Когда между Белинским и Герценом завязывался спор, то все присутствующие внимательно их слушали. Герцен, по живости своей натуры, не мог долго усидеть на одном месте и разговаривал всегда стоя. Если Белинский сильно горячился и закашливался, Герцен говорил какую-нибудь остроту, которая смешила Белинского и других, и спор делался хладнокровнее. Как-то раз, по уходе Белинского, Герцен заметил:
- Господа, а ведь у Белинского кашель-то скверный.
- Да, - отвечал Некрасов, - его кашель пугает нас; необходимо отправить его за границу лечиться.
- Как же вы обойдетесь без него? - спросил Герцен.
- Что делать, как-нибудь обойдемся, нельзя же запускать такой кашель. Ему вредно всякое волнение, а он из всякого пустяка в "Современнике" кипятится.
- Но ведь на отправку его понадобится порядочная сумма денег? - заметил Герцен.
- В этом году трудно будет его отправить, - сказал Панаев, - но на будущий год, вероятно, подписка на журнал увеличится, тогда и явится возможность отправить его лечиться. Только поедет ли?
- Это почему не поедет? - спросил Герцен.
- Точно вы не знаете его деликатности, - отвечал Панаев. - Я было попробовал заговорить с ним о заграничной поездке, так он даже рассердился, укоряя, что мы уже вообразили себя капиталистами; да и "Современник" он ни за что не оставит, хотя Некрасов имеет все данные для того, чтобы хорошо вести журнальное дело, но все-таки может, по неопытности, сделать промах, а при той враждебности, с которой многие литераторы смотрят на "Современник", этот промах даст им возможность разгуляться во всю над журналом.
Герцен советовал устроить консультацию из лучших докторов, но Некрасов заметил на это, что таким предложением можно очень напугать Белинского.
- Употребите хитрость, пригласите докторов, а его заманите к себе - будто бы по делу.
- Догадается, - сказал Некрасов.
- Можно сказать… ну, хоть… что я для себя созвал докторов, - ответил Герцен. Все засмеялись.
- Что вы смеетесь, господа, - продолжал он, - право, у меня очень серьезная болезнь - ведь вы сами знаете, что я не сплю по ночам!
Трудно было исполнить совет Герцена, относительно консультации докторов, потому что Белинский был убежден, что его кашель происходит просто от застаревшего желудочного катара, и находился постоянно в такой возбужденной деятельности, что не обращал внимания на свое здоровье, а если чувствовал упадок сил, то приписывал это простуде или нервному раздражению от неприятностей.
После отъезда Герцена у нас водворилась какая-то тишина и пустота, потому что он необыкновенной живостью своего характера оживлял всех, а после его остроумных разговоров казалось, что все другие говорят вяло, как-то размазывают свою мысль, тогда как Герцен передавал ее всегда сжато, рельефно и блестяще; она сверкала, точно молния.
Герцен приезжал в Петербург по делам и, кстати, хлопотал о разрешении ехать за границу, чего вскоре и добился.
С первого же года "Современнику" повезло. В февральской книжке 1847 года был напечатан роман Гончарова "Обыкновенная история", имевший огромный успех. Боже мой! Как заволновались любознательные литераторы. Они старались разведать настоящую и прошлую жизнь нового писателя, к какому сословию он принадлежит по рождению, в какой среде вращается и т.п. Многие были недовольны сдержанностью характера Гончарова и приписывали это его апатичности. Тургенев объявил, что он со всех сторон "штудировал" Гончарова и пришел к заключению, что он в душе чиновник, что его кругозор ограничивается мелкими интересами, что в его натуре нет никаких порывов, что он совершенно доволен своим мизерным миром и его не интересуют никакие общественные вопросы, "он даже как-то боится разговаривать о них, чтоб не потерять благонамеренность чиновника. Такой человек далеко не пойдет! - посмотрите, что он застрянет на первом своем произведении".
