Жизнь. Кино - Виталий Мельников


Виталий Мельников – режиссер всеми любимых фильмов: "Начальник Чукотки", "Семь невест ефрейтора Збруева", "Здравствуй и прощай", "Старший сын", "Женитьба", "Выйти замуж за капитана", "Царская охота", "Бедный, бедный Павел", "Агитбригада "Бей врага"!" и многих других. Но и сама его жизнь могла бы послужить основой для увлекательного сценария. Судьба В. Мельникова насыщена событиями и фильмами. И, конечно, встречами с яркими людьми: Сергеем Эйзенштейном, Михаилом Роммом, Эльдаром Рязановыма, Евгением Леоновым, Михаилом Кононовым, Юрием Богатыревым, Олегом Ефремовым, Олегом Далем, Натальей Гундаревой, Светланой Крючковой, Виктором Сухоруковым и другими. А поскольку в самом названии своей книги режиссер объединяет жизнь и кино, он увлеченно рассказывает о том, что любит и умеет делать лучше всего – о съемках фильмов.

Для широкого круга читателей.

Содержание:

  • Предисловие 1

  • Тише, товарищи! Шапки долой! 1

  • Андалузская ночь так была хороша 2

  • Недоразумение 4

  • Явление Оверьки Чижика 5

  • Перековка 5

  • Роньжа 7

  • Если завтра война 9

  • Агитбригада "Бей врага" 10

  • Молодым везде у нас дорога 13

  • "Пятьсот веселый" 15

  • Факультет 138 17

  • "Вторые горячие" 18

  • Муксун в томате 20

  • Кто есть кто 21

  • Ковбойка Хо Ши Мина 25

  • Каспийские джунгли 26

  • Плашкоут "Камбала" 28

  • У камеры 30

  • Орден Ленина имени Ленина 33

  • Без кормчего 35

  • Бобик против Гамлета 36

  • "Начальник Чукотки" 39

  • Марафон 43

  • Кино большое – кино маленькое 49

  • "Женитьба" 51

  • А вы нас обманите! 51

  • Три попытки 53

  • Не счесть алмазов 55

  • Поворот "Все вдруг" 58

  • Новые времена 59

  • Призы и награды 62

  • Фильмография 64

  • Примечания 66

Виталий Мельников
Жизнь. Кино

Предисловие

Никаких записок и воспоминаний я писать не собирался. Рейхстага я не штурмовал и никаких судьбоносных перестроек не сотворял. Просто у меня получилась довольно-таки длинная жизнь, но это не моя заслуга.

Однажды домашние попросили меня привести архив в порядок. Разрозненную груду писем, фотографий и всякой бумажной рухляди они величают "архивом". Несколько дней я трудолюбиво перебирал этот архив, но все оставил "на потом". Через год груда бумаг увеличилась, а напор домашних усилился. Тогда я соврал, что буду писать книгу и архив мне нужен в неприкосновенности. И вот, теперь я вынужден писать нечто в чисто воспитательных целях – ведь я всегда говорил внукам, что врать – нехорошо.

Роясь в архиве, я наткнулся на жестяную коробку. На коробке ужасным почерком внука Тёмы было написано: "Дедские значки". Оказывается, внук имел в виду мои личные значки, то есть "дедовские". Здесь лежали значки с кудрявым Лениным (я был, оказывается, октябренком). Более того, я был "ворошиловским стрелком", я был "готов к труду и обороне", я собрал горы металлолома и за это тоже был награжден особым значком. Коробка со значками была тяжелая. Выходит, я славно поработал в жизни. Теперь осталось только выстроить будущую книгу в каком-нибудь порядке. И тут меня одолели неуправляемые ассоциации. "Неуправляемые ассоциации" – это когда пытаешься вспомнить одно, а вспоминается совсем другое.

