Вокруг Пушкина - Ирина Ободовская 2 стр.


Но только этим защита ее не может ограничиться. В одном из стихотворений Пушкина начала 20-х годов встречается парадокса­льное, на первый взгляд, а по существу глубоко диалектичное, сло­восочетание: "погибельное счастье". И, несмотря на все, только что сказанное, погибельным оказалось счастье и самого поэта: оза­ренный прощальной улыбкой любви, закат последних месяцев его жизни окрасился в кроваво-красные цвета.

Чем же это объясняется? Кто же повинен в том, что произош­ло и привело к трагической гибели поэта? Эти и подобные вопро­сы, естественно, стали глубоко волновать умы его современников; продолжают они волновать нас и сейчас.

От первых откликов на смерть поэта и до совсем недавно поя­вившейся в печати статьи Ахматовой вина во всем этом, как прави­ло, возлагалась на жену поэта. Авторы книги и здесь уверенно идут против течения. Продолжая в духе пропагандируемых ими новых представлений о личности Натальи Николаевны и семейном быте супругов - защиту тени, они решительно снимают с нее какую-ли­бо вину. В этом есть своя логика. Но диалектика жизни зачастую бывает гораздо сложнее прямолинейно-логических построений. Это относится и к данному случаю. Утверждение о невиновности жены поэта не только совпадает с его предсмертным заветом, но в основном, как и далее постараюсь показать (и это, понятно, самое существенное), гораздо ближе к исторической правде, чем версии обвинителей. Но подымать всю сложнейшую и запутаннейшую те­му о дуэли и смерти поэта, требующую особого исследования, они не ставили своей задачей. Поэтому, в отличие почти от всего оста­льного, что имеется в их книге и убедительно ими обосновано, данное утверждение, в сущности, только декларируется. А между тем, чтобы этот вопрос получил свое доказательное решение и за­щита тени могла считаться полностью осуществленной, необходи­мо сделать то, что до сих пор в полной мере еще не сделано,- ос­мыслить события, связанные с дуэлью и смертью поэта, не только в узких рамках драматической семейной ситуации, а в той, гораздо более широкой, конкретно-исторической обстановке, в которой эта ситуация сложилась, развилась и привела к роковому концу. А для этого придется начать издалека, обратиться к самым истокам пушкинского "погибельного счастья".

* * *

В годы после возвращения Пушкина из ссылки все сильнее тя­готила его неустроенность личной жизни, одиночество и беспри­ютность, отсутствие домашнего крова, семьи. О пылкости поэта, способности ко все новым и новым сердечным увлечениям непре­рывно твердят все близко знавшие его современники. Об этом пи­сал и сам Пушкин в стихотворении "Каков я прежде был, таков и ныне я...", в основном написанном еще в 1826 и окончательно за­вершенном в 1828 г. И действительно, "новые идолы" непрерывно сменяли друг друга в сердце "беспечного, влюбчивого" поэта; мно­жились в "стократные обиды", ими наносимые.

Среди сердечных увлечений Пушкина этой поры были и со­всем мимолетные. След одного из них - шутливо-ласковое и ша­ловливо-грациозное стихотворное послание "Подъезжая под Ижоры", написанное в начале 1829 г. и обращенное к одной из кузин А Н. Вульфа, Е. В. Вельяшевой. Заканчивающие его слова: "В ваши мирные края через год опять заеду и влюблюсь до ноября" - пря­мо перекликаются с тем, что П. А. Вяземский писал как раз неза­долго до этого, 12 декабря 1828 г., жене о только что приехавшем в Москву Пушкине: "Приехал он недели на три, как сказывает; еще ни в кого не влюбился, а старые любви его немного отшатнулись... Я его всё подзываю с собой в Пензу, он не прочь, но не надеюсь, тем более, что к тому времени, вероятно, он влюбится". Через не­делю, сообщая об ужине у дяди Пушкина, Василия Львовича, с "пресненскими красавицами", на котором был и племянник, он пишет ей же: "...Не подумай, что это был ужин для помолвки Алек­сандра. Он хотя и влюбляется на старые дрожжи, но тут сидит Дол­горукий горчаковский, и дело на свадьбу похоже. Он начал также таскаться по Корсаковым, но я там с ним не был и не знаю, как идет там его дело. По словам его, он опять привлюбляется". У од­ной из типичных представительниц стародворянской Москвы М. И. Римской-Корсаковой было две незамужних дочери, одной из них Пушкин увлекался в зиму 1826/27 г. Что же касается "преснен­ских красавиц" - Екатерины Николаевны и Елизаветы Николаев­ны Ушаковых, - с первой из них поэта связывали более серьезные отношения. После возвращения из ссылки Пушкин вскоре стал за­всегдатаем дома Ушаковых в Москве, на Пресне, в котором соби­рались писатели, артисты. Вокруг упорно говорили о неминуемой женитьбе. Однако три стихотворения, посвященные ей поэтом ("Когда бывало в старину", "В отдалении от вас", оба 1827 г., и "Ответ" - "Я вас узнал, о мой оракул...", 1830), написаны пример­но в том же грациозно-шутливом ключе, что и послание к Вельяшевой. В этом же роде и стихотворение "Вы избалованы природой" (1829), предназначенное Пушкиным для альбома ее младшей сест­ры, Елизаветы Николаевны. В этот же альбом вполушутку-вполусерьез поэт вписал и поименный перечень всех своих "стократных" увлечений - тот пресловутый "донжуанский список", который дал столь обильную пищу для разысканий и догадок многих исследова­телей пушкинской жизни и творчества. Характерно, что для нача­ла этого стихотворения Пушкин использовал четыре первые стро­ки ранее написанного мадригала, предназначенного было им для А. А. Олениной.

