Мои воспоминания. Книга вторая - Бенуа Александр Николаевич 30 стр.


Совсем неудовлетворительно был представлен XVIII век, и в частности, меня огорчало отсутствие главной гордости русской школы живописи. Раз устраивался национальный музей, было бы естественно, чтобы на самых почетных местах красовались "Смолянки" Левицкого, тогда еще продолжавшие украшать Петергофский дворец, а также несколько шедевров Боровиковского, находившихся в Гатчине и в Романовской галерее. Комиссия по устройству музея была того же мнения, и даже в предвидении изъятия из петергофского Большого дворца этих картин распорядилась сделать с них копии, которые и должны были занять их места в Петергофе. Но тут комиссия наткнулась на решительный отказ государя, придерживающегося той точки зрения, что во дворцах все должно оставаться в том виде, в каком оно было при его отце, и никакие изъятия не должны нарушать ансамбли такого исключительного значения. К сожалению, как и всякое другое принципиальное решение, и это требовало для данного случая корректива. Будь "Смолянки" как-то исторически связаны с тем местом, куда они попали случайно, будь они написаны для Петергофа, естественно было бы их не перемещать; однако именно с Петергофом эти шедевры русской живописи не имели ничего общего, а попали туда случайно.

Что же касается до собрания княгини Тенишевой, то под него были отведены две залы в нижнем этаже, с окнами в сад. В угловой более крупные акварели были просто развешаны по стенам, а рисунки разложены в витринах и размещены на двух турникетах. Соседнему же длинному залу в три или четыре окна Мария Клавдиевна пожелала придать более нарядный вид. Тут были установлены щиты столярной работы, обитые серым бархатом, а на них повешены избранные или особенно ценимые княгиней вещи. На одном из этих панно красовался и ее акварельный портрет, писанный Репиным. Общее впечатление получалось очень изящное, а среди самих произведений, вставленных в однообразные дубовые рамы, было немало отличных или интересных вещей. Перед тем, чтобы их окончательно водворить на места, я произвел всему еще раз особенно строгий выбор, и если уже и после того осталось все же кое-что недостойное красоваться в музее, то это не по моей вине, а потому, что Мария Клавдиевна никак не соглашалась с браковкой вещей, особенно ей когда-то нравившихся. Все же и после чистки друзья меня поругивали за снисходительность и уступчивость, - особенно бранил Левушка Бакст, устроивший мне даже род сцены за то, что я положил в одну из витрин его рисунок "Младший дворник", когда-то в его академические годы отражавший его увлечение жанровыми сюжетами в духе Владимира Маковского. К сожалению, я не мог остаться в Петербурге до дня открытия музея - Анна Карловна в середине марта ожидала второго ребенка, и к этому моменту я должен был быть при ней. Нелегко мне было противостоять убеждениям отложить свой отъезд еще на несколько дней; особенно того желали обе княгини, Альбер и все мои друзья. Да и самому мне, склонному ко всякого рода спектаклям, очень соблазнительно было присутствовать при подобном торжестве, на которое должна была явиться в полном составе вся царская фамилия и все главнейшие представители искусства и науки. Но риск прибыть в Париж с опозданием был слишком велик, и потому я все же пересилил себя.

Все же при чем-то вроде генеральной репетиции, инаугурации музея, произошедшей дней за пять до официального торжества, мне было дано присутствовать и даже принять в этом участие. Эта репетиция была ознаменована прибытием самого государя, пожелавшего обозреть музей имени своего отца с особой тщательностью и вне обычной сутолоки церемониальных сборищ. Для княгини это был особенно важный день. Она в первый раз должна была встретиться лицом к лицу с царем, и Бог знает, какие иллюзии и надежды зароились у нее по этому поводу в голове. Во всяком случае, она была в чрезвычайно приподнятом настроении в этот день, хоть и пыталась его скрыть под оболочкой какой-то даже шаловливой фривольности. У меня и у Альбера даже возникли опасения, как бы она не совершила какой-либо бестактности, не сболтнула по своей обычной привычке что-либо, что ей пришло бы вдруг на ум. Однако все сошло благополучно, если и не совсем так, как бедной Марии Клавдиевне хотелось.

