– Ну вот Петр Капица, во-первых, он давал вертушку: позвонить "портрету". Петр Леонидович – для меня незабвенный человек по уму. Я, бестактный, как все советские, даже спросил его, уже под девяносто лет: Петр Леонидович, дорогой, скажите, а что позднее всего умирает? Он так поморгал детскими глазками и сказал: да, пожалуй, Юрий Петрович, профессиональные навыки, я вот лучше всего себя чувствую в лаборатории, я прихожу и все знаю, как все процессы идут, как опыт поставить, как его завершить, вот тут я совершенно спокоен и компетентен…
– А почему вы задали ему этот вопрос?
– Я тоже старый. Мне интересно. Мы могли беседовать на любую тему. И не обижаться друг на друга.
– Замечательная когорта здесь клубилась, самые интересные люди…
– Ну господи, ну что вы! При всем своеобразии Дмитрия Дмитриевича нервного, это же была замечательная личность! Недаром дружил с Зощенко!
– Вы имеете в виду Шостаковича?
– Да. Тут такие были люди! Люди театра, хорошие писатели: Можаев, Трифонов, Абрамов, Солженицын захаживал очень часто, Сахаров – ну что вы! Где такую компанию вы встретите?..
– Скажите, а из двух частей вашей жизни, когда одна пришлась на этот страшный советский период, но в то же время ваш взлет, а другая, иностранная, когда вы уже были мэтром и спокойно могли там ставить спектакли, – какую часть жизни вы любите больше?
– Вот это очень сложный вопрос. Потому что я совсем не принадлежу к ура-патриотам, как вы догадываетесь. Там прекрасный зритель, там прекрасные профессионалы и там, конечно, гораздо более жесткие условия работы. Но нашим правителям надо все-таки подумать, что такую нищенскую зарплату людям платить нельзя, поэтому так гарцевать и праздновать им абсолютно нечего, надо все-таки думать о своих гражданах…
– Я задаю вопрос о вашей личной жизни, а вас до сих пор больше волнует общественное…
– Нет, я хочу нормально на старости лет работать, а из-за этого я не могу работать. Да и вам трудно. Вы посмотрите на себя, как вы погрустнели.
– Жалко себя стало.
– Ну конечно, ну и правильно.
– Все же когда работалось лучше, вот в этой борьбе внутренней или…
– Я не Маркс, который больше всего любил борьбу, господь с вами, зачем мне это надо! Я хочу своим делом заниматься спокойно, отбирать таланты и передать все, что я умею. А разве я могу это сделать? Отобрали театр, всё разбили, всё разрушили…
– Как вы пережили это? Я имею в виду отношения с теми, кто были вашими учениками?
– Слава богу, что ушли. Я не хочу с такими людьми работать. Нет.
– А те актеры, с которыми вы работали тогда, вот Высоцкий, красавицы Демидова и Славина, вы любили их, было больно, когда они уходили?
– Вы знаете, сейчас модно говорить, что я не люблю актеров. Ну зачем же я столько бы вкладывал энергии, чтобы они стали хорошими актерами, если бы я их не любил? Ну и идите с богом все, если не хотите со мной работать.
– Как вы пережили потерю Владимира Высоцкого?
– Тяжело очень, потому что я с ним был в прекрасных отношениях. Но я его хоть похоронить сумел как должно. А не как они приказали.
– А как они приказали?
– Быстро, чтобы тихо. Но у них не вышло. Даже в олимпийском городе, в окружении кордонов. Ничего не получилось, всё бросили и пришли хоронить поэта. И я вновь зауважал москвичей, как зауважал их, когда хоронили Твардовского, Сахарова. Это замечательное проявление. Но, к сожалению, оно весьма редкое.
– Юрий Петрович, а история с Эфросом, когда вы… когда вас прогнали из страны, и он пришел в этот театр, а потом…
– Это ошибка его была. Я скорбел, очень. У него были сложности на Бронной, с актерами, организованные теми же персонажами, которые теперь отобрали у нас театр. Вот мы строили, а они у нас отобрали. Он же не строил ничего. Ничего. Его не было пятнадцать лет здесь!..