Дочь директора Публичной библиотеки, президента Академии художеств А. Н. Оленина, в доме которого царил культ античности и собирался весь цвет тогдашней литературы и других искусств, Анна Алексеевна Оленина, несомненно, была самым серьезным увлечением Пушкина этих лет. Анаграмма ее имени и фамилии не­однократно мелькает в творческих рукописях поэта; в одном месте он ипрямо написал было, тщательно потом зачеркнув: "Annette Pouchkine". К Олениной - "ангелу кроткому, безмятежному" - обращается он, когда грозовые тучи снова начинают сгущаться над ним, в стихотворении "Предчувствие"; ее черты - олицетворение "юности и красоты", - вместо своего "арапского профиля" призы­вает запечатлеть знаменитого английского художника Доу ("Зачем твой дивный карандаш...", 1828); ее глаза, напоминающие ему анге­ла с картины Рафаэля "Сикстинская мадонна", противопоставляет воспетым Вяземским в стихотворении "Черные очи" горящим "ог­ня живей" "черкесским глазам" Александры Россет ("Ее глаза", 1828). Среди стихотворений, посвященных Олениной, есть две такие очаровательные миниатюры, как "Ты и вы" (1828) и, в особен­ности, следующее, единственное в своем роде, исполненное, с од­ной стороны, предельной грации, с другой - глубоко содержатель ­ное восьмистишие "Город пышный, город бедный", своей двой­ной, воедино контрастно-слитой характеристикой императорской столицы предвосхищающее мотивы будущего "Медного Всадника". Но уже назначенная было помолвка Пушкина с Олениной не состоялась по причинам не очень ясным. Скорее всего Оленин-отец, близкийк придворным сферам и подписавший, в качестве члена Государственного совета, решение установить за Пушкиным секретный надзор, не захотел отдать дочь за политически неблаго­надежного человека. Да и увлечение Пушкина Олениной не вырос­ло в большое и глубокое чувство. Наблюдательный Вяземский пи­сал об этом 7 мая 1828 г. жене: "Пушкин думает и хочет дать думать ей и другим, что он в нее влюблен".

Примерно то же, видимо, можно было бы сказать и о многочис­ленных увлечениях поэта данной поры. Наглядно сказывается это и на только что рассмотренных образцах его любовной лирики. В них не только отсутствует "любовный бред" стихов периода южной ссылки, но нет и того большого и глубоко затаенного в ду­ше чувства, которым дышит посвящение "Полтавы". И это уже связано не только и даже не столько с новой реалистической мане­рой письма, сколько с характером пушкинских эмоций этой поры: поэт влюбляется "до ноября", "привлюбляется", "думает, что влюблен" то в одну красавицу, то в другую, но в душе его, как "святыня", живет героический образ той, кому посвящена "Полта­ва", - поехавшей за мужем-декабристом в Сибирь Марии Никола­евны Волконской. Это подтверждает написанное в самый разгар увлечения Олениной стихотворение "Не пой, красавица, при мне...". Оленина, бравшая уроки у Михаила Глинки, напевала грузинскую мелодию, которую привез Грибоедов. И вот в его созна­нии встает совсем иной образ. "Песни Грузии печальной" напоми­нают ему "другую жизнь и берег дальний": "И степь, и ночь - и при луне // Черты далекой, бедной девы". Эти стихи датированы 12 июня 1828 г. Посвящение "Полтавы" написано месяца четыре спустя. Но несомненно, что степь, "берег дальний", образы кото­рых навевает грузинская мелодия, связаны с кавказско-крымскими воспоминаниями поэта, а "призрак милый, роковой" "далекой, бедной девы" - это та, о ком в посвящении говорится как об его единственной и безответной, "непризнанной" ею любви.

