Как неудивительно и то, что и наш легендарный Шаляпин начал свою сказочную карьеру как простой певчий казанского архиерейского хора.
* * *
…"Погуляв часика полтора с Шуваловым" и мысленно переговорив с ним, ученик шестого класса реального училища почувствовал необычайный прилив душевных и интеллектуальных сил.
Среди своих товарищей и однолеток он сформировал нечто вроде маленькой театральной труппы, с которой и начал "играть" по частным домам.
Во всех этих частных домах, где была мало-мальски поместительная зала или гостиная, – "труппа" была желанным гостем.
Наша театральная возня, полная детского энтузиазма, вносила всюду оживление, приятный шум, нечто новое на фоне провинциальной жизни.
"Идет, гудет зеленый шум, зеленый шум, весенний шум…"
За нами ухаживали, после спектакля угощали ужином, во время которого наводилась критика, почти всегда благосклонная, шли театральные разговоры, и было приятно чувствовать себя некоею фигурой, персонажем, действия которого обсуждаются, оспариваются, сравниваются и т. п. У каждого из нас уже завелся маленький чемоданчик с гримировальными карандашами, в классах на нас смотрели с завистью, как на каких-то людей особенных, завистливо вышучивали нас, – все это нравилось, подбадривало энергию, повышало шансы на успех у коричневых гимназисток, и вообще настраивало на весьма мажорный лад.
В конце концов зашла речь о постановке спектаклей в самом Училище.
Первым спектаклем поставили "Ревизора", и Хлестакова играл Сережа Ценин, впоследствии первый артист Камерного Театра и сподвижник А. Я. Таирова. Мое личное участие, как артиста, ограничилось маленькой ролью в последнем акте, но зато на мне лежала роль импресарио, антрепренера!
Эти спектакли смотрело все Училище во главе с преподавательским персоналом. Сфера нашего влияния разрасталась, уже ощутительнее чувствовались завистники, которым наши удачи не давали спать, и наше положение в Училище становилось особенным, в курилке вывешивались рукописные "рецензии" и должен признаться, что хотя я их читал с полным наружным спокойствием, но на самом деле – с большим душевным трепетом. И это тоже было большим очарованием вновь протаптываемых дорог.
Одним словом, шумели много, и, по окончании курса, вручая мне аттестат, директор шутя сказал:
– Слава Богу, что уходите. Без вас шуму меньше будет.
…С реальным училищем было благополучно покончено. Надо было выбирать иные пути, широкие дороги.
В семье давно по этому поводу велись споры и разговоры.
В те времена особенно гонялись за званием и положением инженера. В России был огромный спрос на специалистов, и работа инженера отлично устраивала в жизни – особенно с точки зрения материальной.
Но кто мог почувствовать или догадаться, о чем мечтала душа моя?
"Кинжал из дерева, костюм цветной, и маска…"
Все существо мое рвалось туда, к колдовству, к рампе, к мигающим театральным огням! Но об этом нужно было молчать, таить в душе, чтобы не возбуждать косых взглядов, неприятностей и унылых разговоров. Я знал о великом примере французского художника Коро, который должен был стать за прилавок отцовского магазина, каковой магазин и теперь благополучно существует.
Коро должен был оставаться за этим прилавком до тех пор, пока отец его окончательно не убедился в полной непригодности своего сына к коммерческой деятельности. И только после этого с печалью отпустили его на ту дорогу, на которой он впоследствии прославил и себя, и свою почтенную семью, и Францию.
– Вам нужен инженерский диплом? Хорошо. Отлично.
А там видно будет.
В специальные учебные заведения поступали по конкурсным экзаменам, довольно трудным. Конкуренция желающих была огромная.
Трудности были преодолены, – и я поступаю в Технологический Институт.
…Я все время мыслю театральными образами и в этот момент я бы мог честно продекламировать:
– Поднялся занавес и передо мной открылась большая и эффектная и… самая скучная дорога жизни.
Вот, стало быть, и я – студент Харьковского Технологического Института, в форменной тужурке, с царскими инициалами на золотых наплечниках. Детство кончилось.
Могу курить на улице, заходить в рестораны, а самое главное – могу свободно, без всяких разрешений и спросов, посещать театр и не ютиться там, где-то в райке, а сидеть в партере, хоть с самим директором рядом. И, разумеется, я – каждый вечер в театре. Знаком со всей труппой, свой человек за кулисами, веду дружбу с театральными рецензентами, пытаюсь как-нибудь сыграть на этой большой сцене, хотя бы крошечную роль, но, увы! это – недостижимо, дело серьезное и большое: рядом с огромными талантами много и того, что французы называют "utilite", и потому всякий держится зубами даже за роли без ниточки.