Среди самых почетных значков, подтверждающих, что я "заслуженный" и даже "народный", бережно хранится медаль нашего семейного пуделя Дарика. У детей и внуков, видимо, своя шкала ценностей. Полное имя Дарика было Эльдар. Его назвали так потому, что в пуделином семействе, к которому он принадлежал, имена всех ближайших родственников должны были начинаться с буквы "э". Кроме того, мои дети назвали щенка Эльдаром, потому что любили фильмы Эльдара Рязанова. Они думали, что Рязанову будет приятно узнать о таком отличии.

Эльдару-режиссеру я не спешил сообщать об Эльдаре-пуделе. Мы встречались довольно часто. Вместе с Эльдаром-режиссером мы обнаружили в этих встречах даже определенную закономерность. Как только я приезжал в Москву на "Кинопанораму", обязательно помирал какой-нибудь вождь. Кажется, именно в день смерти Брежнева я привез комедию с двусмысленным названием "Здравствуй и прощай". В следующий мой приезд умер Черненко. Каждый раз Москва меня встречала приспущенными знаменами и траурными мелодиями.

– Может, мне вообще не приезжать? – спросил я у Рязанова.

– Что ты! Что ты! – ответил Эльдар. – Приезжай к нам почаще!

Вот такие были времена!

В кино человека, приносящего на съемках всякие неприятности, называют "бодяга". Если несколько дней подряд идет дождь или напивается артист, обвиняют не погоду и не артиста, а "бодягу". Правильно ли было и в этих случаях тоже считать меня "бодягой"? Я надолго задумался над этим вопросом. Потом меня одолели иные неуправляемые ассоциации. В груде бумаг я обнаружил пожелтевшую брошюрку на языке хинди. Я не знал языка хинди, но вспомнил, кто эту брошюрку мне подарил.

Дело было на острове Маврикий. Помню, я долго летел туда через Дакар, Тананариву, что на Мадагаскаре, и прилетел, наконец, на Маврикий. Здесь выяснилось, что меня заслали туда по ошибке. Компетентные органы в Госкино узнали, что на Маврикии затевается какой-то морской праздник. Решено было срочно порадовать островитян советским фильмом на морскую тематику. Послали мой фильм "Выйти замуж за капитана". Но только на Маврикии, в самом центре Индийского океана, обнаружилось, что это фильм о сугубо сухопутном капитане-пограничнике и девушке-фотографе – отнюдь не морячке. Мы с Верой Глаголевой не огорчились и быстро подружились с маврикийской общественностью. Вот тогда-то островитянин Джо и подарил мне свою брошюру. На папины деньги он в этом сочинении от нечего делать прославлял терроризм. Сегодня, через много лет, я полистал страницы с непонятными закорючками и стал гадать, почему он мне это подарил? Видимо, Джо хотел сделать приятное советскому человеку – между коммунизмом и терроризмом разницы он не видел. Потом вспомнились иные встречи, случаи, лица. И тут я понял, что книжка у меня получится уж очень пестрая и "выстроить" ее невозможно. Но можно свободно и безответственно плыть по волнам памяти, а там – будь что будет.

Санкт-Петербург

07. 11. 2004

Виталий Мельников

Тише, товарищи! Шапки долой!

– Здесь сливаются Шилка и Аргунь! – мать кричала мне в ухо учительским голосом. – Это так называемые "истоки"! – внушала она. У матери было два голоса: один домашний, а другой учительский, особенный, в нем слова и звуки отскакивали друг от друга, как горошины, и оставляли незримые вмятины в памяти "учащихся".

– Здесь! – кричала мать, – начинается уже другая река! Она называется Зея!

Кричать приходилось оттого, что рядом с нами грохотал ледоход. Понять, где тут Шилка, где Аргунь, да еще и какая-то Зея, сейчас не смог бы, наверное, даже лучший мамин ученик! Совершенно одинаковые льдины с гудением и стонами наползали друг на друга, а потом взрывались и звенели и рассыпались на длинные ледяные иглы. А на смену им, кружась, надвигались и громоздились все новые и новые глыбищи. Они несли на своих горбах следы зимней, не до конца растаявшей жизни: угольные пятна отгоревших костров, вешки, обрамлявшие бывший санный путь, обломки строений и заборов, с корнем вывороченные деревья, на которых плыла захваченная ледоходом врасплох всякая лесная живность.