Странно, что предсказания Тургенева о литературной будущности его современников почти никогда не оправдывались. Например, приведя к Панаеву знакомиться Апухтина, тогда еще юного правоведа, он предсказывал, что такой поэтический талант, каким обладает Апухтин, составит в литературе эпоху и что Апухтин своими стихами приобретет такую же известность, как Пушкин и Лермонтов. Объяснить подобную странность в Тургеневе можно тем, что он сильно увлекался первыми впечатлениями, потому что никак нельзя было заподозрить его в отсутствии художнического литературного понимания. Он был прекрасно образован, много читал, сам был тонким художником в своих произведениях и когда говорил об иностранной или русской литературе, то видно было, что он тонкий и строгий ценитель.
Расскажу один эпизод, случившийся с Тургеневым. Он знал, что на следующий номер "Современника" не имелось ничего хорошего для отдела беллетристики, приходилось печатать плохенькую повесть, и вот он прибегает в редакцию и радостно объявляет Некрасову, что вчера в одном светском обществе он присутствовал при чтении одним молодым автором его первого произведении, что это такая прелесть, после которой он должен изломать свое перо, чтобы не осрамиться перед таким новым талантом, и советовал Некрасову поспешить приобрести эту повесть, заверяя, что она сразу прибавит 300 подписчиков. Некрасов обрадовался, просил Тургенева похлопотать, чтобы эта повесть попала в "Современник", и даже сделал распоряжение в типографии, чтобы прекратили набор данной им раньше повести. Оказалось, что хваленая повесть еще была не окончена, и автор сам через полторы недели привез ее в редакцию. Это был московский молодой франтик, подъехавший в карете четверней, потому что остановился у своей тетушки старушки, которая иначе не выезжала, как с форейтором. Некрасов, не прочитав рукописи, немедленно послал в типографию набирать, потому что ожидание этой повести и так задержало выход книжки. Когда принесли из типографии корректуру, Некрасов пришел в отчаяние. Все действующие лица в повести были графы, камергеры, графини, княгини; герой и героиня выражались до того высокопарно, что возбуждали смех; кроме вычурного слога, повесть была пересыпана массой каких-то туманных философских рассуждений.
Когда Тургенев пришел к обеду, Некрасов, не говоря ни слова, прочел ему выдержки из этой повести. Тургенев смеялся до слез и, наконец, сказал: "Это, наверно, Панаев выкинул такую штуку, не решился отказать какому-нибудь из своих аристократов, который пустился в литературу". Тогда Некрасов объявил, что не Панаев, а он рекомендовал эту повесть. Тургенев привскочил с места и с удивлением воскликнул: "Да это не может быть!" Когда же убедился, что это верно, то схватил себя за голову и жалобно произнес: "Что за помрачение нашло на меня! Как я так опростоволосился?" Тургенев объяснил, что он слушал чтение этой повести в блаженном одурении, сидя близко к одной барыне, которая ему очень нравилась, что он упивался ароматом ее головы, блаженствовал, когда она поворачивала свою голову к нему и тихо сообщала свои восторги от повести, что ее губки так близко были к его щеке. Он был мастер описывать свои ощущения в этом роде.
Некрасов в наказание засадил Тургенева исправлять высокопарные разговоры героини и героя в его хваленой повести. Тургенев, проработав немного, встал из-за стола, сказав: "Хорошенько надо было бы высечь автора, чтобы он не смел никогда браться за перо! Да уж и меня кстати!"
Сожалею, что не могу вспомнить название этой повести; помню одно, что она была напечатана в начале 50-х годов.
С тех пор Некрасов был осторожен и не полагался на похвалы Тургенева, когда тот брал под свое покровительство молодых людей, начинавших свое литературное поприще.
П.В. Анненков выступил на литературное поприще, кажется, в 1848 году, рассказом под названием "Кирюша". Тургенев стыдил Некрасова, что он срамит журнал, печатая такую бездарность, и за глаза иначе не называл Анненкова, как "наш Кирюша". Кажется, в беллетристическом роде Анненков ничего более не писал.
Весной 1847 года Белинский уехал за границу, но неожиданно вернулся в конце августа, тогда как должен был пробыть там до тех пор, пока не установится зима.
Белинский пришел ко мне на третий день по своем возвращении. Я очень порадовалась, найдя, что он казался бодрее.
- Таким ли я был молодцом! - сказал мне Белинский. - Я еще измучился от дороги; шутка ли, скакал без передышки в Петербург и в страшном испуге, такую получил из дома телеграмму, думал бог знает что, а оказались все живы и здоровы, только напрасно перепугали меня. Впрочем, теперь я доволен; если уж вернулся, то надо засесть за работу; просто совестно, как я мало наработал в "Современник".