– Вы имеете в виду кого? Губенко?
– Да. Они все время выясняли по Ленину: кто виноват, что делать, с чего начать? Начать решили с раздела, а правительство смущенно молчало. Значит, ему было наплевать или оно не хотело ссориться с коммунистами – все же ясно, как божий день.
– Но Губенко и сам коммунист.
– Там все коммунисты, они и деньги дали, чтобы там митинги проходили. Вот что самое парадоксальное и грустное. Там Анпилов, там Зюганов, там вся компания. А вы думаете, там искусство, да? Говорить не хочу об этом. Но фирму нельзя портить. Они же работают под фирмой театра на Таганке! Это же воровство просто! Ну, чего-то там дирекция заявляет. Моей младшей сестре звонят и говорят: что, ваш брат с ума сошел – с коммуняками связался?
– Думают, это вы дали им крышу?
– Да, а там мои ученики упражняются.
– А когда вы последний раз виделись с Эфросом?..
– С Толей? Может быть, ему показалось, что я недостаточно восторженно принял его "Вишневый сад" здесь… Я же его пригласил… Потому что, если всю правду говорить, я хотел, чтобы он "Утиную охоту" поставил Анпилова…
– Вампилова.
– Вампилова, да. А он почему-то взял Чехова.
– Тоже неплохой автор.
– Тоже замечательный. Но все-таки лучше бы он тогда помог драматургу. Ему разрешили, а мне не разрешали.
– Пьеса такая оказалась загадочная, что ее никто по-настоящему и не поставил. Но "Вишневый сад" был замечательный спектакль, актеры ваши играли…
– …средне…
– Ой, Юрий Петрович, Демидова играла – что-то необыкновенное!
– Нет, это не поймешь чего. Это ваше заблуждение.
– Поймешь.
– Нет, это была сплошная невротика. А замечательный спектакль был у Штреллера, в Италии…
– У Стреллера. Вы его так по-немецки называете?
– Ну да, немцы говорят: Штреллер. Они говорят: Танхойзер. И очень обижаются, если мы скажем: Тангейзер… Нет, тут я не могу согласиться. Может, это ревность какая-то. Но хотя у меня не было ревности. Я просто был холоден к этому. Я совершенно откровенно говорю. Но я был тактичен, это неправда всё. Ведь поразительно, что это единственный спектакль, который сразу пошел: утром сдали, вечером он шел. У меня никогда этого не было. Это начальство сделало мне в отместку. А потом сказали, что я вообще хотел, чтобы его закрыли.
– А может, были какие-то силы, которые специально делали такие мелкие движения, чтобы сталкивать людей, сталкивать вас с Эфросом?..
– Ну наверное. Это они и назначили его сюда и привезли его. Его же привезло начальство сюда, так нельзя приезжать в театр. Под покровительством начальства.
– Я думаю, что ему больше всего хотелось работать. Тем более, в театре, в котором…
– Так ему никто не мешал!
– Пусть земля ему будет пухом. Он замечательный был человек и замечательный режиссер.
– Ну что вы! Иначе я бы его и не пригласил!..
– А когда вы у него играли в телевизионной постановке – Мольера…
– Он меня пригласил.
– Потрясающая была работа. Любите эту работу?
– Хорошая, да. Я играл там после перерыва лет в пятнадцать. Артисты говорили, что я гоню их к результату и потому так беспощаден, что забыл свою профессию… Вот я и вспомнил.
– А скажите, когда были эти гонения, были острые чувства? Страх посещал?
– Видите ли, я войну видел много лет. Поэтому они на меня мало действовали. Хотя храбрости разные в мирной жизни и в войне. Храбрецы вдруг перед этим глупым начальством робели, стушевывались, как говорит Федор Михайлович. Но главным образом от них какое-то шло отупение и досада, и иногда хотелось все бросить и действительно пойти в швейцары. Медалей у меня много, значит, я мог швейцаром работать. Но не пустили бы. Они.