Месяца через полтора-два после этих строк в личной жизни Пушкина произошло важное событие, давшее ему наконец то, о чем он все годы после возвращения из ссылки страстно и горест­но мечтал. 9 января 1829 г. Вяземский писал жене: "Пушкин на днях уехал... Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было или чего не было..." Заключает Вяземский тем, что он "всё не узнавал прежнего Пуш­кина".

Борьба с космополитизмом с ее идеологической и политической платформы, разумеется, перешла и на платформу организационную. В московских медицинских вузах она была реализована в массовом изгнании профессоров и преподавателей еврейской национальности. Во 2-м Московском медицинском институте были уволены профессора Э. М. Гельштейн, И. И. Фейгель, Я. Г. Этингер, А. М. Гринштейн, А. М. Геселевич и другие. Все они - известные ученые и специалисты. Все упомянутые, кроме Геселевича, были арестованы по "делу врачей". Процедура увольнения и поводы к ней были стереотипными. Назначалась комиссия, обследовавшая работу кафедры и клиники, руководимой этими профессорами, с посещением лекций этого профессора. Разумеется, комиссия обнаруживала ряд крупнейших дефектов в работе этого профессора, выводы комиссии обсуждались на ученом совете института или только в партийной организации (если профессор был членом КПСС), после чего выносилось решение об увольнении профессора. Иногда председатель "разгромной" комиссии или активный ее деятель был лично заинтересован в изгнании зав. кафедрой, поскольку ему было обещано, что он будет ее наследником. Вообще же изгнание евреев-профессоров из медицинских вузов открыло неожиданный легкий путь к кафедрам многим бездарным тупицам, прозябавшим около науки без надежды на ее признание. Научная активность для них была бесперспективной, ведь здесь требуются способности. Проще было использовать свою политическую локтевую активность, патриотически направленную против космополитов; она была беспроигрышной по результатам. Высшее руководство имело представление о том, как массовое увольнение опытных педагогов и ученых-медиков отразится на педагогическом, лечебном и научном процессе. Но оно, не скрывая этого, смотрело на это, как на необходимую острую болезнь, которой надо переболеть во имя светлого будущего медицинских вузов Москвы, Ленинграда и крупных центров без евреев. Сами же преемники вакантных мест без страха и сомнения занимали их. Они были убеждены в том, что ум присваивается вместе с должностью. Этот принцип, сформулированный великим русским сатириком, они приняли всерьез, как догму и как руководящее жизненное правило.

Процедуру изгнания человека из той области, в которую он вложил весь свой талант ученого и педагога, могу иллюстрировать изгнанием моего близкого друга Э. М. Гельштейна.

Э. М. Гельштейн являлся одним из типичных представителей того поколения медицинских работников, которое активно участвовало в становлении советской медицины в ее практической и научной части, в подготовке и воспитании кадров врачей, покрывших себя славой в Великую Отечественную войну.

Э. М. Гельштейн быстро выдвинулся в первые ряды творческой медицинской молодежи, и не было ничего неожиданного в том, что коммунисту Э. М. Гельштейну в 1931 году (ему было в это время 34 года) было предложено занять кафедру терапии и факультетскую терапевтическую клинику во 2-м Московском медицинском институте. В течение 21 года с перерывом в период Великой Отечественной войны он с блеском руководил этой кафедрой, проявив талант педагога и организатора научного и лечебного процесса. Во всех этих областях его работа неоднократно получала одобрение с разных сторон. К началу Отечественной войны Э. М. Гельштейн имел прочно сложившуюся репутацию выдающегося ученого-клинициста. Он был первым крупным советским ученым-медиком, в первые же дни Отечественной войны он одновременно со мной заявил о желании добровольно вступить в Советскую Армию. Он получил назначение на Ленинградский фронт на должность главного терапевта фронта.

Надо ли говорить о тяжести этого фронта в условиях блокады. Работа Гельштейна была отмечена рядом правительственных наград, присвоением ему почетного звания заслуженного деятеля науки. Блокадная гипертоническая болезнь, поразившая многих людей осажденного Ленинграда, не пощадила и его, и он возвратился с фронта с тяжелой формой этой болезни, закончившейся его ранней смертью в 1955 году. После демобилизации он вернулся в клинику к обычной работе, мужественно преодолевая болезнь и скрывая ее от окружающих.

Но постепенно над его головой начали сгущаться тучи, одновременно или с небольшой задержкой сгущавшиеся и над другими аналогичными головами. Атаку открыла многотиражная газета 2-го Московского медицинского института инспирированной статьей, в которой вся деятельность профессора Гель-штейна подвергалась не критике, а поруганию. Это был наглый пасквиль в стиле того времени, в котором охаивались и его лекции, на которые якобы студентов загоняли силой, и общее руководство клиникой, и научная работа. Это был удар, потрясший самолюбивого профессора беззастенчивым, наглым искажением действительности, с полным откровенным простором для безнаказанной клеветы.