И, вдруг, какая-то добрая душа дает мне совет:
– Время у тебя есть, деньги найдутся – собери маленькую труппу из хороших, испытанных любителей и кати в ближайшие окрестности, в Бахмут, в Юзовку – мало ли куда…
Зерно упало на благодарную почву.
Кликнул клич, собрал небольшую группу любителей, срепетовал с ними несколько небольших, легко перевозимых пьес и на второй день Рождества покатил в Бахмут.
Там мы должны были найти популярную и, говорили, очень способную, уже одобренную Бахмутским "мондом" местную любительницу типа львицы, которая и должна была быть главной приманкой спектакля.
Подготовил все мой тамошний представитель, фанатик и энтузиаст драматического искусства, по профессии помощник провизора, по имени Миша, по фамилии Розенблат.
Но когда мы приехали, нас ждал удар и полный крах.
– Героиня, надежда, наш главный козырь, львица большого света, куда-то по семейным делам уехала из города в совершенно неизвестном направлении.
Лица вытянулись. Спектакль состояться не мог. Денег на обратный проезд не было. Среди труппы поднялся плач, стон, скрежет зубовный.
Миша носился как угорелый и кричал:
– Братья во Христе и во Израиле! Ведите себя прилично! Кто мог предполагать подобное осложнение? Само небо против нас!..
По свойству темперамента Миша был трагиком.
В ответ ему неслись проклятия: проклинали его, меня, Бахмут, львицу и страстно посылали ее ко всем чертям сразу.
Кончилось тем, что вся труппа мрачно отправилась на вокзал, единственное закрытое помещение, которое было в нашем распоряжении.
Мы же с провизором стали чинить военный совет: за помещение дан задаток, но надо расплатиться полностью. Но где взять, найти, достать соответствующую сумму?! Оставалось одно – просить клуб пойти нам навстречу и, так сказать, не сдирать с нас последней шкуры.
Дежурный старшина, как говорится, и гладиться не давался.
– Какое нам дело? – говорил он, разводя руками, – играете вы или не играете? Помещение вам сдано, задаток получен и кончен бал. Остальное на бочку. Без вас мы имели десять предложений, и может быть, и все двадцать, так что пожалуйте бриться, и никаких историй…
Что и говорить, старшина был прав, но дело было в том, что за всеми расходами у меня в кошельке оставалось несколько медяков, а еще отъезд в Харьков, не ночевать же здесь. Кроме того, в эту минуту во мне, очевидно, уже слагался будущий импресарио – и мне нестерпимо было думать, что я ставлю "мою" труппу в столь невероятное положение. Спектакль не состоится – это одно, это, так сказать, игра непреодолимых сил, форс-мажор, но доставить труппу в Харьков я обязан!
Стоим мы с Мишей и почесываем затылки. И вдруг, как в классических рождественских рассказах, послышались троечные залихватские бубенчики. В темноте голоса, не особенно трезвые:
– Где тут театр?
– А что?
– Шестнадцать первых мест для юнкеров юнкерского училища.
Мой фармацевт хотел уже пуститься в соответствующие объяснения, но меня вдруг охватило вдохновение, я прервал его и сказал:
– Эврипид, чортова кукла! Зажигай электричество, садись в кассу и бери с них по целковому! Спектакль состоится!..
Розенблат ошалело посмотрел на меня и вероятно подумал: не сошел ли я с ума, но потом хмыкнул, фыркнул, покрылся испариной и бросился исполнять директорские предначертания.
А меня осенила мысль, которую я еще долго потом считал гениальной.
Когда публика расселась по местам, я сам дал звонок, сам поднял занавес. А потом, через несколько минут, слегка загримированный, вышел на сцену. В зале водворилась мертвая тишина: никто не знал, что этот неизвестный молодой человек собирается делать.
А я, с пересохшим от волнения горлом, но вытянувшись в струнку, подошел к самой рампе, откашлялся, поклонился почтеннейшей публике и так, с места в карьер, стал читать никитинского "Хозяина".
Прочитал и вдруг слышу – гром аплодисментов.
Успех кружит головы. Была не была! Пропадать, так с музыкой! Гортань деревянная, а тембр металлический.
Я уже не только читаю, но и изображаю, действую, играю!
