– Удалось. Я в выгодный момент пришел в театр. Театр был в плохом состоянии, не ходили люди сюда. И на этом фоне, когда я поставил громкий спектакль "Автоград", все равно была радость. А потом появился "Тиль" – и зритель пошел. Гриша Горин подслушал разговор двух вахтерш: раньше у нас все в валенках, в валенках ходили, а сейчас в болонье ходют, в болонье… Был у меня один детективный сюжет. Он недавно мне стал известен окончательно – уже со слов человека, который знает все в театральном мире, все мысли людей живущих и ушедших, – это Вульф. В театре Сатиры запретили мой второй спектакль, "Банкет". И Андрей Александрович Гончаров мне протянул дружескую руку: предложил поставить "Разгром" по Фадееву. Мы сделали что-то музыкально-поэтическое, Джигарханян очень укрепил это дело, Левенталь – художник. В общем, для того времени – получилось. Сейчас одна фраза "партизанские отряды занимали города" приводит меня в ужас. А тогда мне казалось это прекрасным. Посмотрели люди из горкома партии и решили, что это крупная ошибка, антисоветский спектакль, очень не понравилось, что партизанским отрядом командовал человек с фамилией Левинсон. Директор сказал, что спектакль будет снят. А что я впоследствии узнал – был разговор телефонный между подругами, актрисой Марией Бабановой и актрисой Ангелиной Степановой, это уже из архива Вульфа. Бабанова сказала: пришел к нам в театр хороший такой мальчик, молодой режиссер, и поставил очень хороший спектакль, по твоему Саше, и его хотят запретить. Степанова – актриса МХАТа и жена Фадеева. Как, "Разгром" Фадеева запретить? Степанова по вертушке позвонила Суслову и сказала: хотят запретить Сашин спектакль. И в театр явился Суслов – "серый кардинал" ЦК партии. Меня насмешило, что он пришел в галошах, я не понимал, дурак, что решается моя судьба. Мне, конечно, сломали бы хребет, как Фоменко ломали, выбросив из Москвы, у Хейфеца были свои драмы… Суслов сидел в директорской ложе, по окончании встал, зааплодировал, сдержанно. Но на следующий день в "Правде" появилась статья об огромной политической и художественной удаче. И я стал героем. Чтобы завершить рассказ о моих зрителях, скажу еще, что мы поехали за рубеж на гастроли, в том числе в Румынию, и на спектакль пришел Чаушеску, положил руку на плечо Джигарханяна и сказал: да, тяжело нам, командирам. После чего был расстрелян через несколько месяцев.
– Ты публичный человек, что означает большую прозрачность. Остается что-то существенное, интимное, человеческое, что есть ты, или такого внутреннего человека уже нет?
– Это я не знаю. Наверное, есть подробности личной жизни, которые никому не известны, и тебе я говорить о них не буду.
– Я не имею в виду подробности личной жизни, скорее переживания, размышления, счет, который ты предъявляешь себе.
– Ужас в том, что, когда я ставлю спектакль, он мне нравится. Я понимаю его истинную ценность только через некоторое время, посмотрев его из 17-го ряда. Я один раз в жизни выпустил спектакль, которым мне хотелось угодить, чтобы меня не сняли, потому что несколько раз меня собирались снимать, и это было достаточно серьезно. "Люди и птицы" назывался, по материалам нашей поездки на БАМ вместе с Шатровым. Я помню ужас этого БАМа, замечательные ребята, страшный мороз и удобства – метров сто пройти по такой волнистой ледяной дороге, не все туда доходили, я видел, как шел Шатров, мужественный мой сподвижник в то время. Спектакль представлял собой мешанину из БАМа, строительства, каких-то шаманов бурятских. Очень не понравилось отделу культуры МГК КПСС. И мне не нравилось то, что я ставлю, и результат дурной был.
– Чему-то это тебя научило?
– Научило. Ставить то, что хочется, то, что ты понимаешь как художественное. Хотя со временем все стало сложнее. Сегодня придумать театральный проект, как теперь говорят, труднее, чем лет двадцать-тридцать назад.
– Почему?
– Я объясняю тем, что мы погрузились в такое информационное пространство, у тебя такой выбор, как у зрителя телевизионных программ, интернетовских затей, кинематографа, каких-то концертирующих звезд мировой эстрады, плюс огромное количество казино, ресторанов, есть куда пойти, как в Париже и Амстердаме…
– Тебе нужно конкурировать с этой средой?
– В какой-то степени да. Надо привлечь внимание.
