Белый коридор. Воспоминания - Ходасевич Фелицианович


Содержание:

  • Владислав Ходасевич - Белый коридор - Воспоминания 1

  • От составителя 1

  • О себе 1

  • Младенчество 1

  • Московский литературно-художественный кружок 6

  • Законодатель 9

  • Пролеткульт 10

  • Книжная палата 11

  • Белый коридор 13

  • Здравница 17

  • Торговля 18

  • "Дом искусств" 20

  • Во Пскове 22

  • Поездка в Порхов 24

  • Сологуб 27

  • Гумилев и "Цех Поэтов" 28

  • Неудачники 30

  • Борис Садовской 33

  • София Парнок 34

  • Сергей Кречетов и "Гриф" 34

  • Мариэтта Шагинян 35

  • Горький 36

  • Завтрак в сорренто 43

  • О смерти Горького 44

  • Комментарий 46

  • Алфавитный список имен 49

  • Содержание 51

  • Книги издательства "Серебряный век" 51

  • Примечания 51

Владислав Ходасевич
Белый коридор
Воспоминания

Владислав Ходасевич

Избранная проза в двух томах

Том первый

Под общей редакцией

Иосифа Бродского

Серебряный век

Владислав Ходасевич

Белый коридор

Воспоминания

Серебряный век

От составителя

"Белый коридор" Владислава Ходасевича текстуально и хронологически является продолжением изданного в Брюсселе в 1939 году "Некрополя".

За пределами этих двух книг из того, что можно отнести к жанру мемуарной прозы Ходасевича, по разным причинам осталось очень немногое (см. комментарии и вступительную статью к ним профессора Ричарда Сильвестера, стр. 270).

Для составителя данного тома сложность заключалась в том, что многие статьи Владислава Ходасевича содержат элементы воспоминаний и, наоборот, мемуарные тексты дополнены литературоведческими вставками.

Все тексты настоящего издания сверены с прижизненными публикациями.

Книга условно разделена по тематическим признакам следующим образом:

1. Автобиографическая проза.

2. Воспоминания.

3. О Горьком.

В конце тома помещен развернутый комментарий с библиографическими справками и именной указатель, составленный проф. Р. Сильвестером.

В первую очередь я хотел бы выразить глубокую благодарность Н. Н. Берберовой, принимавшей участие в работе над книгой на всех этапах. Без ее содействия это издание было бы намного скромнее.

Я хотел бы также поблагодарить:

проф. Джона Малмстеда из Колумбийского университета в Нью-Йорке за ценные консультации;

доктора Мартина Сиксмита из Кембриджа, Англия, за помощь в подборе архивных материалов;

госпожу Нору Довлатову за помощь в корректуре.

Г. П.

О себе

Писать автобиографию на нескольких страничках - и бессмысленно, и не хочется. Лучше расскажу, очень внешне, свою жизнь за последние годы, начиная с весны 1916, когда как-то сразу стряслись надо мной две беды: умер самый дорогой мне человек, С. В. Киссин (Муни), а я сам заболел туберкулезом позвоночника. Тут зашили меня в гипсовый корсет, мытарили, подвешивали и послали в Крым. Прожил месяца три в Коктебеле, очень поправился, корсет сняли. Следующую зиму жил в Москве, писал. На лето 1917 снова Коктебель. Зимой снова Москва, "Русские ведомости", "Власть Народа", "Новая Жизнь".

Весной 1918 года началась советская служба и вечная занятость не тем, чем хочется и на что есть уменье: общая судьба всех, проживших эти годы в России. Работал сперва в театрально-музыкальной секции Московского Совета, потом в Тео Наркомпроса, с Балтрушайтисом, Вяч. Ивановым, Новиковым. Читал в Московском Пролеткульте о Пушкине. Мешали. Сперва предложили ряд эпизодических лекций. После третьей велели перейти на семинарий. Перешел. После третьего-же "урока" - опять надо все ломать: извольте читать "курс": Пушкин, его жизнь и творчество. Что ж, хорошо и это. Дошел до выхода из лицея - каникулы или что-то в этом роде. В Пролеткульте внутренний развал: студийцы быстро переросли своих "идейных вождей". Бросил, ушел.

С конца 1918 г. заведывал московским отделением "Всемирной Литературы". Эту работу, скучную очень, "административную" едва дотащил до лета 1920 года, когда пришлось бросить и ее: никак нельзя было выжать рукописей из переводчиков, потому что ставки Госиздата повышались юмористически медленно, а дороговизна жизни росла трагически быстро. Ушел и из "Всемирной Литературы".

