Авдотья Панаева: Воспоминания - Авдотья Панаева 27 стр.


Григорович объявил нам, что Дюма непременно желает познакомиться с редакторами "Современника" и их сотрудниками, и горячо доказывал, что нам следует принять Дюма по-европейски. Я настаивала только, чтобы чествование Дюма происходило не на даче, а на городской квартире, потому что наша дача была мала, да и вообще мне постоянно было много хлопот с неожиданными приездами гостей, потому что было крайне затруднительно доставать провизию, за которой приходилось посылать в Петергоф, отстоявший от нашей дачи в четырех верстах. По моей просьбе решено было принять Дюма на городской квартире, сделать ему завтрак и пригласить тех сотрудников, которые на лето оставались в Петербурге.

Григорович уехал опять к Кушелеву на дачу с тем, чтобы пригласить Дюма через неделю к нам на завтрак на нашу городскую квартиру.

Прошло после того дня два; мы только что сели за завтрак, как вдруг в аллею, ведущую к нашей даче, въехали дрожки, потом другие и третьи. Аллея, как я уже заметила, была длинная и обсаженная густо деревьями, а потому трудно было издали разглядеть едущих. Мы недоумевали, кто бы это мог ехать к нам, и притом так рано. Панаев решил, что это, верно, какие-нибудь дачники явились посмотреть парк, и уже встал из-за стола, чтобы разбранить извозчиков; но я, вглядевшись, воскликнула: "Боже мой, это едет Григорович с каким-то господином, без сомнения, он везет Дюма!"

Я не ошиблась - это был действительно Дюма, и с целой свитой: с секретарем и какими-то двумя французами, фамилии которых не помню, но один был художник, а другой агент одного парижского банкирского дома, присланный в Россию по какому-то миллионному коммерческому предприятию.

Эти французы приехали к Дюма в гости, и он захватил их с собой. После взаимных представлений я поспешила уйти, чтобы распорядиться завтраком. Так как нашествие французов было неожиданно, то я должна была употребить весь запас провизии, назначенный на обед, им на завтрак. Виновник нашествия французов также пошел вслед за мной в кухню, оправдываясь, что он ни телом, ни душой не виноват в происшедшем. Я накинулась на него за то, что он, зная, как затруднительно достать провизию, не остановил Дюма ехать к нам, да еще со свитой.

- Голубушка, я всеми силами отговаривал Дюма, - отвечал Григорович, - но его точно муха укусила; как только встал сегодня, так и затвердил, что поедем к вам. Гости к нему приехали, я было обрадовался, но он и их потащил с собой… Войдите в мое-то положение, голубушка, я молил мысленно Бога, чтобы вас не было в саду, потому что, желая заставить Дюма отложить его намерение, я наврал ему, что вы очень больны и лежите в постели!..

Положение друга Дюма показалось мне так смешно, что я рассмеялась…

- Не сердитесь, голубушка, на меня… - продолжал он. - Накормите их чем-нибудь! Французы так же голодны, как были голодны их соотечественники в 1812 году: они останутся довольны всем, чем бы вы их ни кормили.

- Хорошо, - отвечала я, - накормить их завтраком у меня хватит провизии, но что, если они останутся обедать?..

Я не договорила, угадав по выражению лица Григоровича, что Дюма останется обедать, и поспешила послать кучера в Петергоф за провизией.

Действительно, французы были голодны, потому что ели с большим аппетитом за завтраком. Дюма съел даже полную тарелку простокваши и восторгался ею.

Впрочем, он всем восторгался - и дачей, и приготовлением кушанья, и тем, что завтрак был подан на воздухе. Он говорил своей свите:

- Вот эти люди умеют жить на даче, тогда как у графа все сидят запершись, в своих великолепных комнатах, а здесь простор! Дышится легко после еды.

Я сказала тихонько Панаеву, чтоб он предложил французам "пройтись". Дюма было заартачился, но его уверили, что в парке везде есть скамейки, а на берегу моря беседка, где его будет обдувать ветерок, так как день был очень жаркий.

Дюма умилился, когда я отказалась принять участие в общей прогулке, отговорясь тем, что мне надо присмотреть за обедом. Он начал уверять, что видит первую женщину-писательницу, в которой нет и тени синего чулка. Без сомнения, он радовался более тому, что его накормят хорошим обедом.

За обедом Дюма опять ел с большим аппетитом и все расхваливал, а от курника (пирог с яйцами и цыплятами) пришел в такое восхищение, что велел своему секретарю записать название пирога и способ его приготовления. Мне было очень приятно, напоив французов чаем, проститься с ними. Дюма уверял, что с тех пор, как приехал в Петербург, первый день провел так приятно, и в самых любезных фразах выражал мне свою благодарность за прекрасный обед и радушное гостеприимство.

