Больше гувернанток не было. Появлялись эпизодически в доме преподавательницы английского языка, так как отец решил, что надо бросить все к черту и изучать английский. Милым, жизнерадостным человеком была Татьяна Дмитриевна Васильчикова - толстуха с большой косой вокруг головы. Мы с ней подружились, ездили вместе в Сочи, и уроки ее были интересны, веселы и плодотворны. У Василия, с уходом Александра Ивановича, дела с учебой пошли все хуже и хуже. Учителя из школы и директор ее одолевали отца письмами о дурном поведении и плохой успеваемости сына. Отец разъярялся, шумел, давал Василию нагоняй, ругал при этом всех - Власика, теток, весь дом, - но дело от этого не улучшалось. В конце концов, брат перешел в артиллерийскую спецшколу, а затем - в авиационное училище в Каче, в Крыму. Он уехал туда в 1939-м, и я осталась дома одна с няней. Еще несколько слов о других своеобразных персонажах из нашей жизни тех лет - о моих "дядьках". С 1937 года - не знаю, отцом ли, Власиком ли или решением МГБ - был введен такой порядок: за мной по пятам в школу, из школы и куда бы я ни пошла, на дачу, в театры, следовал (не рядом, а чуть поодаль) взрослый человек, чекист. Ему надлежало меня "охранять". От кого? От чего? Сначала эту роль выполнял желчный тощий Иван Иванович Кривенко. Заметив, что он роется в моем школьном портфеле и читает мой дневник, который я носила показывать подругам, - я его возненавидела. Вскоре он был заменен толстым, важным Александром Сергеевичем Волковым, который постепенно терроризировал всю школу, где я училась. Он завел там свои порядки. Я должна была надевать пальто не в общей раздевалке, а в специальном закутке, возле канцелярии, куда я отправлялась, краснея от стыда и злости. Завтрак на большой перемене в общей столовой он тоже отменил, и меня стали уводить куда-то в специально отгороженный угол, куда он приносил из дома мой бутерброд. Я терпела это все некоторое время, но наконец взбунтовалась.
Потом появился тихий, добрый человек, Михаил Никитич Климов, с которым мы даже как-то подружились, несмотря на всю неприглядность его роли. Он "топал" за мной с 1940 года по 1944-й, когда этот институт был упразднен. Я была уже на первом курсе университета и умоляла отца "отменить" этот порядок, сказав, что мне стыдно ходить в университет с этим "хвостом". Отец, очевидно, понял абсурдность ситуации и сказал только: "Ну, черт с тобой, пускай тебя убьют, - яне отвечаю". (Он только что вернулся с Тегеранской конференции в декабре 1943 года и был в очень хорошем расположении духа.) Так, лишь в семнадцать с половиной лет я получила право ходить одна в университет, в театр, в кино и просто по улицам. Но с Михаилом Никитичем мы расстались не врагами. Ему нравилось то, что мы часто ходили в театры. Драму он очень любил, оперу - меньше, а больше всего изнемогал от консерватории, к которой я тогда пристрастилась. "Куда идем сегодня, Светочка?" - спрашивал он. И, узнав, что на концерт, хватался за голову: "О-о, опять на пилку дров! Ой, ну что там интересного?" Однако ему приходилось идти по долгу службы, и он мирно засыпал, если музыка была не слишком бурной или не "пиликали скрипки". Он и сейчас звонит мне иногда, как и Сергей Александрович Ефимов и Валечка, - и спрашивает, как я живу, как детки, и "докладывает" о всех своих семейных новостях. Он был беззлобен, не вредничал и по-своему жалел меня, так как видел всю эту мою несуразную жизнь. Он был маленький исполнитель своих функций, как и Александра Николаевна, и не делал людям "от себя" сознательного вреда. Вредной была вся эта чудовищная система, весь этот страшный механизм. Еще, наверное, молодость спасала меня. Я ведь только теперь осознаю, что это было такое, а тогда это было ясно только для взрослых, умудренных, бывалых людей. Умные люди и тогда понимали, в чем дело, а не "прозрели" после XX съезда, как это теперь некоторые утверждают.