Нам - княгине и мне - надлежало встретить государя у дверей первой из тенишевских зал. Ожидать пришлось долго. Уже давно раздались сигнальные звонки, означавшие, что государь выехал из Зимнего дворца, что он в пути, что он приехал, а все еще ничего не доносилось из тех помещений, что лежали между нами и вестибюлем Михайловского дворца. Но это так было потому, что государь по прибытии стал осматривать подробно тот ряд зал, что открывался по левую руку от входа, и продвигался он медленно, выслушивая объяснения, иногда довольно пространные, которые давали ему Альбер, М. П. Боткин и П. А. Брюллов. Наконец раздались довольно близкие шаги, послышались голоса, дежурившие сторожа (все бывшие солдаты) вытянулись во фрунт, княгиня поспешно схватила тот огромный букет, который она считала нужным вручить императору, у всех появилась та специфическая улыбка, которой полагается быть при встречах с владыками мира сего, и Николай II со своими сопровождающими появился в соседней зале; мы его увидали…

Читатель знает, что я уже не раз имел случай оказываться в непосредственном контакте с императором (тогда еще наследником) на акварельных выставках, да еще совсем недавно - на открытии нашей выставки русских и финляндских художников, но там среди массы людей трудно было его вполне осознать, здесь же я его получил на добрые двадцать минут. Надлежало ему все рассказать про состав собрания, про его характер и значение; я отвечал на его вопросы, а перед некоторыми произведениями происходила более долгая остановка, и между мной и самодержцем всероссийским завязывался настоящий обмен мнений. К последнему располагало полное отсутствие в Николае II величия, крайняя его простота, а также нечто в тоне его замечаний, что, при всем их благодушии, как-то вызывало возражение. Я же был неисправим. Мне хотелось использовать до конца представившийся случай и хоть несколько просветить нашего властелина, от которого все зависело. Спрашивается, могло ли что-либо послужить темой для такого обмена мнений во всем том, в сущности, очень скромном и совершенно безобидном, что здесь было выставлено; однако нашлись эти темы и здесь. Особенно долгие остановки произошли перед недавно приобретенными эскизами Нестерова к образам в Храме 1 марта, а теперь перед прекрасной акварелью Репина "Читающая дама", перед портретом Нувеля работы Бакста и перед чудесными кавказскими акварелями Альбера.

Нужно еще прибавить, что вся манера держаться государя была теперь иная, нежели та, которая была ему свойственна в бытность его наследником. Тогда он не без аффектации показывал всем своим видом, что ему убийственно скучно и что ему до всего, что ему показывают, нет никакого дела. Теперь же его манеры были проще, естественнее, и чем уж он грешил, так это чрезмерной доступностью и приветливостью. Тенишевскую коллекцию он осмотрел во всех подробностях, но нельзя сказать, чтобы та совсем короткая фраза, которой он ответил на глубокий реверанс (и на букет) Марии Клавдиевны, отличалась теплотой. Видимо, он был предубежден против нее и не считал нужным скрывать свое личное отношение к ней. Не могла скрыть и княгиня своего огорчения и даже досады после того, что государь, еще раз кивнув ей, прошел в соседнее помещение, никак не изъявив своего монаршего благоволения. Вернувшись сразу к себе в Эрмитаж, Мария Клавдиевна велела подать к чаю ром, и заявив, что она "хочет сегодня напиться", влила себе в чашку чуть ли не полграфинчика. Когда же Киту попробовала ее поздравить, она резко ее оборвала и объявила, что "поздравить не с чем", и тут же всплакнула. Мне стало ее ужасно жалко…

ГЛАВА 26
Мадонна да Винчи. Рождение дочери. Коровин

Дня через три после посещения государем музея Александра III я уже сидел в вагоне и мчался обратно в Париж. Приятно было сознание, что у меня в бумажнике достаточно денег (полученных за проданные на выставке картины), потребных ввиду предстоящих чрезвычайных расходов. Только бы поспеть, только бы быть на месте, когда начнутся те ужасающие страдания, которые всегда предшествуют появлению на свет нового человеческого существа!