– Но, учитывая это, ты же хочешь, чтобы состоялось художественное событие…
– Я хочу, чтобы художественное, но у меня есть демократический принцип, и я его не меняю: я делаю для человека, который первый раз придет в театр, ему должен понравиться спектакль, но должен понравиться и тебе, Ольге Кучкиной, гурману, специалисту. Я с большим уважением отношусь к экспериментам на малой сцене, вот к фестивалю "Территория", где я дважды побывал, с интересом и с содроганием…
– А с содроганием почему?
– Ну вот коллективная мастурбация меня как-то… Нет, там бывают и достижения. Но сам себя настроить на эти формы не могу и не хочу. Я за театр демократический, за большой зал. И это прекрасно, когда, вот как на "Женитьбе", начинают сначала смеяться в амфитеатре, на балконе, потом постепенно волна спускается вниз, в партер, и потом уже весь зрительный зал превращается в один фантастический организм… Когда пятьдесят, шестьдесят или тридцать зрителей – я не люблю. Надо, чтобы все-таки человек шестьсот-семьсот. Или как у нас, около восьмисот. Мне такой зал нравится. И это, конечно, очень питает актеров, происходит взаимный обмен энергий. Слово "энергетика" у меня любимое, мне, правда, дома запретили его говорить, я очень надоел с ним жене…
– Выходит, все сложилось у тебя? А все сложилось?
– Если бы все сложилось у дочери – то да.
– Но актриса она расцветшая!..
– С годами простые вещи приобретают значение. Чтобы не столько у тебя, сколько у твоих все было хорошо. Есть большой долг перед женой Ниной, которая себя чувствует неважно, часто болеет, и я понимаю, что тут есть и моя вина. Что она не раскрылась как актриса. В свое время приехала ко мне в город Пермь, как жена декабриста…
– Это она же и была, твоя студенческая любовь?
– Она. Мы расписывались в Перми. Меня собрались выдвигать на звание заслуженного артиста, я сказал: может, подождать немножко? А она: нет, ждать не надо, надо уезжать. Она меня перетащила в Москву, потому что Гончаров сказал: приезжайте. Правда, когда увидел меня, понял, что погорячился. С ней тоже были проблемы, но она стала работать в эстрадном театре Полякова, сейчас он называется "Эрмитаж"… Она все время была рядом и поддерживала меня. Я ей очень обязан.
– Ты чувствуешь вину, но ты должен чувствовать и что-то другое, потому что кругом все разводятся, три брака, четыре, бесчисленное количество браков, а у тебя всю жизнь она одна.
– Замечательная шутка есть у дочери. Она говорит: отец, вот если разводиться, то сейчас, потом будет поздно.
– А почему так случилось? Вы так влипли друг в друга?
– Знаешь, когда я ее увидел, у меня было ощущение, я словами не могу передать… что это вот женщина… она не была красивее других…
– Была.
– В моем представлении она уступала многим, но что-то с неба ударило, каким-то разрядом, и настолько, что я успокоился. Успокоился, что это мое. И когда я увидел, случайно, как она под руку шла с каким-то иностранным студентом, их было много тогда в ГИТИСе, я понял, что надо предпринимать какие-то действия. Предпринял. С успехом… Потом, конечно, рождение дочери. Очень способствовало сближению и укреплению.
– Сколько вы женаты? Золотая свадьба уже игралась?
– Да, и это был один из сложных вопросов, потому что разный отсчет, сколько мы вместе. Когда первый поцелуй. Когда перед Богом. Когда поставили государство в известность. И прочее. В память о том событии, когда я первый раз поцеловал ее, я снял пожарный знак со стены кирпичного дома – и такой памятный знак над койкой у меня висит на Тверской.
– У тебя легкий или тяжелый характер?
– Я очень ценю комедийную ситуацию, юмор, но какое-то произвожу мрачное впечатление на людей, меня даже одно время называли Мрак Анатольевич. Наверное, характер непростой, был бы простой, я бы не сдюжил. Даже вот сейчас, общаюсь с людьми, которые играют, скажем, в "Женитьбе", – не так просто их объединить, сплотить. Они очень востребованные. И я понимаю, что живем на земле, и когда ко мне приходит артист и говорит: мне надо заработать, вот четыре дня чтобы я не приходил на репетиции, я иду навстречу. Я посягаю на семейный бюджет только последние полтора месяца или месяц перед выпуском. Что мне помогает – худсовет, теперь это называется Совет основателей Ленкома. Отцы-основатели высказывают мне иногда даже резкие суждения, хотя корректные. Но у нас договоренность: принимаю решения я, и несу за них полную ответственность. После принятия решения, как на корабле военном, они не вступают со мной в пререкания и дискуссии.
– Есть парадокс Эрроуза – о том, что диктаторское решение правильнее решения демократического.
