теперь уже не существует в книжных лавках: первое издание его всё раскуплено; приготовляется второе издание, которое скоро должно показаться в свет; первая часть уже отпечатана. Кстати, о самом Лермонтове: он теперь в Петербурге и привез с Кавказа несколько новых прелестных стихотворений, которые будут напечатаны в "Отечественных записках". Тревоги военной жизни не позволили ему спокойно и вполне предаваться искусству, которое назвало его одним из главнейших жрецов своих; но замышлено им много, и все замышленное превосходно. Русской литературе готовятся от него драгоценные подарки".
Лермонтов начал работу над романом в 1838 году и закончил в 1839-м. "Бэла", "Фаталист" и "Тамань" печаталисьв "Отечественных записках" - как отрывки из "Записок офицера о Кавказе". В апреле 1840 года книга вышла полностью, но не как "собрание повестей", а как единое цельное сочинение.
Первоначальное заглавие сохранилось на рукописи - "Один из героев начала века". Иногда пишут: "Один из героев нашего века", но это ошибочно; в автографе обозначено - "начала века". Это заглавие как бы отсылает лермонтовское произведение к только что вышедшему (1836) роману А. Мюссэ "Исповедь сына века" ("одного из детей века"). В предисловии к этому роману Мюссе говорит: "Все, что было, уже прошло. Все то, что будет, еще не наступило. Не ищите же в ином разгадки наших страданий". "Было и прошло" - революция 1789 года, наполеоновская эпоха. "Грядущее - иль пусто, иль темно"… В России к разочарованию, связанному с общеевропейскими событиями, прибавилось еще восстание декабристов.
В издании "Героя" 1840 года читатель нашел новые, еще не знакомые ему части: "Максима Максимыча" и "Княжну Мери". "Княжну Мери" Лермонтов прислал с Кавказа незадолго до своего приезда в Петербург. Вернувшись, он застал издание почти законченным и согласился, по настоянию Краевского, изменить заголовок на "Герой нашего времени". Точно так же Краевский посоветовал изменить заголовок "Из записок офицера" на "Максима Максимыча".
Роман вышел у издателя Глазунова и, несмотря на хорошие отзывы Белинского в "Отечественных записках", расходился плохо. В кратком обзоре книжной торговли и издательской деятельности Глазуновых за сто лет (1782–1882) рассказывается, что Глазунов прибег к безошибочному рекламному ходу: он обратился к редактору "Северной пчелы" Фаддею Венедиктовичу Булгарину и попросил его напечатать в газете одобрительный отзыв. Это возымело действие, роман начали раскупать.
Сам Булгарин излагает историю несколько иначе. Приходит к нему, Булгарину, человек, "положительный, как червонец", и просит написать статью о готовящейся к печати книге молодого писателя. В редакции "положительному" человеку отказывают. Затем в "Маяке" появляется "невозможная" критика некоего Бурачка, которая начинается словами: "Появление героя нашего времени, такой теплый прием ему всего разительнее доказывает упадок нашей литературы и вкуса читателей". Булгарин задет (что за сочинение такое?), он заинтересован, он берет "Героя нашего времени" и читает. По его словам, впервые за двадцать лет он прочел русский роман дважды сряду. "Герой нашего времени" Булгарина поразил, и он разразился восторженной рецензией. Советскую критику этот факт немного смущал: ну как же, такой нехороший, реакционный Булгарин - и вдруг поддержал роман Лермонтова! Но ведь "нехорошесть" Булгарина не отменяла у того вполне пристойного литературного вкуса. "В длинном перечне прегрешений Фаддея Венедиктовича пусть мерцает эта "заслуга" его светлою точкою", - флегматично замечает по сему случаю Висковатов. Белинский, впрочем, не преминул почти тотчас заметить, что уже явились "ложные друзья", которые спекулируют именем Лермонтова, чтобы мнимым беспристрастием (похожим на купленное пристрастие) исправить в глазах толпы свою незавидную репутацию… Литературные полемисты неисправимы.