В 1918 г. в конце лета затеял вместе с П. П. Муратовым книжную лавку писателей. Добыли книг на комиссию от знакомых издателей. Добыли откуда-то денег на обзаведение, поселились в Леонтьевском пер., 16. Стали за прилавок. Е. Д. Кускова была первой покупательницей: когда шкафы были еще пусты, купила какую-то газету за 30 коп. Кажется, это и составило запасной капитал. Торговали в лавке: Б. А. Грифцов. М. В. Линд, П. П. Муратов, Е. Л. Янтарев, А. С. Яковлев, М. А. Осоргин, я. Работали в очередь. Моя жена сидела за кассой, зимой, изнывая в нетопленом магазине - по целым дням. Кое-как были сыты. Зиму 1919-20 г. провели ужасно. В полуподвальном этаже нетопленого дома, в одной комнате, нагреваемой при помощи окна, пробитого - в кухню, а не в Европу. Трое в одной маленькой комнате, градусов 5 тепла (роскошь по тем временам). За стеной в кухне на плите спит прислуга. С Рождества, однако, пришлось с ней расстаться: не по карману. Колол дрова, таскал воду, пек лепешки, топил плиту мокрыми поленьями. Питались щами, нелегально купленной пшенной кашей (иногда с маслом), махоркой, чаем и сахарином. Мы с женой в это же время служили в Книжной Палате Московского Совета: я - заведующим, жена - секретарем.

К весне 1920 г., выпустив "Путем зерна", - слег: заболел фурункулезом. Эта весна была ужасна. Дом отсырел, с окон в комнату текли потоки талого снега. Я лежал. Жена днем на службе, потом - за кухарку, потом - за сестру милосердия. Своими руками перевязывала по двадцать раз все мои 121 нарыв (по точному счету). Летом стало полегче. Поместились в санатории. Жена - на 6 недель, я на полтора месяца.

Осенью, после семи белых билетов, меня, еще покрытого остатками нарывов, с болями в позвоночнике, какие-то умники "пересмотрели" и признали "годен в строй". Спас Горький, отвезший в Кремль мое письмо к Ленину. Снова пересмотрели уже настоящие врачи - и отпустили. Задумал бежать в Петербург. На прощанье в Москве обокрали квартиру: всю одежду мою и женину. Это была катастрофа. Кое-как прикрыли наготу с помощью родных, распродали мебель - и в Петербург.

Там поселился в "Доме Искусств". Сперва снова лежал около месяца. С начала 1921 г. жили сносно. У меня - ученый паек и кое-какая работа, у жены - служба. Хорошие две комнаты, чисто, градусов 10–12 тепла. В Петербурге настоящая литература: Сологуб, Ахматова, Замятин, Кузмин, Белый, Гумилев, Блок. Чудесная, милая литературная молодежь: "Серапионовы братья", кружок "Звучащая раковина". Конец лета провел в "Бельском Устье", в Покровском у., Псковской губ., в колонии "Дома Искусств". Отъедался вообще и объедался фруктами. Много писал стихов с середины лета 1921 до февраля 1922. Готова у меня книга новая "Тяжелая лира". В эту же зиму издал и переиздал в Петербурге шесть книг своих.

И все было хорошо. Но с февраля кое-какие события личной жизни выбили из рабочей колеи, а потом привели сюда, в Берлин. У меня заграничный паспорт на шесть месяцев сроком. Боюсь, что придется просить отсрочки, хотя больше всего мечтаю снова увидеть Петербург и тамошних друзей моих и вообще - Россию, изнурительную, убийственную, омерзительную, но чудесную и сейчас, как во все времена свои.

Берлин, июль 1922 г.

Младенчество

Очень важная во мне черта - нетерпеливость, доставившая мне в жизни много неприятностей и постоянно меня терзающая. Может быть, происходит она от того, что я, так сказать, опоздал родиться и с тех пор словно всё время бессознательно стараюсь наверстать упущенное. Старший из моих братьев был на целых двадцать два года старше меня, а сестра, ближайшая ко мне по времени рождения, - на одиннадцать. Когда я родился, отцу шел пятьдесят второй год, а матери - сорок второй. В семье очутился я Веньямином, поскребышем, любимцем. Надо мною тряслись, меня баловали - всё вместе довольно плохо отразилось на моем здоровье, на характере, даже на некоторых привычках. Боясь, как бы не заболел у меня животик, Бог весть до какого времени кормили меня кашкою да куриными котлетками. Рыба считалась чуть ли не ядом, зелень - средством расстраивать желудок, а фрукты - баловством. В конце концов у меня выработался некий вкусовой инфантилизм , т. е. я и по сию пору ем только то, что дают младенцам. От рыбы заболеваю, не знаю вкуса икры, устриц, омаров: не пробовал никогда.

