Былой войны разрозненные строки - Ефим Гольбрайх 12 стр.


Немцы непрерывно освещали передний край ракетами и низко расстилали над нашими головами разноцветный веер трассирующих пуль. Время от времени глухо ухали мины. Ничего не изменилось. Война продолжалась. Но на одного хорошего человека стало меньше…

Кто-то крикнул: "На партсобрание!" Сползлись вокруг парторга. Долго, не глядя друг на друга, молчали. Не сразу заговорил и парторг. Взволнованно выкрикнул: "Товарищи коммунисты! Вы видели, что сейчас произошло! Лучше погибнуть в бою!" Так и записали в решении: "Слушали: Биться до последней капли крови. Постановили: Умереть в бою".

Теперь многие стесняются своего членства в партии.

Я - нет.

Я не партийный функционер, не был прикреплен ни к спецмагазину, ни к спецполиклинике, не ездил в санатории и на курорты, не пользовался никакими благами партийной номенклатуры.

Я вступил в партию под Сталинградом. Ночью к моему окопу подползли комиссар и комсорг полка, они дали мне рекомендации, третья комсомольского бюро. Никакого собрания не было. Политотдельский фотограф сидел у противоположной стены окопа до рассвета вспышки он сделать не мог, это была бы последняя вспышка в его жизни, да и в моей щелкнул и поскорее уполз. (Комсомольские билеты были на фронте без фотографий.)

Зато привилегию я получил сразу.

Вызвал комиссар: "Ты теперь коммунист! Будет зеленая ракета вскочишь первым: "За Родину! За Сталина!" и вперед! Личным примером!" Легко сказать… Вскакивать не хотелось. Ни первым. Ни последним. Это после войны появилось много желающих. Тогда их почему-то было меньше.

У Александра Межирова есть стихи: "Коммунисты! Вперед!" Так было. И вскакивал. Как будто внутри пружина заложена. И бежал. И кричал. Что? Не знаю. Все равно этого никто не слышал. И я сам тоже.

Накануне был тяжелый день. Противник непрерывно атаковал. Еле отбились. Нехотя вставало солнце, первые, робкие еще лучи осветили траншею. Молодой лейтенант, командир пулеметного взвода, после тревожного полусна, поднял бинокль, чтобы осмотреть оборону противника. Луч солнца попал на линзу. В ту же секунду прозвучал выстрел снайпера. Но он его не услышал. Почувствовал сильный, резкий удар в голову и с горьким отчаянием успел подумать: "Все! Отвоевался…". Пуля попала под левый глаз и вышла в затылок.

Сколько лежал не знает. Вдруг почувствовал, как по телу прошла судорога, стал бить озноб. С удивлением обнаружил, что, вроде бы, жив. Сознание вернулось, голова была тяжелой, ее невозможно было поднять, заплывшие глаза не открывались, челюсти свело.

Пальцами раздвинул веки и увидел, что лучи солнца косо, как и перед роковым выстрелом, стелются по земле. Значит, дело идет к вечеру. Сколько же он пролежал? Часов десять? Он лежал на спине. С трудом повернулся набок. Вокруг убитые. Свои и чужие. Никого не слышно. Подтянул автомат, кое-как перевалился на живот и стал ползти. Самому из глубокой траншеи не выбраться, нужно найти пологий склон. Долго ли полз, коротко ли время остановилось. Дополз. В этом месте через траншею прошел танк. Полежал, собрался с силами и стал карабкаться наверх. На вершок поднимется, автомат подтягивает без оружия в медсанбате не примут. Цепляясь пальцами, обламывая ногти, на локтях выполз из траншеи.

Косые лучи солнца по-прежнему веером расходились по небосклону. Повсюду лежали убитые. Бой прокатился в какую сторону? и затих. На горизонте показалась редкая цепочка людей. Они шли к передовой. Время от времени наклонялись. Санитары! с облегчением вздохнул он, и пополз навстречу.

До слуха донесся пистолетный выстрел. Не обратил внимания. Раздалось еще два сухих хлопка. Насторожился. Присмотрелся. Люди были в нашей форме. Похожи на азербайджанцев.