Я не советовала ему слишком налегать на работу.
- Надо же мне поквитаться, - твердил он, - я ужаснулся, когда сосчитал, сколько прожил денег.
Я переменила разговор, чтобы отвлечь Белинского от его личных денежных дел.
- Каков Некрасов, - сказал он, - предлагает какую штуку - издание иллюстрированного альманаха! Ну, коммерческая голова у него! Одного боюсь, что такой альманах будет стоить очень дорого; как бы они не зарвались, и так уже каждая книжка "Современника" обходится почти вдвое дороже против первоначально составленной сметы расходов по журналу. Сколько теперь остается денег, чтобы дотянуть год? - спросил он меня.
Я не имела никаких сведений о хозяйственной части журнала. Белинский с самого начала издания "Современника" очень озабочивался денежными делами журнала, боясь, чтобы он не прекратился по недостатку средств. Мысль давать при "Современнике" приложения была новостью в литературе и произвела сенсацию в литературном мире: одни одобряли выдумку Некрасова, другие же печатно набросились на издателей "Современника", обвиняя их в том, что они прибегают к непозволительным средствам для приманки подписчиков, унижают журналистику в глазах публики, вероятно, скоро будут обещать своим читателям по бочонку селедок, по куску мыла и т.п. Можно судить, как обрадовались враги "Современника", когда объемистый "Иллюстрированный Альманах", уже процензурованный, был задержан, и его вновь начали пересматривать в главном цензурном комитете.
Переворот в Париже 1848 года печально отозвался на русской литературе. Граф Бутурлин был назначен председателем цензурного комитета и получил, как говорили, самые строгие инструкции. "Альманах" в руках цензуры стал чахнуть: из него выбрасывались целые статьи и калечились те, которые оставались. Мое первое произведение "Семейство Тальниковых", помещенное в "Альманахе", обратило особенное внимание Бутурлина. Он собственноручно делал заметки на страницах: "цинично", "неправдоподобно", "безнравственно", и в заключение подписал: "не позволяю за безнравственность и подрыв родительской власти".
Бесконечные задержки и перепечатки статей требовали много расходов, но в особенности было неприятно, что старые подписчики за 1847 г. и новые за 1848 г. сильно претендовали, не получая обещанного приложения, присылали в редакцию запросы и ругательные письма, а цензура не дозволяла напечатать никаких оправданий в задержке обещанного приложения. Газеты и журналы поджигали подписчиков "Современника", уверяя, что издатели их надули, хотя все литераторы отлично знали причины задержки выпуска "Иллюстрированного альманаха". Некрасову и Панаеву, после усиленных просьб, дозволили только напечатать в журнале просьбу к подписчикам, чтобы они потерпели еще некоторое время, что редакция непременно выдаст приложение под названием "Литературный сборник". Даже прежнего названия не дозволила цензура.
Наконец, только в 1849 году было разослано подписчикам приложение. Но вся эта кутерьма с "Иллюстрированным альманахом" и глумление печати над "надувательством" "Современника" повлияли на подписку, так что из трех с половиною тысяч подписчиков убыло почти две тысячи. Притом же в публике распространялись слухи, что "Современник" прекращается. Не помогли даже письма, разосланные всем подписчикам от издателей, что приложение вышло несвоевременно не по их вине. Некрасов страшно рисковал рассылкой таких писем, но это делалось очень секретно, и письма адресовались с разбором.
Я уже сказала, что мое первое произведение было запрещено. Никто из литераторов не знал, что я пишу, и я не хотела, чтобы об этом преждевременно толковали. Когда Белинскому, по обыкновению, были отосланы набранные листы "Семейства Тальниковых", то он потребовал, чтобы Некрасов немедленно пришел к нему. Белинский уже был так болен, что не выходил более из дому. Литературные передряги и страшные гонения на литературу надорвали окончательно его силы, и чахотка развивалась с необычайной быстротой.
Поэтому я была крайне изумлена, когда вдруг совершенно неожиданно Белинский явился ко мне. Он долго не мог отдышаться, чтобы заговорить.
