В 1940 году за возможность получить хлебную карточку я бросил школу и пошел на работу в шахту коногоном - откатчиком вагонеток. А 22 июня 1941 года грянула война. Как шахтер-горняк я был забронирован от мобилизации, но добился отправки на фронт. Четверо друзей - Коняев Коля, Ван-шин Иван, Карпов Виктор и я, мы явились в Бостандыкский райвоенкомат, доказывая военкому, что не такие уж мы опытные шахтеры, чтобы нас бронировать от фронта. "Броня Комитета Обороны! - твердит военком. - Не могу и не имею права!" Пришлось - смешно вспомнить - пригрозить, что взломаем ночью магазин, чтобы отправили нас хоть в штрафной батальон, а на суде дадим показания, что майор Галкин не хотел отправить на фронт по-хорошему… Смог-таки майор Галкин: куда-то позвонил, с кем-то согласовал - и вот мы голышом перед придирчивой комиссией, набирающей курсантов в авиационное училище. Приняли только двоих из нас - моего самого близкого дружка Коняева Колю и Виктора Карпова. Мы с Ваншиным - снова в военкомат, и в тот же день поехали: Иван - в Чирчикское танковое училище, а я - в Ташкентское пехотное имени В. И. Ленина… Конечно, я им завидовал, да только уцелеть в той войне удалось только мне - пехотинцу.
После успешного окончания пехотного училища им. В.И. Ленина меня, отличника, как дома в шахте забронировали от отправки на фронт, оставив на преподавательскую должность. Кое-кто из друзей завидовал мне, а многие ехидничали: "Он очень хотел в действующую армию, но теперь посмотрим…" Между тем я пошел на авантюру - уговорил другого отличника по фамилии Такцер, чтобы он сейчас же съел обмылок хозяйственного мыла, чтобы оказаться в медсанчасти и откосить от фронта. Его прошиб понос, а я явился к комиссару училища с предложением: "Оставьте себе Такцера, а меня включите в список откомандированных в действующую армию!" Все мои однокашники обрадовались мне как лучшему запевале, и я был назначен ответственным за нашу группу численностью 700 новоиспеченных младших лейтенантов.
По прибытию в дивизию всех моих товарищей распределили по полкам, а меня оставили в штабе, в резерве. Но я не хотел отставать от моих друзей и напрасно требовал распределения в любой полк "В армии нет "не хочу", "не могу", "не умею" - таков был ответ. Во время моего очередного дежурства по штабу меня вызвал комдив. Разрешив не докладываться, он усадил меня слишком любезно и даже пододвинул свою пачку папирос "Казбек":
- Кури.
Я давно заметил, как он присматривается ко мне, словно цыган на конном базаре на облюбованного коня. Я не посмел закурить перед генералом и настороженно приготовился к самому худшему, так как я уже был в курсе, что он подыскивает себе личного адъютанта, а он, как всегда, "под мухой", и я еле сдерживаюсь, чтоб не сделать ему замечание. Он уверенным хозяйским тоном, еле шевеля опухшим языком, бормочет, упершись в меня своими бычьими глазами:
- Сегодня я решил подписать приказ о твоем назначении моим личным адъютантом. Твоим прошлым и характеристикой я доволен и хочу услышать твое согласие.
- Я прошу вас отправить меня в полк 1034, где мои друзья.
- Не ожидал, не ожидал я, чтобы ты отказался. Неужели ты не понимаешь, что на "передке" нет романтики, а там мясорубка! Соглашайся! Не пожалеешь! Не забуду о наградах и об очередном звании… Ну, подумай хорошенько. Я тебя не обижу…
- Нет, товарищ генерал, я не умею чистить сапоги, а умею воевать. - Сказал как отрубил.
- Почему? - У него высоко взлетели лохматые с проседью брови и долго не опускались.
- Я поклялся друзьям воевать вместе.
- Да на твоем месте любой твой друг не отказался бы!