Мое опоздание помешало мне даже в литературе. Родись я на десять лет раньше, был бы я сверстником декадентов и символистов: года на три моложе Брюсова, года на четыре старше Блока. Я же явился в поэзии как раз тогда, когда самое значительное из всех современных течений уже начинало себя исчерпывать, но еще не настало время явиться новому. Городецкий и Гумилев, мои ровесники, это чувствовали так же, как я. Они пытались создать акмеизм, из которого, в сущности, ничего не вышло и от которого ничего не осталось, кроме названия. Мы же с Цветаевой, которая, впрочем, моложе меня, выйдя из символизма, ни к чему и ни к кому не пристали, остались навек одинокими, "дикими". Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть.

Первым проявлением моей нетерпеливости было то, что я поспешил увидеть свет на две недели раньше, чем мне полагалось. Это событие произошло в 1886 году, 16 мая по старому стилю, в полдень. Родители мои жили в Москве, в Камергерском переулке, в доме Георгиевского монастыря, впоследствии перешедшем к Синодальному ведомству. Дом был кирпичный, нештукатуреный, двухэтажный - верхние этажи, надстроенные позже, - и приходился как раз напротив того дома, в котором тогда помещался театр Корша, затем - увеселительное заведение Шарля Омона и наконец - Художественный театр, существующий в этом здании по сей день.

Поторопившись родиться, поторопился я совершить первую в моей жизни бестактность: досточтимому отцу Овельту, настоятелю польской церкви (что в Милютинском переулке), при погружении меня в купель совершенно отчетливо показал я нос. Достоверное предание о сем происшествии сохранилось в семье. За веселым началом последовало, однако ж, печальное продолжение. Я был слаб и хил чрезвычайно. А тут еще через несколько дней на языке у меня появилась опухоль, которая быстро росла и из-за которой я наотрез отказывался принимать пищу.

Кормилицы, которых брали ко мне, уходили на другой день, говоря, что им невыгодно терять время, ибо я все равно "не жилец". Наконец, нашлась одна, которая согласилась остаться, сказав: - "Бог милостив - я его выхожу". Доктора между тем не знали, что делать, не решаясь на операцию. Когда я уже почти умирал, одному из них, Смиту, англичанину родом, пришло в голову прижечь волдырь ляписом. Это подействовало, мой типун исчез так же быстро, как появился. Смит надолго остался моим детским врачом, а на языке у меня на всю жизнь сохранилось небольшое затвердение, которое мой отец называл заплаткой. Осталась при мне и кормилица, Елена Александровна Кузина, крестьянка Тульской губернии, Одоевского уезда, Касимовской волости, села Касимова. Своего мальчика, ровесника моего, она отдала в Воспитательный дом, где он вскоре и умер. Таким образом, моя жизнь стоила жизни другому существу. О самой няне я скажу позже.

О носе, показанном ксендзу Овельту, о заплатке, о появлении няни я знаю, разумеется, по рассказам. Все эти события допамятные, для меня как бы доисторические. Сюда же относится и рассказ о первом слове, мною произнесенном. Сестра Женя, которой было тогда двенадцать лет, катала меня, как куклу, в плетеной колясочке на деревянных колесах. В это время зашел котенок. Увидев его, я выпучил глаза, протянул руки и явственно произнес:

- Кыс, кыс!

По преданию, первое слово, сказанное Державиным, было - Бог. Это, конечно, не в пример величественней. Мне остается утешаться лишь тем, что вообще

есть же разность

Между Державиным и мной,

а еще тем, что в конце концов, выговаривая первое слово, я понимал, что говорю, а Державин - нет.

Любовь к кошкам проходит через всю мою жизнь, и меня радует, что с их стороны пользуюсь я взаимностью. Мне нравится заводить с ними летучие уличные знакомства и, признаюсь, моему самолюбию льстит, когда бродячий и одичалый кот по моему зову подходит ко мне, жмется к ногам, мурлычет и идет за мной следом. Несколько лет тому назад, поздно вечером, познакомился я с одним таким зверем у Пон де Пасси. Немного поговорив, мы пошли вместе, сперва по набережной, потом по авеню Боске. Он не отстал от меня и на рю Сен-Доминик, по которой двигалось много народу, расходившегося с декоративной выставки. Как истые парижане, мы зашли в бистро и выпили: я - рюмку коньяку, он - блюдечко молока. Потом он проводил меня до дому и, судя по всему, был непрочь остаться со мной, но к несчастью я жил, в отеле.

