Дочь Сталина. Последнее интервью - Аллилуева Светлана Иосифовна 15 стр.


На сохранившихся фотографиях тех лет поражает бабушкино лицо - она была очень хороша. Не только большие серые глаза, правильные черты лица, маленький изящный рот - у нее была удивительная манера держаться: прямо, гордо, открыто, "царственно", с необычайным чувством собственного достоинства. От этого как-то особенно открытыми были большие глаза, и вся ее маленькая фигура казалась больше. Бабушка была очень небольшого роста, светловолосая, складная, опрятная, изящная, ловкая женщина - и была, как говорят, невероятно соблазнительна, настолько, что от поклонников не было отбоя. Надо сказать, что ей было свойственно увлекаться, и порой она бросалась в авантюры то с каким-то поляком, то с венгром, то с болгарином, то даже с турком - она любила южан и утверждала иногда в сердцах, что "русские мужчины - хамы!". Дети, уже гимназисты, относились к этому как-то очень терпеливо; обычно все кончалось, и водворялась опять нормальная семейная жизнь. В более поздние годы бабушка с дедушкой, слишком тяжело пережившие, каждый по-своему, смерть мамы, все-таки стали жить врозь, на разных квартирах. Встречаясь у нас в Зубалове летом, за общим обеденным столом, они препирались по пустякам, и в особенности дедушку раздражала ее мелочная придирчивость по всяким суетным домашним делам. Он как-то стал выше этого всего; его занимали мемуары, а докучливые сетования, ахи и охи, эти кавказские причитания о непорядках выводили его из равновесия. Поэтому каждый из них встретил старость, болезни и смерть в одиночестве, сам по себе и по-своему. Каждый остался верен себе, своему характеру, своим интересам. У каждого была своя гордость, свой склад, они не цеплялись друг за друга как беспомощные старики, каждый любил свободу - и хотя оба страдали от одиночества, но оба не желали поступаться своей свободой последних лет жизни. "Волю, волю я люблю, волю!" - любила восклицать бабушка, и при этом тайно и явно подразумевалось, что именно дедушка лишил ее этой самой воли и вообще "загубил" ее жизнь. Я все время забегаю вперед, рассказывая о прошлом, - ноя так и буду делать, потому что невозможно соблюдать единство времени. Мысли набегают неожиданно. В те годы, перед революцией, бабушка, помимо ведения хозяйства и воспитания четырех детей, которых она всех обшивала, еще обучилась на курсах акушерства и работала отличной акушеркой. Она любила детей, любила жизнь, и эта работа казалась ей замечательной, она давала ей величайшее духовное удовлетворение.

Когда началась Первая мировая война, она стала ухаживать за ранеными в госпитале, у нее всю жизнь хранились письма от этих выздоровевших и уехавших домой солдат - она показывала их мне и хранила с любовью и умилением. В те годы она шила дома белье для солдат, и делала это мастерски и быстро, как все, за что она принималась. Надо сказать, что, несмотря на свое трудолюбие и "золотые руки", и дедушка и бабушка были абсолютно непрактичными в своей собственной жизни. Уже в поздние годы, живя то у нас в Зубалове, то у Анны Сергеевны, пользуясь небольшими - скорее символическими -привилегиями старых большевиков, получая какие-то жалкие "пайки", они были оба предельно пренебрежительны к земным благам. Оба донашивали свою дореволюционную одежду, их пальто носились по 20 лет, свои платьишки бабушка перешивала из своего же старья, делая из трех старых платьев одно новое, приличное. Это был не аскетизм ханжества, а просто отсутствие излишних потребностей и еще полное непонимание - так сказать, неосознание - своего нового "высокого" положения в нашем обществе - того положения, благодаря которому иные родственники "августейших" особ создавали роскошную жизнь и себе, и всем своим близким и далеким. Они же об этом даже и не помышляли.