Мать наказала мне к реке не приближаться, подхватила коромысло с мокрым бельем и пошла к дому. Я был послушным ребенком и к несущимся льдинам не подходил, но рядом, почти на берегу, лежала толстая, ноздреватая неподвижная глыба. Если на нее взобраться, то наверняка можно было бы увидеть и Зею, и много чего еще. Я, конечно, на льдину взобрался, а чтобы увидеть всего побольше, даже подпрыгнул. Подпрыгнул и вдруг погрузился по горло в рассыпающуюся груду ледяных иголок. Я закричал, но голос мой утонул в грохоте ледохода. Уцепиться было не за что, а ледяная каша медленно тронулась и вдруг поползла по скользкой прибрежной глине вниз к реке. Я барахтался, хватал ртом жидкую грязь, но скоро обессилел, оцепенел от холода и замер неподвижно, увлекаемый потоком. Река гремела ближе и ближе, а мне было все равно. Вдруг что-то ударило меня в бок. В это "что-то" я вцепился и прижал его к себе. Это был толстый кол, крепко вбитый на берегу еще с лета – к нему привязывали лодки. Ледяная каша нехотя обтекала, освобождая меня, и уползала вниз, соединяясь с мутным потоком не то Шилки, не то Аргуни. Я постоял на берегу одинокий и свободный, а потом, отцепившись от своего кола, побрел домой.

Способен ли пятилетний человек размышлять о жизни и смерти, справедливости и прочем вечном? Утверждаю – пятилетний человек размышляет об этом постоянно и напряженно. Взрослые – реже. Они не способны подняться над рутиной.

Через день у нас были похороны. Провалился под лед пограничник. Он утонул приблизительно в то же самое время, когда я держался за кол. Прощаться пришли все – и пограничники, и казаки с семьями. Покровка наша была старинная, екатерининских времен, казачья станица. У открытой могилы стоял на козлах красный гроб, а на груди у неподвижного пограничника лежала зеленая фуражка. Играл духовой оркестр, и все плакали. У кладбищенской ограды выстроились казаки с обнаженными шашками. Вперед вышел пограничный начальник и прокричал: "Тише, товарищи! Шапки долой! Красноармеец погиб молодой!" Все женщины заплакали громче, и моя мать тоже. Потом пограничники стреляли залпом.

Мне очень понравилось. Я даже немного пожалел, что тогда уцепился за кол, а не утонул, как пограничник. Мало того что мать отчитала меня учительским голосом, раздела догола и, укрыв толстым одеялом, заставила дышать над кипящим чугунком! Она еще пригрозила мне утюгом! Стоило ли, в самом деле, цепляться за кол? Ведь я знал этот утюг! Утюжище был черный, остроносый, похожий на пароход, но с круглыми дырочками-ноздрями и крышкой. Откинув крышку, мать засыпала в его чрево угли, а потом их поджигала. Она ожесточенно размахивала утюгом, пока в дырочках-ноздрях не появлялось синее гудящее пламя. Тогда мать осторожно прикасалась влажным пальцем к утюговскому брюху, и он угрожающе шипел. Вот этим-то утюгом мать и пообещала прогладить меня хорошенько, чтобы выгнать из меня всю простуду и чтоб я запомнил, как это – лезть без спросу в не то Шилку, не то Аргунь. Сегодня мать про утюг не вспоминала – отвлекли похороны, но кто знает…

А когда-то давным-давно, еще до этого ледохода, мы с матерью каждый день ездили на саночках в Китай. У нас была с китайцами общая прорубь. Казаки и китайцы чистили ее поочередно и ежедневно брали воду. Женщины у проруби обменивались новостями, ссорились, мирились и сплетничали. Но, конечно, не моя мать! В споры она не вступала, всем улыбалась, и ей тоже все дружно улыбались. Она же была Учительница! Мужчины тоже в разговоры не вступали, только степенно здоровались с китайцами.