Так я оказался на "передке" вместе с моими однокашниками. Я обратился к полковому комиссару, чтобы он помог мне побыть рядовым, так как я стесняюсь командовать солдатами, по возрасту годными мне в отцы, объяснив, что хочу сначала "нанюхаться пороху". Моя просьба была удовлетворена - лейтенантов хватало. Знал ли я, что иду навстречу смерти? Знал. Воображение еще не представляло конкретной картинки, увиденной на дне балки в фиолетовом свете ракеты… Но непостижимое существо человек! Окажись я сию минуту за тысячи километров от этой балки в моем цветущем кишлаке Бричмулла на Чаткале - снова пойду-побегу в военкомат стучать кулаками, чтоб отправили сюда. Вот ведь штука: и умирать не хочется, и жить невмоготу, если нечиста совесть. Истерзала меня в шахте мысль: а что я стану говорить, когда кончится война? Что в тылу тоже были нужны кадры, особенно на шахтах оборонного значения? Нужны. Да каждому не объяснишь, всем не докажешь. Девчонок и тех берут на фронт… Но как не хочется погибнуть! Как невыносимо страшно стать трупом в балке, освещаемой фиолетовым светом ракеты…
На этой мысли меня оборвал Суворов, которому, видимо, тоже не спалось.
- Что, Мансур? - спросил он. - Трусишь? Как под дых ударило. Да ладно, не стесняйся, - подмигнул он. - Все трусят.
Я честно признался, что ничего подобного за ребятами не заметил.
- Дык виду не показывают, - добродушно объяснил Суворов и опять мне подмигнул заговорщически. - И ты не показывай. Держи хвост пистолетом!
Мне стало интересно: Суворов лет на семь меня старше, до войны служил в кадровой, в Первом Московском полку, и воевал с первых дней, даже орден Красной Звезды уже был у него, и я спросил: неужели и он трусит?!
- А по-твоему, я жить не хочу? - Он улыбнулся. - Да что поделаешь, Мансурчик, "мы их не звали, а они приперлися" (слова популярной песни), пространство им подавай! Наше с тобой. Сверхчеловеки они, понимаешь? Мы им годимся разве что сапоги чистить. Как тебе это? Один разговор с такими - драка. Масштабная драка. Не в стороне же стоять… Уж тут боись, не боись…
Рассветало. Немецкие пулеметчики притихли. И ракет не стало - ночь кончилась.
- Ну, пойдем, провожу тебя, - сказал Суворов.
Ячейка наблюдателя была хорошо замаскирована. Суворов поглядел в перископ, подвинулся, уступая мне место, и какое-то время стоял так, задумавшись.
- Метров триста до них, - сказал он. - И солнце им в глаза.
Потом пожелал ни пуха ни пера и ушел.
Солнце им в глаза. Значит, мне смело можно высматривать расположение противника. Я установил на своей самозарядной винтовке постоянный прицел, загнал патрон в ствол, приложился к прикладу и примерился. Все готово. Переднего края фашистов как будто и нет совсем. Понимаю, что они лишний раз не хотят себя обнаруживать, поэтому я их и не вижу.