Мама сама была предельно скромна в своих жизненных запросах; только в последние годы ее жизни Павлуша, работавший в полпредстве в Берлине, прислал ей несколько хороших платьев, делавших ее совершенно неотразимой. А обычно она ходила в скромнейших тряпочках домашнего изготовления, только изредка "лучшее" платье шила портниха, но все равно она и так выглядела прекрасной. Это полное отсутствие мещанского стяжательства многими воспринималось даже с обидой; считалось, что вот, мол, какие "убогие" старики, уж не мог зять их и приодеть получше. А зять сам носил летом полувоенный костюм из коломянки, а зимой - шерстяной; пальто носил тоже лет 15, а странную куцую шубу, крытую оленьим мехом, на беличьей подкладке, должно быть "справил" себе сразу же после революции и вместе с ушанкой носил зимой до последних своих дней. "Убогие" старики, "марксисты-идеалисты" сильны были своим духом, животворящим, неиссякаемым и вечным. Отец знал семью Аллилуевых очень давно, еще с конца 90-х годов. Он очень любил и уважал их обоих - и это было взаимно. Об их первых встречах, связанных с работой подпольных кружков, много написано в воспоминаниях дедушки - яне буду этого повторять. Кстати, семейное предание говорит о том, что в 1903 году отец, еще молодой человек тогда, спас маму. Это было в Баку; ей было два года, она играла на набережной и свалилась в море - он вытащил ее из воды.

Для мамы, впечатлительной и романтичной, такая завязка наверное имела огромное значение, когда она встретилась с отцом позже, шестнадцатилетней гимназисткой, а он приехал из Сибири, ссыльный революционер 38 лет, давний друг семьи. Что могу помнить я?. Я помню только, что бабушка и дедушка жили постоянно у нас на даче в Зубалове, - хотя их комнаты были всегда в противоположных концах дома. Они сидели за столом вместе с отцом, которого дедушка называл "Иосиф, ты", а бабушка "Иосиф, вы", а он обращался к ним очень почтительно и называл их по имени и отчеству. Так было, я помню, и после смерти мамы. Родители страшно тяжело перенесли ее смерть, но они слишком хорошо понимали, как тяжело было это и для отца, и поэтому - как мне кажется и казалось - в их отношении к нему ничего не переменилось. Эта общая боль не обсуждалась никогда вслух, но незримо присутствовала между ними. Может быть, поэтому - когда весь дом наш развалился, - отец все чаще уклонялся от встреч с бабушкой и дедушкой. До войны он еще виделся с ними, в свои редкие приезды в наше бывшее гнездо, Зубалово. Это бывало обычно летом, и все собирались где-нибудь за столом в лесу, на свежем воздухе и обедали там. Но, по-видимому, отцу эти визиты были слишком болезненным напоминанием о прошлом. Он обычно уезжал мрачный, недовольный, иногда перессорившись с кем-нибудь из детей. Дедушка и бабушка всегда выходили повидать его. Дедушка приходил и на нашу квартиру в Кремле и, бывало, подолгу сидел у меня в комнате, дожидаясь прихода отца к обеду. Обедали обычно часов в 7-8 вечера, когда отец приходил после рабочего дня из своего кабинета в ЦК или в Совете Министров (тогда еще Совнаркоме). Обедал он всегда не один, и дедушке удавалось, в лучшем случае, посидеть вместе с ним за столом, молча. Иногда отец подтрунивал над его мемуарами, но все же из уважения к старику, не позволял себе никаких грубых шуток по этому поводу. Иногда, когда с отцом приходило слишком много народу, дедушка вздыхал и говорил: "Ну, я пойду к себе. Зайду в другой раз". А другой раз представлялся ему через полгода или через год - раньше он не мог никак собраться, потому что это было для него, по-видимому, тяжелым испытанием. В силу своей деликатности и чрезмерной щепетильности, дедушка никогда не спрашивал отца о судьбе своего зятя Реденса, хотя судьба его собственной дочери, Анны, разбитая жизнь ее и ее сыновей его очень тревожили. Он только тихо и молча страдал от всего этого и насвистывал себе что-то под нос - такая у него появилась привычка. Еще была тут и гордость - ничего не просить, ничего никогда не вымаливать, не выклянчивать. Люди без самолюбия, без чувства собственного достоинства этого понять не могут. Как! Рядом с таким человеком и ничего не выпросить?! Да, ничего.