Я надеялась, что теперь не скоро увижу Дюма, но, к моему огорчению, не прошло и трех дней, как он опять явился с своим секретарем, причем последний держал в руках довольно объемистый саквояж.

Я пришла в негодование, когда Дюма с развязностью объяснил, что приехал ночевать, потому что ему хочется вполне насладиться нашим радушным и приятным обществом, что он, после проведенного у нас на даче дня, чувствует тоску в доме графа Кушелева, притом же не может переносить присутствие спирита Юма, который в это время гостил на даче у Кушелева.

- Извольте, - говорил Дюма, - обедать в обществе людей и смотреть, как одного дергает пляска святого Витта, а другой сидит в столбняке, подняв глаза вверх. Весь аппетит пропадает, да и повар у графа какой-то злодей, никакого вкуса у него нет, все блюда точно трава! И это миллионер держит такого повара! я в первый раз, по выезде из Парижа, только у вас пил кофе с удовольствием, и так приятно видеть, как cher dame Panaieff готовит его. Очень мне нужна севрская чашка, в которой подают у бедного графа скверный кофе!

Комнат у нас было так мало, что Панаев, уступив свой кабинет гостям, должен был спать на диване в другой комнате вместе с Григоровичем.

Я пользовалась обществом Дюма только во время обеда, завтрака и чая. Дюма, как только приехал, попросил у меня позволения надеть туфли и снять сюртук, потому что он привык в этом костюме всегда сидеть в саду у себя дома.

Роль секретаря Дюма была прежалкая. Дюма помыкал им, как лакеем. Секретарь был из робких людей и, должно быть, не очень умный, как я могла заключить из разговора с ним. Наружность секретаря была тоже невзрачная: маленького роста, с убитым выражением лица! Дюма заставил его срисовать карандашом нашу дачу, уверяя, что хочет построить себе точно такую же в окрестностях Парижа.

Перед обедом Панаев и Григорович повели Дюма пройтись. Я завела разговор с секретарем, который рисовал дачу, и спросила его, не скучает ли он по Парижу.

- Очень, очень скучаю! - отвечал он. - Я привык к семейной жизни, и мне очень тяжелы эти скитания. Мосье Дюма очень живого характера, он не может дня посидеть на одном месте. Ему-то хорошо, а мне крайне стеснительно постоянно находиться в чужом доме. И не знаю, - какую выгоду получу из моего путешествия? Сердце все изныло о жене и детях.

- Почему же вы не вернетесь в Париж?

- Как же вернуться ни с чем? Все мое жалованье получает жена. В сущности, у меня расходов нет. Мосье Дюма обязан содержать меня во время путешествия - давать мне комнату и стол. Но ведь он постоянно гостит у кого-нибудь, и я обязан быть всегда при нем. Вот захотелось ему срисовать вид вашей дачи, или что-нибудь записать для памяти, и я обязан это исполнить.

"Ну, - подумала я, - работа небольшая - записать, как делается курник, и срисовать дачу".

- Мосье Дюма, - продолжал секретарь, - опишет свое путешествие по России и получит много денег за издание этой книги, но у него денег никогда нет! Очень он любит бросать их, много, очень много проживает. Вот и здесь успел уже истратить десять тысяч франков на одну француженку, на которую и не посмотрел бы в Париже. Ах, как много наживают здесь парижанки!

Я полюбопытствовала узнать у секретаря - правда ли, что Дюма последние свои романы заказывал писать другим маленьким литераторам, а сам только редактировал их.

- О нет!.. Когда я вел переговоры с ним о поступлении к нему секретарем, то имел счастье видеть, как он сочиняет свои романы. У него в загородном доме большой кабинет, он то ходит, то ляжет на турецкий диван, то качается в гамаке, а сам все диктует и так скоро, что его секретарь едва поспевает писать. Я видел рукопись; в ней ничего нельзя понять; для сокращения вместо слов поставлены какие-то знаки. Секретарь испишет лист и бросит его на стол другому секретарю, который должен переписать, превратить знаки в слова. До дурноты доводит их мосье Дюма работой, встает сам рано и до 12 часов не дает передышки - все диктует; позавтракают, опять за работу до 6 часов. И как только у мосье Дюма хватает здоровья! Ведь он каждый день обедает с компанией, потом едет в театр, потом ужинает до рассвета. Удивительный человек!

- Хорошо он платит за работу? - спросила я.