Наблюдаю терпеливо, знаю, что они здесь, а в голове мелькают мысли разные. Некстати вспомнилась тайга в далеком детстве, свежий затес на лиственнице - мишень, березовый сучок с развилкой, вбитый в землю, установленное на нем тяжелое охотничье ружье - меня, восьми летнего, отец учит стрелять. "Подходи и целься вот так!" Отец показал мне, как целиться, и я, растопырившись, вцепился в ружье. Мушка и цель совместились сразу. Торопясь - "в тайге надо быстро стрелять, рябчик ждать не будет, улетит!", нажимаю на курок. Но выстрела нет. Я подумал, что сил у моего пальца не хватает. Как бы отец не заметил этого да не отложил обучение на потом, когда подрасту! Жму на неподатливый курок с таким усердием, что надуваюсь, как бычий пузырь. Отец поторапливает ласково: "Хватит целиться, стреляй!" Жму, жму, сейчас лопну от натуги… Неожиданно прозвучал оглушительный опозоривший меня звук, напоминающий треск, с которым рвется брезент, из которого шьют шахтерам спецовки. Это рассмешило отца так, что он даже присел, и я увидел все до единого его крепкие и белые зубы, так сильно он закинул назад голову, хохоча… Потом я узнал от него, что жал на скобу, а не на курок, и выстрелы потом получались такие отличные, что не успевал отец заряжать патроны. Радовался успеху я, а больше отец…
Волновало ли меня, что не за рябчиком теперь охочусь, что собираюсь убить человека? Сказать по правде, думал я совсем о другом. Вспомнилось, как две недели назад, после того как наша дивизия торопливо погрузилась в эшелоны (1034-й полк грузился на небольшой станции Колтубанка) и взяла направление на фронт, в пути наш эшелон попал под бомбежку. Машинист наш то резко тормозил, то мчал вперед; бомбы в состав не попали, но, пройдя на бреющем полете, немецкие самолеты довольно метко "прошили" вагоны из пулеметов. Дым тола и угля, запах горелой земли, кровь убитых и раненых, стоны… Все это я увидел, услышал, вдохнул, когда до фронта еще были сотни километров. Многие мои товарищи погибли, не успев убить ни одного гитлеровца. Неужели и я так? Даром? Буду убит? Что же это такое?! Для этого я, что ли, с такими трудностями шел к своей цели - попасть на фронт, - чтобы умереть, не увидев своего врага?
Сколько ни всматриваюсь - ровная степь до самого горизонта. Ни звука, ни движения. И вдруг что-то шевельнулось впереди. Сердце мое заколотилось. Свою винтовку я пристрелял хорошо и в ста метрах могу продырявить консервную банку… Сразу стало жарковато… По мере приближения цель увеличивается. Немцы. Идут по траншее. Сколько их? Несут по охапке соломы на ремнях через плечо. Вот повернули, и сразу стало видно, что их трое. Теперь они идут по своей траншее вдоль переднего края. Надо скорей стрелять! Я решил целиться в среднего. Но что это? Не могу совместить прорезь, мушку и цель. Найду цель и мушку - прорезь теряю. Найду прорезь - теряю мушку. Вспотел, глаза потом заливает, винтовка ходуном в руках… Убедившись уже, что будет промах, нажимаю на курок. Тишину нарушил тупой звук выстрела. Немцы исчезли разом, а я медленно, как смертельно раненный, сползаю на дно ячейки… Как же я возненавидел себя в ту минуту! Размазня! Упустил такую возможность! Понял, что причина моего страха, трусости даже - в угрозе моей дармовой для фашистов смерти. Хотя бы одного из них успеть убить! Чтобы квитым быть заранее. От этой-то мысли, от этой-то спешки и затрясло всего, едва увидел их на расстоянии выстрела. Эх, растяпа! Все это, конечно, в считаные секунды, пока сползаю на дно, проносится в моей голове… С почти равнодушным лицом встаю и вновь припадаю к прикладу моей винтовки. Ну где там мои фрицы? Скрылись, конечно. Да нет, еще бегут, согнувшись ниже и с большими интервалами, по своей траншее. Вот сейчас добегут до места и скроются. "Ну, теперь-то и вовсе не попасть", - мельком подумалось. Прорезь, мушка, цель - странное дело, никакой "пляски", все на месте. "По движущейся цели с опережением…" Делаю опережение на пару сантиметров перед средним фрицем и плавно нажимаю курок.