И вдруг он понял! И будто молния ударила ему в голову!

Это не санитары! Это мародеры… Пристреливают раненых и обирают убитых. И снова черное отчаяние овладело им. Остаться в живых после смертельного ранения и погибнуть от рук своих! Какие это свои? Они хуже фашистов.

Пристрелят! горько думал он, продолжая ползти. Встретились. С трудом вывернув голову, попросил: "Ребята! Пропустите!"

И они его пропустили.

То ли сжалились над его молодостью, то ли автомат, которым он все равно не мог воспользоваться, произвел впечатление. Но они его пропустили!

Еще не веря в свое второе спасение, пополз дальше и к утру приполз в медсанбат.

…Медсанбат был другой дивизии, и его не приняли. Но дали кусочек хлеба. Есть он не мог. Рот не открывался. Отщипывал маленькие кусочки, проталкивал сквозь зубы и сосал. И полз дальше. Отдыхал и снова полз. Так дополз до госпиталя. Там приняли и перевязали. На какие сутки после ранения? Пятые? Седьмые? Счет времени потерялся.

Это не выдумка, это мой товарищ Алексей Тихонович Дуднев.

Фронтовики знают, что медсанбаты, как правило, принимали раненых только своей дивизии и очень неохотно из других соединений. Сейчас можно возмущаться сколько угодно. В наступлении идет такой поток раненых, что их не успевают обрабатывать. Вокруг палаток медсанбата скапливаются сотни людей, нуждающихся в помощи. Сестры стараются запомнить, кого привезли раньше, кто из тяжелых нуждается в срочной операции. Из операционной доносятся душераздирающие крики. Не хватает перевязочного материала. Силы медперсонала на исходе. Хирурги спят по несколько минут, прислонясь к стене. Не удивительно, что в этих условиях раненые из других дивизий воспринимались как "чужие". И это было им ужасно обидно и казалось кощунством. Фронтовая печать не раз об этом писала. Оправдывать это нельзя. Но понять можно.

В батальоне был молодой солдат Черепанов. Так случилось, что батальон освобождал его родное селю, где оставались мать и девушка. Село была занято неожиданно, никто не подозревал, что русские так близко. Дом находился на окраине. Распахнув дверь, он увидел свою мать. Но в каком виде! Мать была сравнительно молодой женщиной, едва за сорок. Она была накрашена, завита и совсем не выглядела несчастной. Рядом, в таком же расфранченном виде, стояла его девушка… Забежали соседи, сказали, что мать открыла публичный дом для немцев и вовлекла в эту грязь его девушку! Черепанов весь затрясся. И застрелил мать! Хотел застрелить и девушку, вошедший комбат не дал.

Публичные дома для оккупантов были не редкостью. Этих женщин ненавидели больше, чем немцев.

Училище было в Молотове (Пермь), где Давид Кушнер жил. В 1943 году, надорвавшись на непосильной работе, умерла мать. Единственный сын. Братьев и сестер не было. Отца он не помнил. Пошел к начальнику училища генералу Коратаеву. И тот отказал! Училище, мол, будет грузиться на фронт. Это было вранье. И они оба это знали. Что делать? Мать. Больше никогда не увидит. И он ушел в самоволку. Всю ночь просидел у ее изголовья. На похороны не остался. Хоронили соседи. На проходной его уже ждали. Сорвали погоны, отобрали ремень, отстегнули хлястик, руки назад. Построили училище: "ПОД ВИДОМ (!) похорон матери пытался дезертировать. Надо расстрелять, но мы решили отправить в штрафную роту". Никуда не отправили. Десять суток просидел на строгом аресте хлеб и вода. Устроили спектакль для курсантов.