Вот в какой обстановке существовал наш дом - если его можно было теперь так называть - вплоть до самой войны. Дедушка с бабушкой жили еще в Зубалове, и все мы ездили туда летом. Еще собирались все вместе у отца на даче, ездили в Сочи, смотрели там новые, только что построенные, дачи. Для отца архитектор Мирон Иванович Мержанов построил чудесные три дома: один в Сочи, недалеко от Мацесты, на месте, выбранном отцом еще вместе с мамой; другой - не доезжая Гагры, около Холодной Речки; третий за Адлером, возле речки Мюссера. На квартиру к нам в Кремль еще заходили оба Сванидзе, дядя Павлуша и Реденсы. Но без мамы все это уже было не то. Все распалось -и дом, и отношения взаимной заинтересованности и дружбы. Я помню очень хорошо, как последний раз приходил дядя Алеша Сванидзе - грустный, подавленный. Он, должно быть, уже чувствовал, что происходит; уже шли аресты в Грузии, откуда и начал Берия. Дядя Алеша долго сидел в моей комнате, ожидая отца - играл со мной, целовал, качал на коленях. Потом пришел отец. Он очень редко приходил один - обычно с ним приходили все, кто был у него днем в его рабочем кабинете, чтобы продолжить за столом деловые разговоры. Вряд ли дяде Алеше было удобно разговаривать с ним при всех. Отец как бы демонстративно отрешился от всех семейных дел, от семьи, от родных и близких ему людей. Смерть мамы страшно ударила его, опустошила, унесла у него веру в людей и в друзей. Он всегда считал маму своим ближайшим и верным другом - смерть ее он расценил как предательство, как удар ему в спину. И он ожесточился. Должно быть, общение с близкими было для него каждый раз тяжким напоминанием о ней. И он стал избегать этого общения. Именно в эту полосу духовного опустошения и ожесточения так ловко подъехал к нему Берия, до того лишь изредка появлявшийся в Сочи, когда отец отдыхал там. Теперь он завладел доверием отца и очень скоро пролез, с его поддержкой, в первые секретари ЦК Грузии.
Старая закавказская большевичка О. Г. Шатуновская рассказывала мне, как потрясены были все партийцы Грузии этим назначением, как упорно возражал против этого Орджоникидзе, - но отец настоял на своем. Из первых секретарей ЦК Грузии до Москвы путь уже был недолог. В 1938 году Берия воцарился в Москве и стал ежедневно бывать у отца, и его влияние на отца не прекращалось до самой смерти. Я говорю не случайно о его влиянии на отца, а не наоборот. Я считаю, что Берия был хитрее, вероломнее, коварнее, наглее, целеустремленнее, тверже, - следовательно, сильнее, чем отец. У отца были слабые струны - он мог сомневаться, он был доверчивее, грубее, резче; он был проще, его можно было провести такому хитрецу, как Берия. Этот знал слабые струны отца -уязвленное самолюбие, опустошенность, душевное одиночество, и он лил масло в огонь, и раздувал его сколько мог, и тут же льстил с чисто восточным бесстыдством. Льстил, славословил так, что старые друзья морщились от стыда, - они привыкли видеть в отце равного товарища. Страшную роль сыграл Берия в жизни всей нашей семьи. Как боялась его и как ненавидела его мама! Все друзья ее - оба Сванидзе, сестра Сванидзе Марико (работавшая секретаршей у Авеля Енукидзе), сам Енукидзе пали первыми, как только Берия смог убедить отца в том, что это его личные недруги и недоброжелатели. Я уже говорила, что во многом отец и Берия повинны вместе. Я не стану перекладывать вину с одного на другого. Они стали, к сожалению, духовно неразрывны. Но влияние этого ужасающего, злобного демона на отца было слишком сильным и неизменно эффективным. Шатуновская говорила мне, что роль Берии во время гражданской войны на Кавказе была двусмысленной. Он был прирожденный провокатор и, как разведчик, обслуживал то дашнаков, то красных, - по мере того как власть переходила то к одним, то к другим. Шатуновская утверждает, что однажды нашими военными Берия был арестован - он попался на предательстве и сидел, ожидая кары, - и что была телеграмма отС. М. Кирова (командовавшего тогда операциями в Закавказье) с требованием расстрелять предателя. Этого не успели сделать, так как последовали опять военные действия и всем было не до этого маленького человечка. Но об этой телеграмме, о том, что она была, знали все закавказские старые большевики; знал о ней и сам Берия. Не здесь ли источник злодейского убийства Кирова много лет спустя? Ведь сразу после убийства Кирова в 1934 году Берия выдвигается и начинает свое движение наверх. Как странно совпадают эти два события - гибель одного и выдвижение другого. Наверное, Киров не допустил бы, чтобы этот человек стал членом ЦК. Сергей Миронович Киров был большим другом нашей семьи давно, наверное, еще с Кавказа. Знал он отлично и семью дедушки, а маму мою очень любил. У меня одна фотография: Киров и Енукидзе у гроба мамы - такая скорбь на суровых лицах этих двух сильных, не склонных к сентиментальности, людей.