Правда, это были не совсем китайцы. Можно сказать, что даже совсем не китайцы, а обыкновенные русские. Мать непонятно объясняла мне, что была гражданская война и в Китай русских китайцев "занесла судьба". У тех, которые оказались в Китае, и у тех, которые жили в Покровке, было много родственников. На Пасху Покровка пустела – казаки отправлялись за рубеж к родственникам – праздновать. Ведь в советской Покровке Пасху не попразднуешь! Пограничники глядели на все это сквозь пальцы. Зато уж первое мая у нас было необыкновенное: казаки и китайцы, отгуляв Пасху, с песнями пересекали границу и потом дружно отмечали в Покровке День солидарности трудящихся. Демонстрантов у нас на базарной площади всегда было вдвое больше, чем жителей в Покровке.

Меня всеобщее веселье не удивляло. Не удивляла ни демонстрация, ни парад пограничников, ни джигитовка казаков. Ведь первое мая – мой день рождения! А в мой день рождения все должно быть необыкновенным! С утра в доме пахло пирогом и наше принаряженное семейство садилось завтракать. Я не ждал никаких подарков, потому что подарки, поцелуи и другие проявления "мещанства" у нас были не в ходу.

Поскольку отец был лесничим, наше семейство постоянно переезжало из одной глухомани в другую. Из одного казенного жилья в другое. После каждого переезда мать наспех жилье это обставляла. Она обзаводилась оконными занавесками и книжной полкой, размещала единственный, но свадебный подарок отца – швейную машину и расстилала на полу медвежью шкуру – отцовский охотничий трофей. Вторую медвежью шкуру отец прикреплял к стене собственными руками, на этой шкуре он развешивал оружие. Все! На этом очередное новоселье и заканчивалось. Не считая водружения в парадном углу портрета Вячеслава Михайловича Молотова. Непонятно почему, но мать, изъяв из очередной отцовской конторы Вячеслава Михайловича, поселила его к нам навеки. Водружение Молотова в угол стало семейным обрядом. Мать возвела наркомин-дела СССР в ранг хранителя семейного очага. Может быть оттого, что мой отец тоже был Вячеслав?

Так мы и жили: мать учила покровских детей в школе, а отец пропадал в командировках по лесным уделам, засекам и лесничествам. Потом был снова ледоход и снова Первое мая, и оказалось, что мне уже шесть лет.

Пирог был готов и благоухал, накрытый чистым полотенцем, а мы ждали возвращения отца с демонстрации. Отца "повысили", и он теперь должен был стоять на трибуне вместе с другими начальниками посередине базарной площади и помахивать рукою демонстрантам. Пришел отец, как всегда, мы занялись пирогом, но мать вдруг подняла голову и спросила:

– Вячеслав! Чем от тебя пахнет?

– Пирогом, – ответил отец.

– Нет не пирогом, – мать деликатно понизила голос, – ты на что-то наступил. Ну-ка! Из-за стола!

Они отошли в сторонку и стали шептаться, потом смеяться, потом ушли в сени и принялись громко хохотать. Вернулись они, вытирая слезы и переглядываясь.

– А если это провокация? – серьезно спросила мать.

– Нормальная, человеческая реакция, – пояснил отец, и они снова засмеялись.

А дело было вот в чем. В Покровке задолго стали готовиться к Первомаю. На базарной площади из свежего желтенького теса воздвигли невиданное сооружение – трибуну. Трибуна оказалась в центре повседневной базарной жизни, и местные жители постепенно стали приспосабливать ее к делу. Торговки вбивали в нее гвозди и подвешивали вязанки лука и сушеных грибов, на ступеньках старухи торговали семечками. Здесь же совершались торговые сделки. Если сделка была крупная, ее тут же обмывали. Когда дети просились "пи-пи", их пристраивали под трибуну. Народ, наконец, понял, для чего нужна эта самая трибуна, и теперь все делали под трибуной не только "пи-пи". К трибуне пролегла народная тропа! Это и неудивительно. Воздвигая трибуну, начальство и не подумало о постройке другого, менее помпезного, но крайне нужного сооружения.