Бабушка была в этом смысле проще, естественнее, примитивнее. Обычно у нее всегда накапливался запас каких-либо, чисто бытовых жалоб и просьб, с которыми она обращалась в свое время в удобный момент еще к Владимиру Ильичу (хорошо знавшему и уважавшему всю семью), а позже к отцу. И хотя время разрухи и военного коммунизма давно прошло, бабушка в силу своей неприспособленности к "новому быту" часто оказывалась в затруднениях самых насущных. Мама стеснялась много помогать своим родным и "тащить все из дома" - тоже в силу всяких моральных преград, которые она умела перед собой воздвигать, и часто бабушка, совершенно растерянная, обращалась к отцу с такой, например, просьбой: "Ах, Иосиф, ну подумайте, я нигде не могу достать уксус!" Отец хохотал, мама ужасно сердилась, и все быстро улаживалось. После маминой смерти бабушка чувствовала себя у нас в доме стесненно. Она жила или в Зубалове, или в Кремле, в своей маленькой чистенькой квартирке, одна среди старых фотографий и старых своих вещей, которые возила с собой по всем городам всю жизнь: потертые старинные кавказские коврики, неизменная кавказская тахта, покрытая ковром (с ковром же на стене, с подушками и мутаками), какие-то сундучки столетней давности, дешевые петербургские безделушки - и всюду чистота, порядок, аккуратность. Я любила заходить к ней - у нее было тихо, уютно, тепло, но бесконечно грустно. О чем же веселом могла она говорить?. Но здоровье и жизнелюбие ее были неистощимы. Уже за 70 лет она выглядела превосходно. Маленького роста, она всегда держала голову как-то очень прямо и гордо - от этого, казалось, прибавлялся рост. Всегда в чистом, опрятном платье, слепленном своими руками из какого-то своего старья, всегда с янтарными четками, намотанными на запястье левой руки, прибранная, причесанная, она была красива; никаких морщин, никаких следов дряхлости не было. Последние годы ее стала мучить стенокардия, - результат душевных недугов и переживаний. Она мучительно думала и никак не могла понять - почему же, за что попала в тюрьму ее дочь Анна? Она писала письма отцу, давала их мне, потом забирала обратно. Она понимала, что это ни к чему не приведет. К несчастьям, валившимся на нашу семью одно за другим, она относилась как-то фаталистически, как будто иначе оно не могло бы и быть. Умерла она в 1951 году, в самом начале весны, во время одного из стенокардических спазмов, - в общем, довольно неожиданно; ей было 76 лет. Одинокие старики - и она и дедушка - никого не обременяли своими страданиями. Мало кто и знал о них - с окружающими они были приветливы и сдержанны. Именно про таких стариков и говорят испанцы: "Деревья умирают стоя". Я так жалею теперь - когда у меня самой взрослый сын, а года через два-три будут и внуки, - что не понимала их раньше. Да разве понимают внуки бабок и дети -родителей? Мы считали бабушку вздорной, беспокойной старухой, дедушку любили больше. А они оба, каждый по-своему, были рыцарями правды и чистоты. И можем ли мы, внуки, противопоставить что-либо свое, лучшее, этим их качествам?.

5

Да, эти деревья умирали стоя. Их детям, всем без исключения, досталась трагическая судьба, каждому своя. Каждого жизнь изломала, как могла. Может быть, в этом - судьба века? Или, быть может, каждый из них был слишком слаб, чтобы выдержать напор истории, ломавшей и куда более мощные стволы, валившей с корнем вековые деревья? Во всяком случае, ни один из них не убегал от эпохи, от своего времени, - наоборот, все были в гуще событий, всегда жили больше жизнью общей, чем своей собственной. Мамин любимый брат Павлуша, большой друг ее, похожий на нее и внешне и внутренне, только более мягкий, более податливый, чем она, стал, как ни странно, профессиональным военным. Он стал им, не выбирая - началась революция, Гражданская война, и он пошел воевать. Воевал он повсюду: под Архангельском, в Туркестане - с англичанами, с басмачами, с белогвардейцами. Когда окончилась Гражданская война, судьба предоставила ему интереснейшее путешествие: его послали (по указанию Ленина) с экспедицией Н. Урванцева на дальний север, искать руду и уголь. Его функции в экспедиции были вспомогательными, он был военным, а не ученым, но ученых кто-то должен был оберегать и защищать в этих диких тогда, безлюдных краях. Экспедиция нашла колоссальные залежи угля и железной руды на реке Норилке, - как это и предполагал Н. Урванцев. Теперь здесь стоит северный наш город Норильск, с многоэтажными домами, магазинами, кинотеатрами, бассейном для плавания. А тогда экспедиция жила в чумах, ездили на оленях, и все было вокруг, совсем как у Джека Лондона. У Павлушиных детей сохранились фотографии: олени, собаки, меховые малицы, белое безлюдье вокруг. Н. Урванцев сейчас живет в Ленинграде - не знаю, быть может, он что-либо написал или напишет о своем подвиге тех лет. В конце 20-х годов дядя Павлуша был послан советским военным представителем в тогдашнюю, еще дофашистскую Германию - официально он был прикомандирован к нашему торговому представительству. Он уехал туда с семьей и жил там долго. Наверное, маме было тоскливо без него - это было самое трудное для нее время. Временами он присылал ей что-нибудь радостное для всех женщин: платье, хорошие духи - тогда жили все аскетически и мало думали о подобных вещах.