– Да? Я не знал, но я очень развивал эту идею. Потому что если бы большинством голосов решали, Эйфелеву башню не построили бы, храм Василия Блаженного тоже… Страшные были первые собрания. Вообще, когда артисты собираются вместе, у них есть такое стадное чувство, что надо уничтожить кого-то. И вначале, когда я пришел в театр, на меня шел такой вал. Но однажды, еще на "Разгроме", я пожаловался опытному артисту, что у меня трудно идут репетиции, вот партизаны должны ползать по полу, а они не хотят. Он сказал: надо уволить кого-нибудь, кого не жалко, удалить с репетиции. И здесь я дважды совершил такие публичные акции устрашения. Первый раз – с главным администратором, который сейчас уже не работает. Драматург Розов пришел в театр, сунулся в окошечко, а тот говорит: кто такой, не знаю, сегодня ничего нет у нас, идите. Я попросил, чтобы он пришел с директором. До этого наглотался валидола, потому что все прорепетировал, и было волнение большое. Как артист, бывший, я очень спокойно изложил свои претензии. А когда речь должна была его быть, администратора, я сказал: вот дверь из кабинета, выйдите, пожалуйста. Он ушел. Директор молчал, это на него произвело впечатление. На следующий день сказал: вы, наверное, правы. И так же было в присутствии всей труппы, когда Глеб Панфилов ставил "Гамлета", и один артист, абсолютный плейбой, не хотел входить в поиски образа Фортинбраса, и я повторил с самим собой срепетированную мизансцену. И это тоже произвело впечатление на оставшихся. Такое было два раза.
– В каком соотношении в тебе художественное и гражданское? Вот эта знаменитая сцена с публичным сожжением партийного билета…
– Жена мне сразу сказала: это самый безвкусный поступок твой. Я с ней согласился. Надо было по-другому как-то. Конечно, надо знать что происходит, знать боли твоего народа, твоего зрителя, участвовать. Но я же понимаю, что несу ответственность за людей, которые со мной, поэтому не имею права на эффектные поступки. Забавный поступок был в театре Сатиры. 1968 год, год советских танков в Чехословакии. Собрания на всех предприятиях. В театре Сатиры также. Директор дрожащим голосом говорит: кто за то, чтобы ввести танки? А я сидел не очень далеко от двери и на цыпочках встал и вышел. Мало ли куда. И так я не голосовал за ввод танков.
– Как ты смотришь на то, что с нами случилось? Вон у тебя Горбачев висит…
– Это не Горбачев, это мой первый директор Экимян. Похож немного. Мудрый армянин был. Когда меня вызвали в горком партии, к Гришину, насчет репертуара комсомольского театра, я сначала был бодрым, а потом заглянул, а они все сидят за столом, и стало страшно. И директор это почувствовал. Подошел: смотри, это вор, это лесбиянка, это вот тварь самая ничтожная. Партийный человек! И снял стресс, таким жестоким и неожиданным способом… А Горбачев – это какое-то космическое явление, очень нужное и полезное для России. Так же я воспринимаю Ельцина. Все равно у меня осталось к нему чувство, может быть, даже любви, а не только уважения и благодарности. Меня Арбузов учил, он говорил: а кто будет украшать у вас зал? И вот Ельцин. Я позвонил ему в тот момент, когда он поссорился с Горбачевым и его убрали из Московского горкома. У него молчал телефон, поэтому он подошел, когда я позвонил. Я пригласил его в театр, он пришел, без охраны, без машины. Был расцвет антиалкогольной компании, а в антракте пришел еще Юз Алешковский. И я сказал директору: нужен коньяк. Директор был напуган, но коньяк появился. И вот когда мы втроем распили коньяк – Ельцин, я и Юз, – мне вдарило, что пришло новое время, окончательно и бесповоротно, если я пью с Юзом и с Ельциным… Для того, чтобы оценить Путина, мне нужно, наверное, еще какое-то время. У меня очень противоречивые ощущения. Какие-то я вещи считаю важными и нужными для России. Даже сам прецедент, связанный с избранием нового президента, пусть не до конца оформленный, – все равно для России важный шаг. Пусть он имеет еще отличия от американского, французского, это, тем не менее, историческая акция.
* * *
Абдулова не стало спустя короткий срок…
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
ЗАХАРОВ Марк, режиссер.
Родился в 1933 году в Москве в семье педагогов.
Окончил ГИТИС. Работал как актер в Перми.
Вернувшись в Москву, служил в Эстрадном театре миниатюр, ставил спектакли в Студенческом театре МГУ. Перешел в театр Сатиры, где прогремел постановкой "Доходного места", впоследствии запрещенной. В театре имени Маяковского поставил спектакль "Разгром". В 1973 году возглавил театр Ленинского комсомола (Ленком). Прославленные спектакли – "Тиль", "Звезда и смерть Хоакина Мурьеты", "Юнона" и "Авось", "Безумный день, или Женитьба Фигаро", "Поминальная молитва", "Мистификация", "Варвар и еретик", "Брат Чичиков", "Шут Балакирев", "Пролетая над гнездом кукушки" и др.