- Очень хорошо! Он платит секретарям не по листам, а когда выйдет его роман, то и дает им денег; откроет ящик в столе и возьмет рукой, сколько попадется… Если ему попадутся в руки крупные бумажки - счастье того. Если же попадутся мелкие, то секретари не заикаются, что мало, а ждут, когда он получит хороший куш от книгопродавцев; тогда идут снова просить денег. Зато уж не приступайся к нему, когда у него нет денег. Знаете ли вы, что он мог бы быть миллионером, если бы не бросал так деньги! Весь свет читает его романы.

Сколько было правды в рассказах секретаря, не знаю, - передаю то, что слышала.

Дюма был для меня кошмаром в продолжение своего пребывания в Петербурге, потому что часто навещал нас, уверяя, что отдыхает у нас на даче.

Раз я нарочно сделала для Дюма такой обед, что была в полном убеждении, что по крайней мере на неделю избавлюсь от его посещений. Я накормила его щами, пирогом с кашей и рыбой, поросенком с хреном, утками, свежепросольными огурцами, жареными грибами и сладким слоеным пирогом с вареньем и упрашивала поесть побольше. Дюма обрадовал меня, говоря после обеда, что у него сильная жажда, и выпил много сельтерской воды с коньяком. Но напрасно я надеялась: через три дня Дюма явился, как ни в чем не бывало, и только бедный секретарь расплатился вместо него за русский обед. Дюма съедал по две тарелки ботвиньи с свежепросольной рыбой. Я думаю, что желудок Дюма мог бы переварить мухоморы!

Григорович очень хлопотал, чтобы его другу Дюма сделали официальный обед и, зная, что я буду противиться этому, тихонько от меня уговорил Панаева созвать литераторов. Когда мне объявили об этом, я отказалась наотрез хлопотать об обеде, но Григорович умасливал меня тем, что Дюма восхищается моими кулинарными способностями и моим радушным гостеприимством.

- Он, голубушка, когда будет писать о своем путешествии по России, посмотрите, как вас расхвалит, - в увлечении говорил Григорович.

Я невольно расхохоталась

- Ах! неужели вам не будет приятно, что вся Европа будет читать о вас! - твердил Григорович и не хотел верить, что мне было бы гораздо приятнее, если бы Дюма избавил меня от своих посещений.

Обед, однако, состоялся; наехали все приглашенные литераторы, и Григорович был в восторге, что чествование Дюма устроилось.

В день Петергофского гулянья я ждала к себе своих племянниц-девочек и сестру, чтобы свезти их посмотреть на иллюминацию и фейерверк; они должны были остаться ночевать у меня.

Утром я была занята приготовлением им помещения в своей комнате наверху, как вдруг горничная объявила мне, что "едут гости"; я спускалась вниз и выбежала на аллею, чтобы их встретить, и обомлела от ужаса: это был Дюма с своим секретарем и саквояжем. Дюма вообразил, что я выбежала встретить его и воскликнул: "О chere dame Panaieff" - и чуть не порывался обнять меня. Тут только я вспомнила, что Григорович за завтраком рассказывал виденный им сон, будто я была в больших хлопотах от того, что ко мне, кроме родных, наехало ночевать много гостей. Я была в величайшем негодовании на Григоровича и, не стесняясь, выбранила его за то, что он, зная за неделю о приезде моих родных в этот день, не мог предупредить Дюма, чтобы тот не вздумал явиться к нам.

- Голубушка, я с секретарем Дюма на сеновале переночую.

- У меня нет ни подушек, ни одеял для вашего Дюма, - отвечала я.

- И так поспит на диване!

- Как хотите, а извольте увезти ночевать, куда хотите.

- Куда же я его повезу, ведь в Петергофе сегодня не только в гостиницах, но и в трактирах не найти свободного угла.

- Ночуйте в парке, мне все равно. В это время приехали мои гости, и я пошла их встретить и поведать мое горе. Я упросила племянниц притворяться, что они не говорят по-французски, для того, чтобы мне под этим предлогом не разговаривать с Дюма.

Мне пришлось снова волноваться, когда я узнала, что Дюма повезут в нашей коляске в Петергоф. Панаев убеждал меня, что нельзя же не отвезти Дюма, потому что достать извозчиков в этот день не было возможности.

- Везите его на телеге, ему надо же испробовать эту езду, чтобы описать ее в своей книге о России! Я обещала племянницам повезти их на гулянье и не дам коляски для Дюма.

Однако меня уговорили, обещая, что Дюма отвезут пораньше и оставят в Петергофе, а коляска вернется, и тогда я повезу племянниц.