После маминой смерти Киров с отцом ездили отдыхать летом в Сочи и брали меня с собой. Осталась куча домашних, безыскусных фотографий тех времен. Снимал очень недурно Н. С. Власик, сопровождавший всегда отца во все поездки. Вот они передо мной: на неизменном пикнике в лесу; на катере, на котором катались вдоль побережья; Киров в сорочке, в чувяках, по-домашнему, отец в полотняном летнем костюме. Я сама помню эти поездки - какие-то еще люди приезжали, быть может, бывал тогда и Берия. Я не помню. Но Киров жил у нас в доме, он был свой, друг, старый товарищ. Отец любил его, он был к нему привязан. И лето 1934 года прошло так же - Киров был с нами в Сочи. А в декабре последовал выстрел Николаева. Не лучше ли и не логичнее ли связать этот выстрел с именем Берии, ане с именем моего отца, как это теперь делают? В причастность отца к этой гибели я не поверю никогда. Киров был ближе к отцу, чем все Сванидзе, чем все родичи, Реденс или многие товарищи по работе, - Киров был ему близок, он был ему нужен. Я помню, какой ужасной была весть о гибели Сергея Мироновича, как были потрясены все у нас в доме. Его все знали и любили. Был еще один старый друг нашего дома, которого мы потеряли в 1936 году, - я думаю, не без интриг и подлостей Берии. Я говорю о Георгии Константиновиче (Серго) Орджоникидзе.
Это был ближайший друг семьи, живший подолгу у нас в Зубалове. Зина Орджоникидзе была близкая мамина подруга. Серго был человек шумный, громкий, горячий - настоящий грузин. Когда он входил в комнату, начинали сотрясаться стены от его громкого голоса и раскатистого смеха. Берию он хорошо знал по Закавказью и терпеть его не мог. Он был сильным препятствием на пути Берии к власти - прежде всего в Грузии. С выдвижением Берии наверх, очевидно, положение самого Серго стало очень трудным - на него клеветали, желая разъединить его с отцом. Он не выдержал и застрелился в феврале 1936 года, - быть может, он вспомнил в последнюю минуту мою маму? Его смерть долго объясняли "вредительством врачей". Вскоре умер Горький - и те же врачи, что лечили обоих (у Орджоникидзе были больные почки) - Плетнев, Левин - были посажены в тюрьму. Весной 1935 года Орджоникидзе ездил отдыхать в Крым, в Мухолатку, и взял меня с собой. Я помню, как он все время играл со мной и хотел, чтобы я была рядом. Но моя горбунья, Лидия Георгиевна, уволакивала меня куда-нибудь в парк. Орджоникидзе ее терпеть не мог и все удивлялся - откуда мне такую откопали?. За "взрослым" столом в Мухолатке тогда собирались: Орджоникидзе, Эйхе, Ежов, постоянный врач Орджоникидзе доктор Израэлит; приезжал и профессор Плетнев. Всем досталась страшная судьба: Эйхе попал в тюрьму, врачи - тоже; они все погибли. Ежов сначала сажал других, потом посадили и его. Серго застрелился. Это были годы, когда спокойно не проходило месяца - все сотрясалось, переворачивалось, люди исчезали, как тени. Об этом хорошо писал И. Г. Эренбург. Я не буду повторять, - я ведь этого тогда не осознавала. Для меня - девочки-школьницы - эти годы воспринимались иначе: это были годы неуклонного искоренения и уничтожения всего, созданного мамой, какого-то настойчивого истребления самого ее духа, чтобы ничто не следовало установленным ею порядкам, чтобы все было наоборот. Это я видела, это я понимала, это было очевидно. Об этом я пишу, политические анализы пусть дают другие. И даже гибель таких близких друзей мамы, какими были Бухарин, Киров, Орджоникидзе, близкими и домашними воспринималась тогда, как истребление всего, что было связано с ней. Что же сделала моя мама? Развязала ли она своей смертью руки отцу - или, может быть, сама разрушила его дух настолько, что толкнула его к неверию в своих старых друзей? Будь она жива -остановила ли бы она этот ужасный процесс? Не думаю, вряд ли. Но, во всяком случае, она бы не предавала старых друзей; ее бы не смогло ничто убедить, что ее крестный отец Авель Енукидзе - "враг народа". И не был бы ее путь тогда вместе с ними? И как смогла бы она бороться с ненавистным Берией? К чему гадать. Судьба спасла ее от таких тяжелых испытаний, которых бы ее душа не вынесла. Быть может, Бог уберег ее от всего этого ужаса. И даже если бы она нашла в себе силы оставить отца - которого она любила, - ее судьба была бы еще страшнее; тогда бы ей досталась еще и его месть.