Под Шяуляем, когда перевал войны был уже позади, нашу оборону перешел человек. Был он без оружия, в поношенной гражданской одежде, никаких документов при нем не было. Быть может, бежал из лагеря и пробирался домой? На свою беду он ни слова не понимал, ни по-русски, ни по-немецки. Позвали литовца то же самое. А он говорил и говорил, пытаясь что-то объяснить. Скорей всего это был латыш иди эстонец, но никто не знал ни латышского, ни эстонского языка. Проще всего было отправить его в вышестоящий штаб. Но с ним надо послать конвойного. Расстрелять проще. Как говорил "великий вождь": нет человека нет проблемы. Я пытался предотвратить расправу. Начальство посмотрело на меня с недоумением. Еще и обругали.

Та смерть не дает мне покоя до сих пор.

К концу войны ожесточение достигло крайних пределов. С возрастом становишься сентиментальным. Но то, что фашисты делали на нашей земле простить нельзя. "Немцы не считают советских за людей". От частого употребления эта фраза стерлась, потеряла свой изначальный смысл.

Любимым развлечением фашистов было, построив в ряд военнопленных или гражданских лиц, особенно комиссаров и евреев, выстрелить в ухо крайнему сколько человек сразит пуля. И это еще считалось невинной забавой. Специально натренированные собаки, натравливаемые на мужчин, выгрызали половые органы, маленьким детям отворачивали головы, как гайки, женщинам засовывали во влагалище горящие головешки. Были вещи, о которых писать страшно. На нюрнбергском процессе они были засекречены на пятьдесят лет. Но и сейчас нет сил об этом написать.

И все же, по зрелому размышлению, пока рукопись ждала своего часа, я пришел к выводу, что написать надо. Решение далось мне нелегко. Слишком чудовищным было содеянное. Речь идет о живых "подушках" и "полу-подушках", которые заказывали себе некоторые офицеры СС.

"Подушка" это девушка или молодая женщина, которой ампутируют обе ноги до паха, а на культи натягивают половые губы, и обе руки по плечи. Иногда руки оставляют и тогда это "полу-подушка". Идя в гости или на вечеринку, офицер брал "подушку" подмышку, а "полуподушка" обхватывала его сзади за плечи. Все эти жуткие подробности рассказал на процессе профессиональный хирург, производивший эти операции по указанию офицеров СС. Другие заключенные относились к несчастным с болью и жалостью, опекали их, кормили и обмывали…

И спустя полвека кровь стынет в жилах, когда пытаешься представить себе этот ужас. Не случайно, после всех преступлений, открывшихся на Нюрнбергском процессе ЭТО трибунал засекретил на 50 лет.

На территории Румынии начальник связи 74 стрелковой дивизии майор Наум Альшанский обнаружил брошенную немцами грузовую автомашину с ящиками мыла. На каждом куске была вдавленная надпись на немецком языке "Это мыло сделано из чистейшего еврейского жира"… Мыло было захоронено на местном еврейском кладбище, уцелевшие евреи произнесли заупокойную еврейскую молитву "кадиш". Бойцы и командиры по еврейскому обычаю стояли с покрытыми головами.

Не намного лучше вели себя в Германии и мы… Но до такого зверства не доходило.

К тридцатилетию окончания войны в Германии был издан двухтомник, переведенный потом на многие языки, в том числе русский, "Преступления против немцев". С немецкой пунктуальностью в нем были собраны факты издевательств и расправ над гражданским населением. Отрицать это было невозможно: все было заактировано, запротоколировано, засвидетельствовано, сфотографировано в отличие от нас, у них были фотоаппараты.

Советское руководство не стало их отрицать. Было сказано: "Нельзя ставить на одну доску преступника и его жертву".

Звездочка

Зимой сорок второго сорок третьего года в гигантском Сталинградском котле переваривалась, огрызаясь и не желая сдаваться, трехсот тридцатитысячная армия Паулюса. Гитлер запретил им капитулировать, обещал помочь, бросил на прорыв кольца армию Манштейна во главе с танковой группой генерала Готта. За последние недели мы с боями прошли сотни километров, позади были взорванные мосты, разрушенные железнодорожные пути, раскисшие дороги. Тылы отстали, люди валились с ног от усталости. Дивизия оказалась на внешнем обводе кольца, одной из первых приняла удар, была смята и отрезана от своих.