- Я сначала не хотел верить Некрасову, что это вы написали "Семейство Тальниковых", - сказал он, - как же вам не стыдно было давно не начать писать? В литературе никто еще не касался столь важного вопроса, как отношение детей к их воспитателям и всех безобразий, какие проделывают с бедными детьми. Если бы Некрасов не назвал вас, а потребовал бы, чтобы я угадал, кто из моих знакомых женщин написал "Семейство Тальниковых", уж извините, я ни за что не подумал бы, что это вы.
- Почему? - спросила я.
- Такой у вас вид: вечно в хлопотах о хозяйстве. Я рассмеялась и добавила:
- А ведь я вечно только думаю об одних нарядах, как это все рассказывают.
- Я, грешный человек, тоже думал, что вы только о нарядах думаете. Да плюньте вы на всех, пишите и пишите!
Белинский стал меня расспрашивать, что я намерена еще писать.
- Да пока еще ничего, очень может быть, что не буду в состоянии еще написать что-нибудь.
- Вздор! сейчас же пишите что-нибудь… Давайте мне честное слово, что засядете писать!
Для его успокоения я дала слово скоро приняться за работу.
Белинский, разговаривая, поминутно должен был останавливаться из-за кашля. Он просидел у меня довольно долго.
- А мне хорошо у вас… Как-то вспомнилось все прошлое, как я познакомился с вами, как вас дразнил, как мы приехали в Петербург. Каким я был тогда и чем сделался теперь! И думал ли я, что увижу такое гонение на литературу.
Белинский печально понурил голову.
- Ну, пора домой! И так без конца ворчали на меня, что я захотел выйти из дому; я во что бы то ни стало хотел видеть вас. Вернусь, и опять на меня будут ворчать, зачем я долго засиделся у вас.
И медленно встав с дивана, он протянул мне руку, говоря: "Прощайте, выполните же ваше честное слово - пишите! Бог знает, когда мы еще увидимся".
Я проводила Белинского до передней, и лакей свел его с лестницы и усадил на извозчика, хотя он жил очень близко от нас. Это было наше последнее прощание. Я уже более его не видала.
Последнее время я прекратила свои посещения в семейные дома, где собирался по вечерам кружок общих знакомых. Мне опротивели постоянные сплетни, и после одной из них, где был замешан Белинский, я сказала ему, что прекращаю свои посещения ко всем нашим общим знакомым, в том числе и к нему. Он одобрил мое намерение, сказав:
- В самом деле, это будет лучше. Меньше будет всяких разговоров и неприятностей.
Очень долго никто не догадывался о моем решении. Все приписывали случайности, что я не бывала ни у кого. Но зато, когда догадались, что я прекратила всякое сношение с дамским кружком, то так озлобились на меня, что перестали даже кланяться со мной на улице, оскорбясь тем, что не догадались раньше и бывали у меня. Мое писательство раздражило их еще более, и все кричали, что пишу не я, а Панаев и Некрасов, по моему желанию, выдают меня за писательницу.
Смерть Белинского, может быть, избавила его от больших неприятностей. Только по удостоверению его доктора К.А.Тильмана, что дни больного сочтены, Белинского оставили в покое. Носились слухи, что ему грозила высылка из Петербурга и запрещение писать. Не было ли это для него равносильно смерти?
Я забыла упомянуть, что в 1847 году, не помню, в каком месяце, в Петербурге проездом был Гоголь. Он изъявил Панаеву желание приехать к нему вечером посмотреть на молодых сотрудников "Современника", причем, конечно, сделал свою обычную оговорку, чтобы ни посторонних лиц, ни дам не было. За час до прибытия Гоголя, в кабинете Панаева собрались: Гончаров, Григорович, Кронеберг и еще кто-то, а из старых московских знакомых Гоголя были Боткин и Белинский. Гоголь просидел недолго; когда он уехал, я вошла в кабинет и заметила, что у всех на лицах было недоумевающее выражение, и все молчали, один Белинский, расхаживая по комнате, находился в возбужденном состоянии и говорил:
- Не хотел выслушать правды - убежал!.. еще лучше. Я в письме изложу ему все!.. Нет, с Гоголем что-то творится… И что за тон он принял на себя, точно директор департамента, которому представляют его подчиненных чиновников… Зачем приезжал?