13
В эти годы - с 1933-го вплоть до самой войны - я жила школой. Это был мой маленький мир - школа, уроки, пионерские обязанности, книги и моя комната - крошечный мирок, где обогревала меня, как уютная русская печь, моя няня. Школа моя была прекрасной -она на всю жизнь дала знания, навыки, друзей; многих учителей невозможно забыть: Гурвица, Яснопольскую, Зворыкина, Новикова. Книг я читала много - в комнатах отца находилась огромная библиотека, которую начала собирать мама; никто ею не пользовался, кроме меня. А няня моя, с ее веселым нравом, с ее добротой, мягкостью, юмором, создала вокруг меня нечто вроде "воздушной подушки" из своей неподдельной любви, и это защищало меня от внешнего мира и от понимания того, что происходило вокруг. Я жила вплоть до университета под колпаком, как бы за крепостной стеной, и в особой атмосфере, созданной няней в наших с ней двух комнатах, где я занималась за своим столом, а она шила или читала за своим, У нас было тихо, и обе мы не знали, как вокруг все разламывалось на куски. Няня сохранила, как могла, вокруг меня то, что заведено было мамой - обстановку учебы, занятий, здорового отдыха на природе. Она сохранила мне детство - я так ей благодарна теперь, я так ее вспоминаю! До начала войны в Европе отец бывал дома почти каждый день, приходил обедать, обычно со своими товарищами; летом мы ездили в Сочи вместе. Тогда мы виделись часто, и, собственно говоря, именно эти годы оставили мне память о его любви ко мне, о его старании быть отцом, воспитателем. С войной все это рухнуло, и когда я стала старше - возникли трения и разногласия. А в те годы я нежно любила отца, и он меня.
Как он сам утверждал, я была очень похожа на его мать, и это его трогало. Няня моя воспитывала во мне беспрекословное послушание и любовь к отцу - это было для нее незыблемой христианской заповедью, что бы там ни происходило вокруг. Отец приходил обедать и, проходя мимо моей комнаты по коридору, еще в пальто, обычно громко звал: "Хозяйка!" Я бросала уроки и неслась к нему в столовую - большую комнату, где все стены были заставлены книжными шкафами и стоял огромный резной старинный буфет с мамиными чашками, а над столиком со свежими журналами и газетами висел ее большой портрет (увеличенная домашняя фотография). Стол обычно был накрыт приборов на восемь, и я садилась за свой прибор справа от отца. Это бывало часов в семь вечера. Как правило, я сидела часа два и просто слушала, о чем говорят взрослые. Потом отец спрашивал меня про мои отметки. И, так как отметки у меня тогда были отличные, то он очень этим гордился; меня все хором хвалили и отправляли спать. Уходя поздно ночью (он всегда уезжал ночевать к себе на дачу в Кунцево), отец, уже одетый в пальто, заходил иногда еще раз ко мне в комнату и целовал меня спящую на прощание. Пока я была девчонкой, он любил целовать меня, ия не забуду этой ласки никогда. Это была чисто грузинская, горячая нежность к детям.
В те годы отец стал брать меня с собой в театр и в кино. Ходили больше всего в МХАТ, в Малый театр, в Большой, в театр Вахтангова. Тогда я видела "Горячее сердце", "Егора Булычова", "Любовь Яровую", "Платона Кречета"; слушала "Бориса Годунова", "Садко", "Сусанина". До войны отец ходил в театры часто; шли обычно всей компанией, и в ложе меня сажали в первый ряд кресел, а сам отец сидел где-нибудь в дальнем углу. Но чудеснее всего было кино. Кинозал был устроен в Кремле, в помещении бывшего зимнего сада, соединенного переходами со старым Кремлевским дворцом. Отправлялись туда после обеда, т. е. часов в девять вечера. Это, конечно, было поздно для меня, но я так умоляла, что отец не мог отказывать и со смехом говорил, выталкивая меня вперед: "Ну, веди нас, веди, хозяйка, а то мы собьемся с дороги без руководителя!" И я шествовала впереди длинной процессии в другой конец безлюдного Кремля, а позади ползли гуськом тяжелые бронированные машины и шагала бесчисленная охрана. Кино заканчивалось поздно, часа в два ночи: смотрели по две картины, или даже больше. Меня отсылали домой спать - мне надо было в семь часов утра вставать и идти в школу. Гувернантка моя, Лидия Георгиевна, возмущалась и требовала от меня отказываться, когда приглашали в кино так поздно, но разве можно было отказаться? Сколько чудных фильмов начинали свое шествие по экранам именно с этого маленького экрана в Кремле! "Чапаев", "Трилогия о Максиме", фильмы о Петре I, "Цирк" и "Волга-Волга" - все лучшие ленты советского кинематографа делали свой первый шаг в этом кремлевском зале. Фильмы "представлял" правительству сначала 3. Шумяцкий, потом, недолго, Дукельский, потом -долгие годы И. Г. Большаков.