– Интересное было время. Власть делала одно. Народ – другое. Интеллигентская прослойка – третье. А в общем, вектор был на свободу, верно?
– На свободу, верно. Сейчас никто ничего не делает, только грабят.
– Ну вы же делаете спектакль "Братья Карамазовы".
– Я и "Живаго" сделал. И "Медею" сделал. И покойный Бродский, замечательный поэт, написал хоры за Эврипида.
– Я читала эти хоры. Спектакль не видела.
– И даже бедную Селютину Любу не заметили, а она играет просто на редкость хорошо. На редкость. А от меня похвалы дождаться очень тяжело.
– Вы суровый человек?
– Просто если мне не нравится, мне трудно на старости лет врать и делать вид: как хорошо, спасибо, поздравляю…
– Юрий Петрович, но при этом говорят, что у вас был жесткий характер, а сейчас вы помягчели, не ссоритесь так с актерами… В чем дело? С годами мудрость приходит?
– Просто я ловлю себя на том, что я тоже больной, как и вы, советский. И когда я жил больше шести лет в том мире, то старался быть адекватным. Понимая свои недостатки, стал изживать советчину. То есть агрессивность, что-де только я понимаю…. И стал мягче, терпимее, стал более стремиться к библейским заповедям, а не к советским лозунгам. Но это очень трудно. Изживать из себя. Очень трудно. Поэтому я люблю фразу из "Братьев": "Алеша, давайте за людьми как за детьми ходить".
– Видите, какие у нас гениальные соотечественники. Как они прорываются во все стороны мироздания…
– Ну не мы только. И древние греки прорывались, и Шекспир прорывался, и Гете прорывался. Великие музыканты прорывались в неизведанные сферы. Живописцы. Скульпторы.
– Юрий Петрович, вы говорите о том мире, в котором последнее время жили, не как о цивилизованном, а как о здоровом обществе. Я, когда бываю за границей, тоже думаю: почему там легко дышится? Когда с людьми разговариваешь, то по нашей советской привычке ищешь, а где второе дно, а что они имеют в виду? А они часто говорят так, как есть. У них нет двоедушия.
– Нету. А зачем? Во-первых, там легче дышится, потому что там лучше зарплата. Во-вторых, там менее заражен воздух. Там чище. Там санитарные условия намного лучше. Там нет таких, извините, сортиров. Там же нет подъездов, в которые страшно войти!
– Ну вот я ловлю вас, что вы при этом сюда возвращаетесь, вы при этом работаете с этими актерами и для этого зрителя. Все-таки любите свой город? Место, где родились?
– Я родился в Ярославле.
– О вашей личной жизни почти ничего не известно. У вас сначала была знаменитая жена Целиковская?..
– Да, царство ей небесное. И знаете, даже когда трагедия случилась, что я женился на Кате…
– Как она перенесла это?
– Несмотря на легкомыслие – достойно. Она меня не ругала. При посторонних. И потом она всегда хорошо обо мне говорила.
– Вы же прожили огромный кусок жизни вместе?
– Лет двадцать.
– При том, что новая любовь, конечно, тянет, наверное, трудно было?
– Трудно, очень.
– А вторая жена, Катя, вам родила сына?.. Я видела фотографию Плотникова, где стоит маленький голый мальчик, ангел такой, у ваших ног…
– Этот ангел, когда рассердился на маму, кулаком прошиб дверь, чтобы выплеснуть темперамент…
– Это ваш темперамент?
– Я уж не знаю, по-моему, вдвойне сошелся. У меня неукротимая Катерина. Венгерка. Я думаю, если б она стала террористкой, то не дай бог! Ее венгры прислали ко мне в Будапеште в качестве переводчицы, потому что предыдущую убрали, она доносила на меня нашему посольству…
– И началась любовь?