Дюма не мог не заметить, что я не говорю с ним ни слова, и даже спросил меня - почему сегодня chere dame Panaieff тaк озабочена? Григорович все время имел потерянный вид, боясь, чтобы я не выразила чем-нибудь своего гнева на бесцеремонность Дюма, и утешал меня, что Дюма не вернется из Петергофа ночевать к нам.

- Уж я, голубушка, разорвусь на мелкие части, а устрою так, что он ночует в Петергофе.

Но, к моему ужасу, Дюма вернулся, и мне пришлось на маленькой даче уложить спать 7 человек гостей. Подушки и тюфяки прислуги все пошли в ход на эту ночь.

Боже мой, как я обрадовалась, когда Дюма приехал, наконец, прощаться перед своим отъездом на Кавказ! Дюма, прощаясь со мной, наговорил мне много комплиментов и так расчувствовался, что обнял меня и поцеловал.

Это так было неожиданно для меня, что я не успела увернуться от его трогательного лобзания…

В это лето 1858 года французы положительно одолели пас своими посещениями. Недели через две или три после отъезда Дюма, Панаев читал мне и Некрасову только что оконченный им фельетон для августовской книжки "Современника" о посещении Дюма Петербурга.

Мы сидели в саду, Некрасов был закутан в плед, потому что уже давно стал чувствовать боль в горле, и в этот год голос у него совсем пропал. Он лечился у доктора Шипулинского, который находил очень серьезной болезнь его горла. Настроение духа у Некрасова было самое убийственное, и раздражение нервов достигло высшей степени. Он иногда по целым дням ни с кем не говорил ни слова. Ему казалось, что он должен скоро умереть, и трудно было отвлечь его от этих мрачных мыслей.

Было около двух часов; чтение Панаева подходило к концу, когда я, завидев в аллее дрожки, сказала: "Кто-то едет к нам". Мы были в уверенности, что это кто-нибудь из сотрудников, и крайне удивились, увидя, что какие-то два незнакомые господина сошли с дрожек и стали приближаться к нам.

Один из них на французском языке спросил Панаева, вышедшего к ним навстречу, не с редактором ли "Современника" он имеет честь говорить.

Я сказала Некрасову, что, вероятно, Дюма прислал каких-нибудь своих приятелей-французов знакомиться с нами.

На лице Панаева я заметила недоумевающее выражение, когда он подошел к нам и рекомендовал посетителей. Один оказался французом-доктором, с весьма типической наружностью и манерами парижанина (конечно, фамилии не помню): средних лет, брюнет, среднего роста, с черными живыми глазами, с усами и эспаньолкой; в петличке его сюртука виднелась какая-то орденская ленточка.

Другой был тоже француз, друг его, как отрекомендовал сам доктор. Оба француза старались держать себя с какой-то официальной важностью.

Панаев пригласил их сесть. Доктор заговорил первый, обращаясь к Некрасову, что он специально приехал из Парижа в Петербург для того, чтобы лично объясниться с ним. Панаев поспешил предупредить доктора, что Некрасов не говорит по-французски, а Некрасов спросил Панаева:

- Что сказал мне француз?

Панаев перевел ему слова француза, который продолжал:

- Это очень жаль, потому что я должен сообщить мосье Некрасову очень для него важную вещь без свидетелей.

Я вышла в стеклянную галерею, недоумевая, какое может иметь важное дело доктор-француз до Некрасова, и притом специально для этого приехавший из Парижа.

Вдруг у меня в голове мелькнула мысль - не явился ли он объясниться по поводу стихотворения "Княгиня", напечатанного в "Современнике" 1856 года.

Некрасов написал это стихотворение, когда все петербургское общество только и говорило, что о смерти одной русской аристократки графини N. (А.К. Воронцовой-Дашковой), которая вторично вышла замуж в Париже, уже с лишком сорока лет, за простого доктора-француза и умерла будто бы одинокая, в нищете, в одной из парижских больниц. Ходили даже слухи, что изверг-доктор страшно тиранил ее и, наконец, отравил медленным ядом, чтобы скорей воспользоваться ее деньгами и бриллиантами на огромную сумму. В сороковых годах эта аристократка считалась в высшем кругу первой львицей, по оригинальной своей красоте, богатству и по живости своего характера.

Лермонтов писал о ней:

Как мальчик кудрявый, резва,
Нарядна, как бабочка летом…

Вторичное замужество аристократки-львицы наделало страшного шума; об этом долго толковали, и едва разговоры стали затихать, как известие о ее смерти снова дало им новую пищу. Все, кто прочел стихотворение Некрасова "Княгиня", тотчас узнали героиню.

В стихотворении "Княгиня" было сказано о муже ее:

Назад Дальше