Несмотря, однако, на то, что я всем существом рвался в Париж, мне пришлось, внемля настойчивым просьбам брата Леонтия и его жены, еще на целый день остановиться в Берлине. Дело в том, что они мне поручили показать принадлежащую им картину - знаменитому Боде. Эта картина представляла собой исключительную ценность. То была та самая "Мадонна с гвоздикой", которая в собрании Сапожниковых в Астрахани считалась за произведение Леонардо да Винчи и которая ныне всеми авторитетами за таковое и признана, войдя в историю искусства под названием "Мадонны Бенуа". Я лично тогда не совсем верил в авторство знаменитейшего художника, но этого признания мне нечего сейчас особенно стыдиться, раз такой же скепсис я встретил в лице всех тех немецких и французских светил, которым я эту картину показал.

Имея перед собой всего один день, я должен был так распорядиться временем, чтобы за эти несколько часов повидать всех тех, мнение которых было интересно узнать. Переночевав в отеле, я и отправился с самого утра в хорошо мне знакомый Старый музей к самому Боде, но его я там не застал. Очередное воспаление ножных вен заставляло знаменитого ученого не покидать своего ложа. Достаточно, однако, было, чтобы я освободил картину от бумаги, в которую она была завернута, чтобы сразу возбудить живейший интерес во всем персонале музейных хранителей и чтобы один из них (кажется, Маковский) тотчас же протелефонировал Боде с просьбой меня принять. Особенно же страстный интерес вызвала наша картина в профессоре Muller Walde, оказавшемся случайно тогда в музее. Он буквально вцепился в нее, потащил ее в музейную фотографическую мастерскую для произведения с нее нескольких снимков, после чего он же понес ее в гравюрный кабинет, желая ее демонстрировать и Максу Фридлендеру.

Когда же подошел час, назначенный мне Боде в его особняке, я отправился к нему, не сомневаясь, что он разрешит все сомнения. Лежа в постели, мучимый сильными болями знаменитый тайный советник взял картину в руки, добрых четверть часа вертел ее перед собой на все лады, то поднося ее к самому носу, то отдаляя ее на всю длину руки, и наконец изрек свой приговор, который гласил буквально так: "Нет! Это не Леонардо, но возможно, что это произведение кого-нибудь из соучеников Леонардо по мастерской Вероккио!" Этот пифический ответ я сообщил затем Мюллеру Вальде, и тогда последний предложил мне картину тотчас же продать, - у него-де имеется кто-то в виду для этой покупки. Я ответил, что мой брат с картиной не желает расстаться, чем беспредельно огорчил почтенного профессора, уже замечтавшего о том, что Мадонна останется за Берлином.

Так ничего положительного и не добившись, я повез Леонардо в Париж, где это бесценное произведение и пребывало затем целый год частью у меня в моей более чем скромной квартирке на rue Delambre, частью у старичка реставратора de Nizrad’a, которого мне горячо рекомендовал Camille Benoit, кстати сказать, тоже с авторством Леонардо не соглашавшийся. Реставрация ограничилась снятием старого пожелтевшего лака и некоторых грубоватых записей; вообще же картина была в отличной сохранности после того, что еще в 1820-х годах она была переведена с дерева на холст искусным русским реставратором Митрохиным.

Разлука, продолжавшаяся более двух месяцев, была для нас, супругов, по-прежнему влюбленных друг в друга и ощущавших потребность в постоянном общении, в высшей степени мучительной. Правда, мы обменивались письмами ежедневно, а иной раз и по два раза в день, однако это не могло заменить нам личную близость, и поэтому легко себе представить тот восторг, который я испытал, когда получил Атю в свои объятья! Это произошло, едва за нами захлопнулась дверка фиакра, повезшего нас с Северного вокзала на rue Delambre. Но как это было неосторожно с ее стороны в ее положении явиться меня встречать, не взяв никого себе в сопровождающие! Она рисковала быть затолканной и даже ушибленной в толпе. Однако все обошлось благополучно. Дома меня ожидал чудесный обед, весь состоявший из моих любимых блюд, и не успел я занять свое место за столом, как уже ко мне на колени вскарабкалась сиявшая счастьем маленькая Атя - с огромной подаренной Тенишевой куклой на руках. Уж очень ей хотелось рассказать мне все, что произошло в мое отсутствие, и особенно про справленную без меня елку.