Прославленные фильмы – "Обыкновенное чудо", "Тот самый Мюнхгаузен", "Дом, который построил Свифт", "Формула любви", "Убить дракона".
Народный артист СССР, лауреат Государственной премии СССР и Государственных премий РФ. Награжден орденами Дружбы народов, "За заслуги перед Отечеством" второй и третьей степени. Лауреат премии "Триумф".
Жена – Нина Лапшинова, актриса.
Дочь – Александра Захарова, актриса.
ВЫСШАЯ МАТЕМАТИКА
Алексей Герман
Мой друг Алексей Герман.
Если б я стала снимать фильм под таким названием, непременно показала бы жирного, истеричного, атакующего, но достаточно безвольного человека, которому на длинной дистанции делается скучно, и если б не другой человек, жесткий и существующий именно на длинные дистанции, по имени Светлана Кармалита, еще неизвестно, что бы из всего этого получилось.
Под "всем этим" я подразумеваю целую жизнь, творческим результатом которой явилось всего несколько фильмов: "Проверка на дорогах", "Двадцать дней без войны", "Мой друг Иван Лапшин", "Хрусталев, машину!".
Все эпитеты принадлежат самому Алексею Герману.
Светлана Кармалита – жена, друг и соавтор.
Почему такая самоаттестация? Критичность взгляда? Высокий уровень притязаний, сопровождающийся естественными сомнениями и неудовлетворенностью?
Не знаю.
Я бы сняла "жирного, истеричного и безвольного" потому, что много лет нахожусь под обаянием его удивительной, волшебной, уникальной кинокамеры, уникальной личности, огромного человеческого и художественного дара. Этот грандиозный мастер терпеть не может ничего красивенького, сладенького, умилительного, претенциозного, ища и находя то, что ему надо, в гуще обычных некрасивых лиц и обычной некрасивой жизни. Волшебство в том, что в некрасивом материале оказывается больше той истинной красоты, о которой думал Достоевский, выводя знаменитую формулу: "красота спасет мир, а некрасивость убьет". Достоевская красота – в любви.
Любовь Алексея Германа к своим героям, к месту и времени их проживания просвечивает в каждом кадре простых и пронзительных фильмов, столь похожих на документ и окрашенных столь глубоким скрытым лиризмом. Герман обожает деталь и обожает второй план.
В картине "Мой друг Иван Лапшин" в сцене объяснения в любви, которая написана и поставлена сначала как бабская игра и бабская истерика, актеры Нина Русланова и Андрей Миронов разговаривают на общем плане, а на первом плане проходит человек с мешком, и все главные для этих двух людей внутренние события погружены в сутолоку, неразбериху и бестолковщину морского вокзала, где стоят какие-то вещи, и играет оркестр, и всякая посторонняя суета. Она посторонняя для другого режиссера, который непременно дал бы в этот момент "крупняк". Герман, вроде бы безразличный к переживаниям героев, дает почти равнодушный общий план.
Отчего же так щемит сердце, всякий раз щемит, как в первый, когда смотришь эту сцену? На самом деле Герману нужен не второй или первый план – ему нужна абсолютно достоверная атмосфера, в которой актер мог бы не позировать, а жить. На фоне массы фильмов, в которых что ни кадр, то фальшь, вранье, вопиющая приблизительность и искусственность, у него – потрясающая правдивость, при том, что все продумано и выстроено почти математически. По прошествии лет, когда увяло и отпало, как пожухлый, почерневший лист, многое в советском киноискусстве, кадры Германа остаются бесконечно живыми, исполненными правды и любви.
Когда я скажу ему, как остро чувствую его любовь и к этим людям, и к этим приметам среды обитания, ко всей истории жизни его и моей страны, он вспомнит, что про "Двадцать дней" было написано, что он гениальный второй режиссер, потому что гениально делает второй план, а больше ничего не умеет. Так воспринимался даже профессионалами новый киноязык, открытый Германом, которым теперь не пользуется разве что совсем ленивый или совсем бездарный.
Герман всегда долго готовится к своим картинам. Ищет старые места, старые снимки, старые вещи. Однажды углядел в коридоре моей квартиры чучело головы волка: отец купил когда-то, и с тех пор волк путешествовал с нами из дома в дом. Герман "схватил" это чучело наметанным глазом в свою мысленную копилку, а потом я увидела его в фильме "Хрусталев, машину!".
Про эпизод с волком Герман вспомнит в разговоре – я приведу его ниже.
Гениальный режиссер, он еще и гениальный разговорщик. Хотя то, на что удалось его спровоцировать, удалось не сразу.