На эту атаку Э. М. Гельштейн реагировал чрезвычайно тяжело - с личных позиций незаслуженной обиды; он не видел в ней общественного явления, сфокусированного в данном случае на нем. Затем события развернулись по обычной схеме с привлечением в атаку некоторых сотрудников кафедры (особенно одну из ближайших сотрудниц), обсуждением его деятельности на партийном собрании в обычном стиле того времени. Здесь же на собрании у него развился инфаркт сердца. Затем последовало обсуждение материалов комиссии, подтвердивших, конечно, материалы статьи и дополнивших ее клеветнический характер. Он позвонил мне утром после этого заседания, прося заехать к нему, и я никогда бы не мог себе представить этого гордого, самолюбивого и сдержанного человека в безудержных рыданиях, в которых я его застал. В этих рыданиях уже немолодого человека, прожившего жизнь в окружении всеобщего признания его достоинств человека ученого, с всеобщим уважением, была глубокая боль от незаслуженной обиды. Это не прошло бесследно для его сердца, подорванного в ленинградской блокаде, развились новые инфаркты с последующей аневризмой сердца, и он сам подал заявление об уходе с кафедры.

В 1953 году он также был арестован по "делу врачей" и вскоре (в 1955 году) умер.

Попутно я должен коснуться некоторых событий, имевших непосредственное отношение к включению меня в круг "убийц в белых халатах", характеристики общей обстановки в медицинском мире, предшествовавшей "делу врачей", и некоторых лиц.

В числе сотрудников по прозектуре 1-й Градской больницы была Клеопатра Горнак. Это была в описываемую пору довольно миловидная молодая женщина, мещаночка по культурному уровню и жизненным запросам, среднего уровня интеллектуальности, компенсируемой хитрецой с средними профессиональными способностями, но с карьеристской хваткой. В 1940 году она была направлена ко мне в аспирантуру, но мое научное руководство было прервано осенью 1941 года войной и моим участием в ней, а практическое - возобновилось только в конце 1945 года в прозектуре больницы, в штате которой она состояла.

Некоторые детали ее положения в прозектуре и взаимоотношений со мной я вынужден осветить, поскольку они получили звучание в событиях 1953 года.

За время моего многолетнего пребывания на фронте Клеопатра Горнак установила постоянный контакт с профессором Б. Н. М. В течение всего этого периода Б. Н. осуществлял руководство Клеопатрой Горнак, дал ей диссертационную тему, примитивную по замыслу и бездарную по ее научному смыслу, но беспроигрышную по требованиям того времени к кандидатским диссертациям. Ее заинтересованность в сохранении связи с Б. Н. определялась более легким достижением кандидатской степени, чем с моей требовательностью.

По линии практической работы патологоанатома, т. е. по больничной прозектуре, Клеопатра Горнак была в моем подчинении, но двойственность положения создавала известную напряженность отношений.

Однажды летом 1951 года (или 1952 года - точно не помню) Клеопатра Горнак сообщила мне, что ее вызывают на следующий день в МГБ и что причину вызова она не знает. Мне до сих пор не ясно, почему она информировала меня об этом, тем более что всякий вызов в это учреждение сопровождался предупреждением о секретности. Несомненно она догадывалась (или уже знала), что этот вызов связан со мной, и, может быть, из лучших побуждений хотела предупредить меня об этом. Когда же я спросил ее после визита в МГБ о причине вызова (после ее информации об этом визите я имел право на такой вопрос), то она сказала, что ее вызывали в связи с пропиской ее матери в Москве (она приехала с Украины), но содержание ответа и его форма не оставляли сомнения в том, что это подготовленная и, вероятно, продиктованная увертка. Она, возможно, получила задание наблюдать за моей деятельностью.

Она стала держать себя более независимо и даже вступать со мной в дискуссии при обсуждении данных отдельных вскрытий, где, по ее мнению, обнаруживались грубые недостатки лечения. Я несколько раз делился с профессором А. Б.

Топчаном, главным врачом больницы и моим другом, о сложности моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак, и однажды, когда я высказал желание избавиться от нее, ему изменила его постоянная сдержанность и в сильном возбуждении он шепотом воскликнул: "Если мы ее тронем пальцем, то завтра нас с тобой здесь не будет, понял?" Этим он ясно дал мне понять, что ему известно, как руководителю учреждения, о роли Клеопатры как информатора МГБ.

Забегая вперед, скажу, что даже детали моих взаимоотношений с Клеопатрой Горнак и роль в них Б. H. M. были известны в МГБ, что стало ясно из некоторых реплик моего следователя.

Назад Дальше