Интересно, кстати, что у "Героя" - как и у Лермонтова вообще - всегда было много недругов. Критика XIX века относилась к Печорину крайне недружелюбно, отождествляла его с Лермонтовым, которого, в свою очередь, признавали человеком, исполненным всевозможных неприятных качеств и пороков. Лермонтов "глядел злобно на окружающее", "охотно драпировался в мантию байронизма" и т. п. Даже те люди, которые поначалу встретили его талант одобрительно, впоследствии начали относиться к нему с неприязнью. В годовщину его смерти, 15 июля 1845 года, Плетнев пишет Коптеву: "О Лермонтове я не хочу говорить потому, что и без меня говорят о нем гораздо более, нежели он того стоит. Это был после Байрона и Пушкина фокусник, который гримасами своими умел толпе напомнить своих предшественников. В толпе стоял Краевский. Он раскричался в "Отечественных записках", что вот что-то новое и, следовательно, лучше Байрона и Пушкина. Толпа и пошла за ним взвизгивать то же. Не буду же я пока противоречить этой ватаге, ни вторить ей. Придет время, и о Лермонтове забудут, как забыли о Полежаеве".
В 1899 году Владимир Соловьев объявляет Лермонтова предтечей ницшеанства: "Я вижу в Лермонтове прямого родоначальника того духовного настроения и того направления чувств и мыслей, а отчасти и действий, которые для краткости можно назвать "ницшеанством" - по имени писателя, всех отчетливее и громче выразившего это настроение, всех ярче обозначившего это направление.
Как черты зародыша понятны только благодаря тому определившемуся и развитому виду, какой он получил в организме взрослом, так и окончательное значение тех главных порывов, которые владели поэзией Лермонтова, - отчасти еще в смешанном состоянии с иными формами, - стало для нас вполне прозрачным с тех пор, как они приняли в уме Ницше отчетливо раздельный образ…
Презрение к человеку, присвоение себе заранее какого-то исключительного и сверхчеловеческого значения… и требование, чтобы это присвоенное, но ничем еще не оправданное величие было признано другими, стало нормою действительности, - вот сущность того направления, о котором я говорю…"
В этом замечательном пассаже, который Соловьев далее будет развивать, утверждается, что Лермонтов сам по себе - только "зародыш", смысл которого стал понятен через шестьдесят лет после его смерти, когда миру явился Ницше. До Ницше Лермонтов был неясен и, следовательно, не имел самостоятельной ценности. Главная же лермонтовская идея - презрение к окружающим и назначение самого себя на должность сверхчеловека. Владимир Соловьев венчает собой череду лермонтовских недоброжелателей и, в свою очередь, выводит традицию отрицательного отношения к Лермонтову на новый уровень; в XX уже веке практически все, кто видит в Лермонтове "ницшеанца", "байрониста", "демониста", "отрицателя", "эгоиста" (которого "правильно застрелил бравый майор Мартынов"), похабника, развратника, разбивателя женских сердец и пр., - все они так или иначе ссылаются на Соловьева.
К Лермонтову, как ни к кому другому, применяется полицейский принцип: "Все, что вы скажете, будет использовано против вас". Признался он в юношеском отрывке, что его лирический герой (быть может, и он сам) обрывал крылья бабочкам - ага, в детстве бабочек мучил, потом пошел людей давить. Подарил он супруге известного писателя князя Владимира Одоевского роман "Герой нашего времени" с припиской "…упадает к стопам ее прелестного сиятельства" - ага, стало быть, Лермонтов и есть Печорин, а Печорин обрывал крылья бабочкам… Любая глупость, любое страстное, неосторожное высказывание, сорвавшееся у Лермонтова в том возрасте, когда сам критик посещал учебное заведение и вряд ли блистал академизмом, - все трактуется в пользу эгоизма и демонизма.