Но отец относился пуритански к "заграничной роскоши" и не переносил даже запаха духов - он считал, что от женщины должно было пахнуть только свежестью и чистотой . Так что мама радовалась этим подаркам "подпольно", хотя духи все-таки шли в ход и навсегда соединились с ее обликом в моей детской памяти. От нее самой, от ее рук чем-то пахло необыкновенно хорошо. Она заходила вечером иногда в мою комнату, когда я уже засыпала, гладила меня по голове, и я долго потом нюхала подушку, засыпая, - долгодолго еще оставался необъяснимый аромат. Мама как-то ездила в Карловы Вары -тогдашний Карлсбад - и гостила недолго у брата в Берлине. В результате этой поездки появились в доме прехорошенькие вязаные кофточки для меня и брата Василия. Для тех лет это было, конечно, безумной роскошью. Чтобы мы, дети, не подпали под тлетворное влияние буржуазной Европы, нам говорили, что мама привезла это все "из Ленинграда", -и мы довольно долго этому верили. А отец всю жизнь задавал мне с недовольным лицом вопрос: "Это у тебя заграничное?" - и расцветал, когда я отвечала, что нет, наше отечественное. Это продолжалось и когда я была уже взрослой. И если, не приведи Бог, от меня пахло одеколоном, он морщился и ворчал: "Тоже, надушилась!.." Маме незачем было внушать пуританские правила - она сама была предельно скромна по образу жизни и кодексу чести тех лет, то есть по нормам тогдашней жизни "верхов", особенно партийных, а ее брат просто хотел ее иногда несколько побаловать по своей доброте душевной. В день смерти мамы дядя Павлуша, к сожалению, был в Германии. Ему оставалось только искать в себе силы, чтобы как-то поверить в это чудовищное известие. Потом он жил в Москве. Я помню его всегда в военной форме. У него было генеральское (по сегодняшним рангам) звание, работал он в Бронетанковом управлении, был одним из его создателей и организаторов. Он был высокий, худощавый, длинноногий, как дедушка, с печальными, удивительно мягкими и добрыми карими глазами. Моего брата и меня он обожал, особенно после смерти мамы, всегда сажал на колени, целовал и бормотал какие-то ласковые слова. Последнее время - незадолго до своей смерти в 1938 году - он приходил на нашу квартиру в Кремле и сидел подолгу у меня или у Василия в комнате, дожидаясь отца, точь-в-точь как дожидались его и дедушка, и дядя Алеша Сванидзе. По-видимому, и дождаться отца было трудно, и это огорчало дядю Павлушу; он вздыхал и был печален. Помню я и то, как он приезжал с семьей, с остальными нашими близкими, к отцу на Ближнюю дачу, - кажется, был Новый год или чей-то день рождения. Отец очень любил Павлушу и его детей. За столом было весело, как у всех обыкновенных, очень близких людей. В 1938 году, когда уже были арестованы Александр Семенович Сванидзе с женой и муж Анны Сергеевны, Реденс, дядя Павлуша не раз приходил к отцу отстаивать кого-нибудь из своих знакомых военных, тоже попавших в эту гигантскую волну. Но это оставалось безрезультатным. Осенью 1938 года Павлуша уехал в отпуск в Сочи, что было вредно для его нездорового сердца.

Когда он вернулся из отпуска и вышел на работу в свое Бронетанковое управление, то не нашел там, с кем работать. Управление как вымели метлой, столько было арестов. Павлуше стало плохо с сердцем тут же в кабинете, где он и умер от сердечного спазма. Позже Берия, уже водворившийся в Москве, выдумывал разные версии его смерти и упорно внушал их отцу, вплоть до того, что вдова Павлуши, Евгения Александровна, была заподозрена в его отравлении, и бог знает что еще ни говорилось. А что проще того очевидного факта, что не всякое сердце могло выдержать происходившее вокруг. Павлуша был, как и дедушка, как и мама, молчалив, скрытен и деликатен. Он прятал боль внутри, и в какой-то момент она должна была его убить изнутри.

Назад Дальше