То Апухтинского "Сумасшедшего", то "Белое покрывало", "Сакья-муни" Мережковского, а то и просто – никаких испанцев! – монолог Чацкого.
Слушают, оказывается, сверх ожидания, даже внимательно.
Слушают, сочувствуют, одобряют.
Верхним чутьем угадываю – довольно лирики, пора перейти на легкий репертуар.
Сказано – сделано.
Попадаю в точку. Анекдот. Юмор. Чорт в ступе. Дивертисмент.
Смех. Аплодисменты. Полное одобрение. А я опять перехожу на лирику, переключаю и себя, и публику. А сам тайком – на часы!
Пятьдесят минут, как один сладкий миг! И даю условленный знак обалдевшему Мише. А тот трагическим голосом объявляет:
– Антрррракт!!
Стараясь подражать неподражаемому Шувалову, покидаю сцену, задергиваю занавес и иду в свою ложу (уборную), гляжу на себя в зеркало – загнанная лошадь! В дверь просовывается Миша, и в обеих руках несет выручку, жмет, прижимает, обнимает, рассказывает, что публика в восторге, что на Крещение спектакль необходимо повторить, что к тому времени возвратится примадонна, что Бахмут можно сделать золотым дном!..
А я сижу и мучительно думаю, чем же в следующем отделении я буду занимать свою почтеннейшую публику? И невольно в душу вливается досада на мою "труппу", предательски бросившую меня и демонстративно сидящую на вокзале.
А Эврипид, швырнув мне кассу, смывается, чтобы, как объяснил он потом, – подготовить публику.
Подготовка заключалась в том, что вот, мол, приехала большая харьковская труппа, но в последнюю минуту случилось несчастье: труппа пила чай с вишневым вареньем и угорела от самовара. Из строя не вышел только один знаменитый Леонидов, который и взвалил на свои рамена всю тяжесть спектакля, весь форс-мажор.
"Форс-мажор" действует на Бахмут магически.
А у меня в запасе еще множество веселеньких историй, которыми кишит добродушный, сытый и обильный юг России.
И во втором отделении я начинаю вываливать их, как раков из мешка.
Публика, дай ей Бог здоровья, "реагирует", одобряет, ржет.
Очарование успеха так велико, что мне уже хочется, чтобы спектакль никогда не кончился.
И, когда занавес, наконец, опускается, я испытываю первую радость театральной удачи и думаю:
– А все-таки, чорт возьми, кривая вывезла!
Сказать по совести, – был я в то время счастлив несложным, наивным, но настоящим актерским счастьем. Сверх ожидания, все сложилось как нельзя лучше. Первый блин не вышел комом.
Вспоминаю, как по темным и снежным улицам провинциального городка мы с моим восторженным Мишей шли на вокзал, а он без конца тараторил:
– Вижу в вас большого импресарио – в вашем положении не вывернулся бы и сам Барнум! А вы вывернулись смело, рискованно и удачно! О чем сие говорит? О том сие говорит, что в вас есть не какая-нибудь пружина, а полный механизм антрепренера! Ибо, скажем научно, что такое антрепренер? – Это прежде всего глазомер, быстрота и натиск. Мой скромный совет: копайте золотую жилу в этом направлении!
– А Технологический Институт!
– Плюньте! Ходите с большого козыря! И бейте его по усам, ваш Технологический Институт.
И удивительное дело, слова уездного Эврипида глубоко запали в душу.
Дотащились, наконец, до вокзала. Смотрю: в темном углу подремывает "труппа"…
Мы с Мишей демонстративно заняли центральный столик, и я громко скомандовал:
– Нежинской рябины и икры!
Труппа заволновалась, заходила, как море-окиян. Заволновалась, вытаращила глаза: откуда? из каких источников?
А Миша уже подымает рюмку и, полузакрыв глаза, восклицает:
– За ваш блестящий успех…
Труппа окончательно потрясена. Какой успех? Где? В чем?
А Розенблат кричит:
– Братья во Христе и во Израиле, приблизьтесь! Спектакль, – говорит, – сошел на-ять! Получайте по рублю.
Смущение, смятение умов полное.
Но в чем-же дело?
– Об этом долго рассказывать. Прочтете в газетах мою корреспонденцию с мест… – Все поймете!
Тут, кстати, подошел поезд и мы двинулись в Харьков.
Братья завалились на боковую, а я всю дорогу промечтал. О чем?
"О подвигах, о доблести, о славе!.."