Уже на следующий день пришлось серьезно и спешно заняться приготовлениями к ожидавшемуся событию. Наш домашний доктор Boehler, в которого мы верили абсолютно, считал, что оно должно произойти самое позднее через десять дней, а потому необходимо было первым долгом заручиться акушеркой, которую Боэлер сам рекомендовал, так же как и опытную, полного доверия заслуживающую сиделку. Ученая акушерка madame Alphonsi была маленькая, черненькая, подвижная, еще не старая, отлично знавшая свое дело дама; напротив, сиделка madame Renard была особа почтенная, импонирующей наружности, полная, с грубоватыми чертами лица, но сразу располагавшая к себе написанной на них добротой. С момента ее вселения в нашу спальню мне пришлось перебраться в детскую, и сразу я утратил всякий хозяйственный и фамильный авторитет. Madame Renard решительно всем командовала, беспеременно устраивала головомойки Аннушке, и даже попадало мне, а при случае и моим друзьям. Что же касается меня, то madame Renard считала, что я недостаточно галантен в отношении жены, и эту погрешность она усматривала в том, что я-де никогда не подношу ей (жене) цветов, конфет, какую-нибудь драгоценность. В период, когда Атя стала поправляться, madame Renard даже старалась в этом смысле настроить свою пациентку против меня и ставила ей в пример "истинно французского супруга".

Вообще же роды прошли не только в иной обстановке, нежели первые, но и по совершенно иной системе. Начать с того, что при родах присутствовали не только "бабка", но и врач, а затем был выработан весь распорядок жизни как роженицы, так и младенца - вперед на целый месяц. И все это время madame Renard строго следила за тем, чтобы предписания доктора и мадам Альфонси соблюдались с абсолютной точностью. Самое мучительное для моей столь подвижной жены было принуждение двадцать один день (в России требовалось всего девять) оставаться в кровати. Что же касается до ухода за младенцем, то тут получился еще больший контраст с российской системой. Там новорожденного туго пеленали и зашпиливали, причем, однако, после всякого орошения пеленок мумия снова разбинтовывалась, и пеленки (требовавшиеся в несметном количестве) менялись. Няньки все дни проводили в стирке и в глажении. Напротив, французская система оставляла за членами известную свободу движения, пеленки зашпиливались так, что ребенок мог шевелить и ручками, и ножками; что же касается до смены белья, то она производилась всего четыре раза в день и непременно в установленные сроки; в промежутках же производимая младенцем нечистота оставалась совершенно закупоренной, создавая своего рода компресс. Сначала такая сознательная нечистоплотность показалась нам просто варварской, и моя жена беспокоилась, как бы не сделалось от того сыпи, но опыт доказал целесообразность французской системы, которая и применялась в течение первого полугода неукоснительно и с наилучшими результатами.

Труднее было убедить такую страстную мать, как моя Анна Карловна, в необходимости регулировать кормление младенца и во всяком случае избегать перекормления. Но настойчивость madame Ренар и тут одержала победу. Родившееся крошечное существо получало свою порцию материнского молока только через каждые два часа, и в промежутках никакие вопли и крики не действовали. "Пусть кричит, это ей только на пользу", - говорила неумолимая мадам Ренар. И что же, уже через двое суток малютка привыкла к режиму и получала свое питание лишь в условленные моменты. Это было полезно и ей, и особенно матери. Ничего подобного того состояния какой-то материнской экзальтации, в которое впадала Атя в течение первых трех-четырех - вернее, пяти месяцев после первых родов, здесь не повторилось, и, разумеется, это оказало благодетельное влияние и на физическое, и на нравственное ее состояние. Уже через два месяца исчезли и последние следы перенесенной беременности и всех терзаний; ночью моя жена вдоволь высыпалась, и это отзывалось на ее аппетите и на общем самочувствии. Мне также были возвращены мои права, и кризис заброшенного супруга, пережитый мной в 1895 году, на сей раз не повторился.

Назад Дальше