– Ну да. С Катей такой был случай. Она уже в положении, и какой-то прием в советском посольстве… Погодите, надо выпить лекарство. А то Катя будет сердиться, скажет: вот, вы не пили лекарство.
– Она на вы с вами?
– Мы с моим папой и папа с моим дедом тоже говорили на вы. С мамой на ты, а с папой – на вы.
– Это в крестьянстве было принято.
– Так у меня дед крепостной мужик. А папа закончил коммерческое училище, за что и был не единожды арестован. Так что у меня закалка крепкая. Ну и вот, Катя в положении, стоят все послы, и наш, конечно, обормот. И вдруг он говорит: "О, теперь вас можно принять. Уже, понимаете, вот официально". И показывает на брюхо Катино. Пауза. Всем как-то неловко. И она мне громко говорит: "Простите, у вас все послы такие хамы?" Поворачивается и уходит.
– Террористка, молодец.
– Я извиняюсь, говорю: ради бога, извините, но я перевоспитанием жен не занимаюсь. Откланялся и ушел.
– Ваша личная жизнь когда-нибудь превалировала над театром? Или никогда?
– К сожалению, нет.
Тут Юрий Петрович берет в руки старый фонарик, который у него уже лет пятьдесят, со времен войны, он им показывает актерам из зала, как они играют. Зеленый свет – хорошо, красный – плохо, прерывистый – темп потеряли.
– Давайте поставим зеленый, в надежде, что повезет же нам когда-нибудь, русским.
– И у нас будет зеленый свет туда, где есть здоровье, моральное, физическое, всякое. Человеческое.
– Хотелось бы. Но в первую очередь – чтобы они хоть немножко научились людям платить за труд. Мне дед сказал мой родной, крепостной мужик, его бросили в снег в 86 лет, он не понял, начал отбиваться, коромыслом. Думал – хулиганьё. Но это и есть хулиганьё. Я его тючки возил с Ярославского вокзала к папе с мамой на квартиру, потому что они были арестованы. А мне было лет десять. Я таскаю его тючки, и он мне рубль дает серебряный. Я говорю: что вы, дедушка? А он говорит: запомни, внучек, ничего у них не выйдет, ничего, за работу людям надо платить… И рубль я этот потерял, идиот.
– Как жалко…
– Так что у меня закалка большая. А вы говорите: боялся. Ну боялся, конечно, как все боялись. Но не настолько, чтобы они поломали хребет.
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
ЛЮБИМОВ Юрий, артист, режиссер.
Родился в 1917 году в Ярославле.
Учился в электромеханическом техникуме, посещал хореографическую студию, где обучался танцам по методу Айседоры Дункан. В 16 лет поступил в студию при 2-м МХАТе. После закрытия студии был принят в училище при театре имени Вахтангова.
В военные годы служит в ансамбле песни и пляски НКВД. После демобилизации становится актером Вахтанговского театра. Играет в театре и в кино.
В 1964 году спектаклем "Добрый человек из Сезуана" открывается новый театр – Театр драмы и комедии на Таганской площади. "Антимиры", "Павшие и живые", "Послушайте!", "А зори здесь тихие…", "Герой нашего времени", "Десять дней, которые потрясли мир", "Мать", "Час пик", "Что делать?", "Пристегните ремни безопасности", "Обмен", "Дом на набережной", "Братья Карамазовы", "Гамлет" – знаменитый репертуар Таганки.
Запрет спектаклей "Владимир Высоцкий", "Борис Годунов", "Театральный роман", конфликт вокруг спектакля "Живой" вынудили Любимова уехать за границу. В 1984 году его освобождают от должности художественного руководителя "Таганки" и лишают советского гражданства.
Он много и плодотворно работает за рубежом.