За окном была волшебная снежная ночь с гоголевским месяцем в небесах. И ощущение счастья, счастья, счастья!..
* * *
В следующий вылет мы посетили Юзовку.
Говорят, что теперь Юзовка отстроилась, но в те времена это была одна из самых глухих провинциальных дыр. Грязища невылазная, темень непроглядная. Мы повезли туда пьесу С. Л. Полякова "Огненное Кольцо", только что получившую премию Островского и прошедшую на сцене Александринского театра с большим успехом.
На главную роль я пригласил С. Т. Строеву-Сокольскую, профессиональную актрису, пользовавшуюся большим успехом.
На местных львиц я твердо решил больше не полагаться.
Не успели мы войти в театр, как Строева задала вопрос:
– А рояль в театре имеется?
– Зачем вам рояль? Ведь в пьесе музыки нет.
– Сцену третьего акта я веду, опершись на рояль.
– Но вы можете опереться на стол!
– Нет. Не могу. Только на рояль!
Бегу, расспрашиваю – конечно, рояля в "театре" нет.
А Строева неумолима: рояль должен быть, иначе она не играет.
Понимаю, что ей хочется играть под большую гастролершу с "капризами" – увы! – тут ничего не поделаешь. Кроме того, за ее спиной стоит Е. М. Бабецкий, один из влиятельнейших харьковских театральных рецензентов – и это своим чередом входит в наши административные соображения…
Одним словом, не было печали – черти накачали. Извольте найти рояль в Юзовке! Начинаются поиски. Местные аборигены даже осведомились: а что такое рояль?
А Строева, как фатум, как Мойра, как неумолимая Судьба.
Что делать? Хоть отменяй спектакль.
Наконец объявляется местный реквизитор и говорит:
– Пианино есть, но только бутафорское и очень уж грязное.
– У кого?
– У местного фотографа Абрамовича.
Абрамович – культурный человек и за два бесплатных места готов служить святому искусству.
Приволокли пианино.
Кидаюсь к примадонне:
– Рояля в Юзовке нет. Есть пианино.
Строева почти рыдает:
– Боже! Куда я попала?!
А пианино такое, что на него смотреть страшно.
– Выкрасить можешь? – спрашиваю реквизитора.
– Ха! – отвечает презрительно он. – И не такое красили!
Начинается спектакль. Третий акт. Строева в глубокой задумчивости приближается к пианино, магнетическим взором глядит на роковые клавиши и произносит свой вдохновенный монолог. Я сижу в первом ряду. Публика затаила дыханье. Строева в своем лучшем белом платье. Она великолепна! Я благодарно думаю: вот актриса. Надо прибавить три рубля! Непременно прибавить!
Строева кончает монолог, и с каким надрывом, с глубочайшей душевной болью, как живого человека, обнимает свой любимый, родной инструмент, свидетеля ее мук и страданий!
И я чувствую, как и в моих, уже много насмотревшихся глазах, начинают появляться слезы, вынимаю платок и все думаю: "Надо с ней поставить на Пасхе, в Луганске, "Сестру Терезу" или "За монастырской стеной"…"
И вдруг в театре взрыв хохота, но какого! Стены трещат.
Протираю глаза и с ужасом вижу: белоснежное, бальное, неземное атласное платье героини сверху до низу, от безмолвного декольте до шуршащего шлейфа, все сплошь… в страшной, черной непоправимой саже!
Возмущенная Строева, не понимая в чем дело, гневно поворачивается к непросвещенной публике и вызывающе спрашивает:
– Что случилось?
А зал неистовствует. А тут еще чей-то голос:
– Боже мой! Что вы сделали с моим инструментом?!
Никаких сомнений, это голос фотографа Абрамовича.
Я лечу за кулисы.
Строева в истерике, Абрамович вцепился в реквизитора. Реквизитор орет:
– Та це-ж сажа: як высохне, так и отскочить! Та це-ж ничего… И якого биса ты лаешься?
Я хватаюсь за эти слова, как за якорь спасения, и шепчу Строевой в самое ушко:
– Да это-же сажа: как высохнет, так и отскочит… И кроме того я прибавлю вам десять рублей.
– Чорт вас возьми! И за чистку заплатите! – кричит истерически Строева.
– Дирекция не останавливается ни перед какими расходами. За чистку, за мойку, за все заплатим!
Представление продолжается.
А в последующей рецензии ясно сказано:
– Спектакль имел неслыханный успех.