Передний фриц, совсем согнувшись - только тючок с сеном мелькает, - продолжает бежать, а второй остановился, выпрямился во весь рост, голова его неестественно дернулась назад, и он, винтом крутнувшись вокруг себя, нырнул вниз, как тряпочный. За третьим я просто не уследил, завороженный медленным поворотом на месте второго. "Никто из наших не поверит, что я убил фашиста!" - каюсь, это первое, что пронеслось в голове. Только что осыпавший себя самыми бранными эпитетами, теперь я преисполнен непомерной гордости: "Эх, кабы видел кто из наших!"
И вдруг слышу:
- Молодец, Абдулин! Молодец! Ты, кажется, комсорг в своей роте?
Смотрю, а это сам комиссар батальона капитан Четкасов. Опустил на грудь бинокль, улыбается:
- Ты в батальоне первым открыл боевой счет!
Оказывается, он услышал, что кто-то стреляет, подполз и увидел, как я со второй попытки уложил немца.
Часом позже от Четкасова узнал, что и в полку я первым открыл боевой счет и представлен за это к медали "За отвагу".
Сказать откровенно, потом доводилось мне совершать поступки более значительные и в более сложных условиях, чем этот мой первый уничтоженный гитлеровец. И поступки эти не были отмечены наградами. Но все относительно в бухгалтерии войны. Надо учитывать, что полк наш почти сплошь был сформирован из необстрелянных курсантов, только что прибыл на фронт, и чрезвычайно важно было скорей адаптировать нас к условиям передовой. В ротах политруки призвали: каждому солдату в честь годовщины революции уничтожить не менее одного гитлеровца.
Комиссар подарил мне блокнот, на первом листке которого своей рукой написал: "6 ноября 1942 года на Юго-Западном фронте в районе станицы Клетская курсант-ленинец Ташкентского пехотного училища Абдулин Мансур Гизатулович первым в полку 1034 открыл боевой счет, уничтожив гитлеровца в честь 25-летия Великого Октября. Комиссар батальона к-н Четкасов".
В разговоре выяснилось, что он чуваш, что дома у него остались малые дети, семья из пяти человек. Рассказал мне, что оборону мы держим недалеко от Вешенской - родной станицы Михаила Шолохова, а севернее от нас - знаменитое Куликово поле.
Хороший был у нас комиссар. Любил песню: "Комиссара каждый знает, он не молод и не стар…"
Вскоре меня приняли в ряды ВКП(б) и выбрали парторгом роты.
Обо всем об этом я написал второе письмо своему отцу - старому большевику. Пусть гордится своим сыном!
Написал, что одного фашиста - за себя - я уже уничтожил, "чтоб не обидно было в случае чего".
"Страшно было на том поле…"
В тылу у нас выше по течению Дона - Куликово поле, на котором почти шесть веков назад славными предками русичей была разбита орда Мамая. А впереди - за нейтральной полосой в триста метров - гигантская орда Гитлера, которую предстоит разбить нам.
14 ноября 1942 года полк получил боевой приказ - прорвать на нашем участке оборону фашистов и занять их оборонительные сооружения. Фактически приказ означал разведку боем, но сказать, что мы знали об этом в тот день, - значит пойти против истины: солдату не дано знать оперативных планов командования.
Практически без артиллерийской поддержки батальоны штурмовали проволочные заграждения, противопехотную паутину. Чтобы сдержать натиск нашего полка, немцы были вынуждены открыть огонь из всех видов огневых средств, обнаружить порядок их расположения, что, собственно, и требовалось нашему командованию, уточнявшему детали контрнаступления. Прорвать оборону противника мы не смогли, но свою боевую задачу, потеряв при этом большую часть личного состава и сократив свой участок переднего края до фактически одного батальона, мы выполнили.
Картину того первого боя сознание смогло охватить лишь после его окончания, когда в ночь с 14 на 15 ноября в числе немногих оставшихся в живых я вышел в боевое охранение к нейтральной полосе.