Согласно законам природы, на свежем воздухе и морозце последствия всенародного пользования не очень давали о себя знать. Но пригревало весеннее солнышко, и народ близ трибуны стал как-то принюхиваться и от нее отдаляться. Первыми отдалились торговки нежным товаром – луком и грибами. Затем переселились на сельповское крыльцо торговки семечками, потом любители выпить и посудачить.

И вот, Первого мая объявились на трибуне принаряженные по случаю солнечного денька и ничего не подозревающие руководители. Они были, конечно, "рабоче-крестьянского" происхождения, люди закаленные и ко всему привычные, но вонь такой весенней силы и концентрации даже их повергла в смятение. Насторожил и напугал также политический резонанс. Демонстранты флажками размахивали, но трибуны сторонились. Между народом и вождями образовалось пустое пространство. Пограничники с винтовками наперевес по уставу печатали шаг, но "равнения направо" не держали – слегка отворачивали носы. Казачий эскадрон, отмахиваясь шашками, промчался мимо трибуны ускоренным наметом. И впервые среди присутствующих на трибуне прозвучало то самое слово: провокация.

Слово это было уже не новое. Не подвезли в Покровку соли – это, ясное дело, провокация. Перешла пограничную полосу корова – провокация. Вдруг пошел слух, что пользуются трибуной не по назначению именно зарубежные китайцы. Что все у них заранее продумано и предусмотрено, чтобы трибуну осквернить!

С утра я пошел к бережку, туда, где сливаются не то Шилка, не то Аргунь, и увидел, что пограничники с криками загоняют трехдюймовку в отрытый за ночь блиндаж. Трехдюймовка повернута была рылом в сторону Китая. И правильно! Нечего устраивать провокации и портить мне день рождения! Я не знаю, как там дальше повернулось дело с провокациями в Покровке, потому что нам, Мельниковым, предстоял очередной переезд – далекое путешествие в большой город Благовещенск, где есть даже настоящие, не игрушечные, автомобили и двухэтажные дома.

Андалузская ночь так была хороша

– Здесь Зея впадает в Амур! – объявила мать. – Мы уже плывем по Амуру!

Встречный пароход дал гудок. Этот пароход был точной копией нашего "Сергея Лазо" – с таким же огромным гребным колесом на корме. Но на корме трепетал странный, незнакомый флаг, а на носу было название "Верочка" и еще что-то по-китайски. Пароходы сблизились и склонились друг к другу бортами, потому что все пассажиры столпились на палубах. "Беляки недобитые!" – кричали пассажиры с нашего "Сергея Лазо", а с "Верочки" отвечали, что мы "сволочь краснозадая". Для судоходства на Амуре был общий фарватер и пароходы-близнецы часто встречались. Капитан приказал в жестяную трубу всем покинуть палубу и закрыть окна в каютах.

Мы сидели в запертых каютах, а капитан через свою трубу снова и снова просил нас не выходить и проявлять бдительность, потому что "граница теперь на замке". Родители воспитывали меня поочередно. Мать просвещала меня по части географии, а отец нажимал на политграмоту. "Нужно же ему хоть что-то, хоть как-то объяснять!" – говорил отец. Согласно политграмоте, получалось, что судьба развела не только людей, но и корабли. Когда-то по Амуру плавали два парохода – "Верочка" и "Наденька". Так назвал их богатый купец Чурин в честь своих дочерей. В гражданскую войну (опять гражданская война!) Чурин сбежал на "Верочке" в Китай, а "Наденьку" советская власть переименовала в "Сергея Лазо".

– И вот мы, советские люди, – закончил отец, – плывем теперь на своем пароходе…

– И проявляем бдительность, – добавил я.

– Вечно он все переворачивает, – почему-то рассердился отец, – провокатор какой-то!

Дальше