Приезжает в "перестроечную" Москву в 1988 году. В 1989 году ему возвращают гражданство. Выходят все запрещенные спектакли. Он ставит новые – "Пир во время чумы", "Самоубийца", "Электра", "Живаго (Доктор)", "Медея Еврипида", "Шарашка", шекспировские "Хроники" и др.
Народный артист России. Лауреат Государственной премии СССР, Государственной премии России, премии "Триумф" и др.
Награжден орденами Трудового Красного знамени, Великой Отечественной войны, "За заслуги перед Отечеством" третьей степени.
БАБОЧКА ОСЕНЬЮ
Галина Волчек
"Современник". Там прошла наша молодость. Там мы думали и чувствовали, испытывали восторг и нежность, плакали и смеялись, страдали и любили.
Это был театр Олега Ефремова.
Стал театр Галины Волчек.
* * *
– В молодости вы хотели стать счастливой или знаменитой?
– Таких мыслей у меня нет и не бывало. Может, потому Бог дал во многом счастливую, хотя и трудную судьбу.
– А глядя назад, все же выбрали бы участь счастливого или знаменитого человека?
– Ой, никогда мне бы такого в голову не пришло. Я не умею фиксировать счастья. Мне задают вопрос: можете перечислить моменты счастья? Я говорю: нет. При том, что у меня благодарная память. Но я всегда бегу дальше. А чувства счастья не было с тех пор, как я стала главным режиссером.
– Неужели?
– На собственных премьерах – никогда. Только у других. От того, какой прием у публики, насколько получилось – абсолютно свободное чувство. А мой спектакль – я уже заранее знаю, что завтра выйдут рецензии, которые давно готовы, едва я объявила название… Есть такие специалисты, что все время тычут в тебя острым или тупым…
– Если знаешь им цену, не должно быть так уж неприятно…
– Привычка образуется. Но все равно неприятно. А точно зафиксированных чувства счастья было два: после рождения сына Дениса и наутро после победы – иным словом назвать нельзя – в 1979 году, когда была премьера "Эшелона" в Америке. Я проснулась счастливой, потому что это была настоящая осуществленная победа. Не моя личная. Я впервые поняла, что такое отвечать не только за себя, и даже не за свой театр. Вот у спортсменов слезы при подъеме флага – раньше я как-то отстраненно это воспринимала, а тут поняла. Какое-то особенное чувство, которое удалось испытать. Еще в разгар холодной войны.
– Вы человек товарищества – Олег Ефремов воспитал или это природное?
– Я думаю, природное. Олег всегда говорил: она более партийная, идейная, не будучи членом партии, чем кто-то… Может, это мой максимализм. Когда что-то адресуют мне лично, говорят: из отношения к вам, – я всегда поправляю: не ко мне – к "Современнику". Это абсолютно искренне.
– Вы были такой колоритной, такой замечательной актрисой – не жаль актерской карьеры?
– Ушло.
– Никакого удовольствия?
– Дело не в удовольствии. Внутри меня нет пространства.
– А думали, придя сюда актрисой, что станете сначала режиссером, а потом во главе театра?
– Никогда в жизни. Меня вполне устраивала моя скромная судьба. Я играла маленькие роли, в "Никто" выходила в роли без слов.
– Но как интересно играть крошечную роль, которая остается в памяти.
– Ничего такого не остается. Я играла привратницу в эпизоде и спрашивала Анатолия Васильевича Эфроса, который ставил спектакль: а вот что я тут… ну, с нашими…
…станиславскими заморочками…
– Да, да. А он отвечал: да ничего, стой как пятно. Меня это тогда очень обидело.
– А что было дороже: актерское или женское?
– Даже не задумывалась, не решала, не взвешивала. И то, и другое было важно. Опять обращусь к Эфросу, это его термин: есть главное обстоятельство. Главным обстоятельством моей юности был театр.
– Не любовь, не ребенок?
– Это была жизнь. Но главное обстоятельство – театр.
– А когда влюблялись – бурно, с вспышками чувств, нервами? Роман и брак с Евгением Евстигнеевым дорого дался?