С вечера моросил мелкий дождь, потом резко подморозило, и под ногами нашими в темноте тонко звенела стеклянная глазурь. А потом взошла полная луна…
Это было похоже на многотысячную скульптурную композицию застывших в ледяном панцире фигур солдат в натуральную величину - лежащих навзничь, сгорбившихся, сидящих, скрючившихся, со вскинутыми руками - призывающими не ослаблять атаки… Обледенелые лица с широко открытыми глазами и кричащими ртами… Груды тел на колючей проволоке, которые придавили ее к земле, приготовив проход к немецким траншеям. Душа сопротивлялась, не позволяла принять обледенелую композицию за реальность. Верилось, что кто-то включит сейчас камеру и застывший на мгновение кадр оживет…
Всего два месяца назад мы сдавали гос-экзамены по сокращенной (шесть месяцев вместо трех лет) программе. Вот-вот должны получить кубари младших лейтенантов… Ясно, до подробностей, припомнился сентябрьский вечер, когда весь наш личный состав был построен по боевой тревоге и начальник училища зачитал приказ Комитета Обороны о немедленном отправлении курсантской бригады в действующую армию. Ночью складской смазкой смазали оружие и сдали его, утром погрузились в эшелоны, и вот мы мчимся от Ташкента на северо-запад - навстречу своей судьбе. Смех, песни всю дорогу. Двое суток эшелон шел без остановок до станции назначения, где нас ждало начальство 293-й стрелковой дивизии, только что прибывшее с фронта за пополнением…
Большинство моих товарищей-курсантов погибло в этом первом бою ради общей победы нашего контрнаступления под Сталинградом. У всех ли у них Хисматуллин успел узнать, кем они хотели стать?.. Он и сам погиб в этом бою, наш боевой политрук…
Повалил снег. Густая пелена спрятала чудовищную картину боя от наших глаз. Гигантское покрывало, белое и тяжелое, как саван, опустилось к утру на землю. Уже днем в степи, насколько хватал глаз, все было ровно, бело и тихо - так, словно тут вечно царили только покой и первозданная чистота.
Тихо было до 19 ноября.
Утром 19 ноября 1942 года рухнули глыбами замерзшие борта траншей. Земля под нашими ногами качнулась, как гигантский пласт сырой резины. Воздух стал вдруг плотным и упругим, прыгающим вверх-вниз от невидимых ударов. Им не дышать - от него бы спасти легкие и барабанные перепонки, которые он хочет разорвать. Со стороны немецких траншей земля вздыбилась и повисла неподвижной черной ширмой, грохот орудий слился в сплошной грозный гул - так наша артиллерия дала сигнал к долгожданному контрнаступлению под Сталинградом.
Хочется кричать "уррра-а!". Но вместо этого из глоток наших несется "е-е-е…". Звук вибрирует! И смешно слышать нам от себя и друг от друга это жалобное блеяние. Помолчим уж, пока "говорит" артиллерия! Черная ширма вздыбившейся земли плещется над передним краем фашистов, не опускаясь.
"Уж, наверное, хватит, - скаредно подумал я. - Лишние снаряды тратят наши артиллеристы, можно бы и сэкономить… Но все же лучше перестараться, чем недостараться…"
Нарастающий гул артподготовки внезапно оборвался. В ту же минуту из-под снега позади нас вырвались сотни танков и пошли вперед через наши траншеи. Пропустив их все над головой, мы выпрыгнули наверх (у командира нашего расчета Суворова прицел, у меня ствол, у Фуата Худайбергенова за спиной лафет, четвертый наш номер волочит плиту, а пятый - лотки с минами) и тоже побежали - прямо в медленно оседающую стену черной пыли.
Вот уже прошли фашистскую линию обороны, но ничего не видим, кроме дымящейся земли. Ни одной живой души! Нет, не зря курсанты-ленинцы нашего полка пять дней назад сложили здесь свои головы: узнав принцип расположения огневых средств противника, артиллерия сегодня била точно по всей линии фронта, и контрнаступление развивалось успешно. Даже вражеских трупов не видать - похоронили мы их тут всех мощной артподготовкой.