Окружение… Слово хорошо знакомое нам с сорок первого года. И хотя начался уже сорок третий, неприятный осадок сохранился. Лица потускнели, на них легла тень. Стало тоскливо и неуютно. Неизвестность угнетала.

Обстановка осложнилась еще накануне. Ночью перед нашей обороной слышался гул танковых моторов. Стало ясно немцы готовятся к прорыву. Все офицеры штаба полка на переднем крае. Боеприпасов в обрез. Рокот моторов усиливается. Командир полка дал противотанковую гранату и указал на огромный валун, лежащий у самой дороги. Камень выпирает из крутого склона оврага, бросать придется левой рукой. Неудобно, но под гусеницу попасть можно.

Головной танк медленно приблизился, лязгнул гусеницами и остановился. Не добросить, далековато, да и не попасть в темноте. Напряжение достигает предела. Граната врастает в руку. Неожиданно танки попятились, их утробное урчание постепенно удаляется. Не решились ночью спуститься в овраг. Напряжение немного спадает. Расходимся по своим местам.

Под утро задремал, уронив голову на полевой телефон. Снаряд разорвался под самым окном. Осколки стекла посыпались за воротник шинели. На улице встревоженный крик: "Танки!"

Штаб полка уже не отвечает. Со стороны штаба, держась ближе к домам, перебегают в нашу сторону какие-то фигуры. Может, свои?

Шинели уж больно темные… Немцы! Бросаемся к оврагу. Немецкие танки изменили направление и обходят нас. Отступаем под защиту своей артиллерии вон она, по ту сторону огромного ровного поля. А может, поле только кажется нам огромным, может оно не такое уж большое его нужно перебежать под огнем противника, укрыться негде. Отчетливо видны выдвинутые на прямую наводку орудия. Они молчат. Вот уж добежим, спросим: почему не стреляли! Горячие слова кипят в наших сердцах.

Развернув башни в нашу сторону, танки ведут беглый огонь. Господи! Только бы сразу! Если рядом не окажется близкого товарища не подберут. Это не кино. Это война, и требовать этого нельзя. О Лапине и Хацревине еще не было известно. Выходя из Киевского окружения, один из писателей был ранен, второй остался с ним, и оба погибли.

Но вот и пушки. Подбегаем, готовые схватить артиллеристов за грудки, и… слова застревают у нас в горле. На каждый ствол по три снаряда. Только для прямой наводки. Поспешно занимаем оборону перед артиллерийскими позициями. Но немцы нас не тревожат. Оставляют на потом…

Ночью поступает приказ выходить из окружения мелкими группами. Это последнее дело. Но ничего не поделаешь. Выходить надо. В моей группе одиннадцать человек, все незнакомые, из разных подразделений.

Незадолго до этого я получил свой первый офицерский чин и вместо трех треугольников сержанта вколол в петлицу квадратик, именуемый, почему-то кубиком, или, по-солдатски, кубарем, я стал младшим лейтенантом, чем изрядно смутил своего старшину-сверхсрочника, у которого был в подчинении.

Немцы еще не успели организовать сплошную оборону. Первую линию проходим в темноте сравнительно легко. Но выйти к своим не удается. Куда ни кинемся всюду немцы, стыков не нащупаем. Светает, и деться нам некуда. Залегаем в бурьяне вблизи большака. По дороге непрерывным потоком, к фронту и в тыл, движутся немецкие автомашины, снуют мотоциклы, проезжают обозы, с передовой везут раненых.

Здесь недавно прошел бой, по обочинам лежат перевернутые автомашины, стоят обгорелые танки, искореженные орудия, разбитые брички. И неубранные трупы лошадей и солдат.