Существует ходячее мнение, будто бы кошки не приживаются к человеку и будто бы они глупы. Их сравнивают с собаками. Я не люблю этих ребяческих рассуждений. Не стоит искать в животных маленького, расхожего ума. За таким умом лучше ходить просто в гости, потому что и самый глупый из наших знакомых всё-таки умнее самой умной собаки. Кошки не любят снисходить до проявления мелкой сообразительности. Они не тем заняты. Они не умны, они мудры, что совсем не одно и то же. Сощурив глаза, мой Наль погружается в таинственную дрему, а когда из нее возвращается - в его зрачках виден отсвет какого-то иного бытия, в котором он только что пребывал.

Кошки настроены мечтательно и философически. Они непрактичны и не всегда считаются с обстоятельствами. Поэтому безоглядна их храбрость. Двухмесячный котенок, когда я его пугаю, не обращается в бегство, а спешит перейти в нападение. Они горды, независимы и любят рассчитывать только на себя. Поэтому дружба их лишена бурных проявлений и в ней нет ни намека на подхалимство. Обидевшись на вас, кот способен дуться по целым дням и целыми неделями делать вид, что он вас не замечает. Кот решительно не желает сторожить ваш дом, потому что он вам не слуга. Но он любит быть вашим собеседником - молчаливым, мурлыкающим или мяукающим - всегда по-разному. Он любит спорт и хочет, чтоб вы разделяли его увлечение. Покойный Мурр являлся ко мне в любой час дня или ночи и до тех пор кричал (несколько в нос) "Сыграем! Сыграем!" - покуда я не соглашался сыграть с ним в прятки. Он носился по комнатам, прячась за мебель и за портьеры и заставляя меня его отыскивать, - и готов был длить забаву до бесконечности, хотя у меня уже ноги подкашивались от утомления. Зато и нет ничего более трогательного, чем кошачья дружба. Она проявляется в особенности тогда, когда плохи ваши обстоятельства или тяжело у вас на душе. Положительно могу утверждать, что стоило мне быть расстроенным - кот, до этой минуты не обращавший на меня внимания, тотчас приходил ласкаться. Это кошачье участие всегда исполняет меня глубокого умиления. Вот и теперь, когда Зайчуров, дорогой друг мой, встретив меня в печальную булонскую ночь, бежит за мною по улице, - горечь отходит от моего сердца и начинает казаться, будто

Легко мне жить, и дышать мне не больно.

Первое воспоминание относится у меня к очень ранней поре: никак не позже, чем к лету 1888, а может быть, даже к лету 1887 года- к тому времени, когда я еще не умел ходить или ходил очень плохо. Заключаю это из того, что отчетливо помню свой наряд: на мне - пикейная круглая шляпа с полями и длинная пикейная пелерина, такая, в какой ходить по земле невозможно. Няня держит меня на руках. Мы с ней стоим в Петровском-Разумовском на плотине, у входа в парк. За спиной у нас пруд, а перед нами - просторное болото. Влево, к фабрике Иокиша, уходит Михалковское шоссе. На шоссе стоит городовой. Он подходит к няне, говорит с ней, потом протягивает мне палец, я за этот палец хватаюсь, и городовой целует мне руку. Мне очень совестно и даже боязно перед моими левыми друзьями, но с этой сцены начинается моя жизнь, ибо с нее начинается мое сознание. Я должен даже покаяться, что знакомство с этим городовым (у него была русая борода и русые усы) продолжалось у меня очень долго. Я сравнительно часто бывал в Петровском-Разумовском уже после того, как мы перестали ездить туда на дачу, а городовой всё стоял на своем посту, только его перевели к паровичку. Таким образом, я рос у него на глазах. Когда уже был я взрослым, он неизменно козырял мне и спрашивал про моих родителей, про сестер и братьев. В последний раз я видел его в 1911 году.

С Разумовским вообще связаны мои ранние воспоминания. Одно из них - сильнейшая гроза, бурный ливень, а потом - голубое небо, и солнце, и капли, падающие с деревьев. Над Михалковским шоссе - беловатый туман, и в этот туман уезжает пролетка, в которой сидят отец с матерью. И все кругом говорят, что отец едет в Париж на выставку. Действие происходит, следственно, в 1889 году. Помню затем возвращение отца, привезенную им бронзовую модель Эйфелевой башни и рассказы его об этой башне, поражающие мое воображение.

Дальше