С дороги мы должны казаться грудой тряпья. Не видеть нас немцы не могут но, по-видимому, принимают за убитых. А мы еще живые…

Если немцы нас обнаружат… Об этом лучше не думать… Еврею попасть в плен нельзя. Лучше застрелиться сразу. А не хочется. Русские ребята проще относились: ну, что делать, на то война. На сколько нас хватит? У одного автомат, у остальных винтовки и по горсти патронов, ни одной гранаты…

Днем подтаяло, дорогу развезло. Немцы норовят проехать по суше, вытоптали бурьян по обе стороны большака метров на сто. Холодно. Встать погреться нельзя видно с дороги. И есть нечего. Но другого выхода нет только лежать и ждать. Лежим, мерзнем, тихо переговариваемся. Обменялись адресами: кто в живых останется сообщит родным о нашей судьбе. Томительно тянутся часы, время как будто остановилось.

Наконец, стал клониться к вечеру и этот нескончаемый день. Начинает смеркаться, быстро темнеет.

С наступлением ночи движение на дороге не ослабевает. Даже становится более интенсивным теперь противник не боится нашей авиации. Мимо, в нескольких шагах, два немецких солдата волокут станковый пулемет. Покосились на нас, примолкли, но подойти не решились. Может, приняли за своих, может просто побоялись рисковать. Удаляются.

Не успевает улечься волнение, как с дороги сворачивает еще один фриц. Здоровый детина в маскировочном костюме белой стороной наружу (костюмы были двусторонние, летом выворачивались зеленой стороной). Прошел в двух шагах, посмотрел равнодушным взглядом, пошел дальше.

С беспокойством смотрим ему вслед. Не передумал бы. Точно. Прошел шагов сорок, остановился, потоптался на месте, видно, сомнения одолели.

Возвращается. Автомата не снял, значит, думает, убитые, в карманах пошарить. Любопытство его погубит. Он - один, нас одиннадцать.

Заманчиво притащить языка. А не выйдем что о нем говорить…

Предупреждаю: Не стрелять! Дальше как в кино.

Рядом со мной лежит автоматчик в шапке-ушанке с не завязанными тесемками. Немец подходит к нему, наклоняется, берет двумя пальцами за ухо шапки, приподымает и видит открытые, живые глаза! Испугавшись, резко поворачивает голову ко мне, а у меня рука на локте и в ладони тускло поблескивает пистолет.

Рот немца открывается в немом крике, челюсть отваливается, а звука нет. Автоматчик поднимается на колено и с придыханием, как при колке дров, ударяет немца прикладом между глаз. Но в этот момент один из группы не выдерживает напряжения и стреляет…

Выстрел служит нам сигналом: Вперед! Вскакиваем и мчимся через дорогу. Без языка. Он навсегда остался на нашей земле. Бежим так, что сердце перемещается в горло и вот-вот задушит. Датчики бы на нас установить, все рекорды были бы нашими…

Вокруг нас поднимается беспорядочная стрельба. Но мы уже по ту сторожу большака. В изнеможении валимся в бурьян. Бежать все равно нет уже сил. С трудом отдышались. Все целы. Это большое счастье. На шинели, натянутой на винтовки, далеко не пронесешь. А бежать и вовсе невозможно.

Теперь надо сориентироваться. Стрельба идет повсюду, не поймешь, где свои, где чужие. Но вот километрах в десяти заиграли катюши. Катюши верный ориентир там наши! У немцев такого нет.

Впереди виднеется большое село. Из этого района вели огонь катюши. Через огороды бросаемся к крайнему дому. В селе идет бой. Светящиеся пунктиры трассирующих пуль, перекрещиваясь, летят навстречу друг другу. Осторожно выглядываю. Улица пустынна. Показался солдат. Темно. Обмундирования не разобрать. Похоже на наше, но не исключено, что немецкое. Напряжение достигает предела. Хочется скорей к своим. Хоть та же война, но спиной о своих опереться.

Выждав, пока солдат поравняется с домом, выскакиваю, кидаюсь наперерез и, прежде чем он успевает что-нибудь сообразить, хватаю его правой рукой за грудки, а левой на всякий случай за карабин: Ты кто?!

А он перепугался и молчит…

Текут секунды. Подбегают еще двое моих ребят: Ты чей? От волнения не соображаем, что не худо бы и по-немецки его спросить.

В нетерпении хватаю его рукой за шапку. В ладонь впиваются острые уголки…

Звездочка.

Наши.

Назад Дальше