Госпиталь
В медсанбат меня привезли без сознания. Очнулся в небольшой комнате деревенского дома на жестком топчане, прикрытый своей же шинелью. Неожиданно в комнату ввалилась группа военных во главе с плотным небольшого роста бригадным врачом, которого сопровождало медсанбатское начальство. Новую форму уже ввели, но бригврача еще, видимо, не переаттестовали, и он носил старую, с одним ромбом в петлице, по-новому генерал-майор медицинской службы. Бригврач подозрительно посмотрел на меня бинтов не видно: "С чем лежит? Контузия ответил кто-то из сопровождавших. Поднимите рубашку! и он больно ткнул меня двумя пальцами в живот. -
- Кто свидетельствовал? Капитан Иванова. Пять суток ареста! - резко бросил бригврач и, круто повернувшись, вышел из избы.
Свита поспешила за ним.
Я решил, что речь идет обо мне, и расстроился. Перележал бы у себя в санроте. И где у них тут гауптвахта. Холод там, небось, собачий. Вбежала возбужденная капитан Иванова. Где я у вас тут сидеть буду? Да не вы, а я! раздраженно бросила она. И задрав мне рубаху, повторила жест бригврача. У вас еще и тиф! огорченно сказала она. Но я сравнительно хорошо себя чувствую! Это еще цветочки! пообещала она и ушла.
Вскоре мне стало хуже, и я снова потерял сознание. Пришел в себя уже под вечер. Комната была другая, и лежало в ней человек двенадцать. Возле двери, за небольшим столом, на котором стоял сделанный из гильзы светильник, сидела аскетического вида немолодая женщина военный врач, очень похожая на актрису Фаину Раневскую, и что-то быстро и сосредоточенно писала, скорей всего истории болезни.
Я был контужен, все тело налито свинцом, парализованные ноги не двигались, плохо слышал, язык с трудом поворачивался во рту. Но лежать, в общем, было хорошо и покойно. После непрерывного, порой нечеловеческого напряжения переднего края было тепло и уютно. Главное живой. Авось, помереть теперь медики не дадут.
С грустью вспомнил: когда увозили из санроты, из землянки полевой почты выскочила девушка и, размахивая руками, прокричала: "Письма тебе!" Но машина не остановилась. Светало, и надо было поскорей убираться. Так я их никогда и не получил.
У противоположной стены лежал солдат. Он был без сознания, бредил и конвульсивными движениями все старался разорвать бинты, которыми был привязан к койке. "Да помогите же ему!" не выдержал я. Докторша оторвалась от писания и, посмотрев на меня из своих добрых морщинок умными глазами, с грустной полуулыбкой сказала: "Если я даже лягу рядом, ему уже ничего не поможет!.."
Из медсанбата меня перевезли в госпиталь в Шахты. Везли в автомобиле "Форд". В кузове, на скамьях сидели легко раненные и больные, а между ними были вдвинуты одни-единственные носилки со мной. Время от времени на кочках и воронках от снарядов и мин машина подпрыгивала, я ударялся головой о перекладину носилок, и сознание ненадолго возвращалось.
В приемном покое вестибюле новой двухэтажной школы никакой мебели, кроме моих носилок, не было. Маявшиеся в ожидании госпитализации легко раненные и больные иногда присаживались прямо на меня, не без оснований полагая, что уже можно… Но я этого почти не чувствовал, лишь на секунду, сквозь пелену тумана, смутно видел какую-то фигуру, да и сказать ничего не мог речь утратилась окончательно.
На минуту проснулся, когда меня погрузили в ванну. Сразу стало тепло и хорошо. И уж совсем непонятно было, почему так горько плачет хлопочущая надо мной пожилая женщина в белом халате. Я ее запомнил, и когда недели через две стал приходить в себя, спросил: "Что вы так плакали? Плакала, что ты такой молодой, и умираешь…"
Офицерское звание я получил на передовой, но еще продолжал ходить в солдатском обмундировании и попал в солдатскую палату. Раненые лежали в палате в три ряда возле окон, у дверей и посередине. На голом полу. Пол, правда, был крашеный. Ни сено, ни солому врачи не разрешали подстилать, чтобы не было грязи. Утром придут нянечки, подвинут тебя, как бревно, пройдутся шваброй и опять задвигают на место.
Разобравшись, перевели в офицерскую палату. Здесь уже были кровати: две койки рядом, вплотную, потом тумбочка. Стульев не было и здесь. Даже если бы и были поставить некуда. Сможешь сидеть сиди на койке.
Не ходил долго, ноги отказали, болели. Стал поправляться есть хочется. Кругом разорение, распутица, подвоза мало, и фронт рядом. По ночам город бомбят, легкораненые по тревоге спускаются в подвал, а мы лежим, "тревожимся" на месте. Кормежка слабая, подъедаем у тяжелых, как, наверное, наши предшественники - у нас.
Рядом со мной шахтинец, выздоравливающий. Говорю: "Будешь выписываться, скажи. Тут родители товарища моего боевого". Объяснил, как найти. Пообещал, но, видно, забыл, или не пустили в госпиталь после выписки, ушел не простившись. Фамилию мою шахтинец знал, рядом лежали, но при таких харчах разве запомнишь, а тем более выговоришь? Лежу, тоскую, кто со мной поступил уже ходячие, а некоторые и вовсе выписались. Да и вообще, когда ноги не действуют это большое неудобство, особенно в молодые годы.
А по коридорам госпиталя ходят выздоравливающие, и каждый день кого-то вызывают, что-то кому-то передают, меня вызывать некому, а передачу принести тем более. Да и слышу я еще плохо, хотя одну и ту же фамилию явно не мою выкликают несколько дней. Но никто не отзывается.
Однажды в дверях палаты останавливается выздоравливающий и, прислонившись к косяку, читает письмо. Кто-то упорный не оставляет надежды найти своего. Прислушиваюсь: "Кто знает моего сына Федю…"
Я! Я знал сына Федю! Не подвел солдат. Нашли меня старики. Отец ходил на Дон рыбачить, мать жарила невесть на каком жиру и приносила в госпиталь.
Выписавшись, по стенам да по заборам, на негнущихся ногах, доковылял до Шевченков, несколько после-госпитальных отпускных дней жил у них. Как сын.
Лошади
Что ни говори, а основную тягловую нагрузку, особенно в первые военные годы, вынесли на себе лошади. О лошадях написано мало и как-то вскользь. Кавалеристов почти не осталось, да и те стесняются напоминать о себе. Лошадь умнее собаки и не менее предана. Многие держали бы лошадей и ныне, да негде, и не дешевле станет автомобиля. Американцы, говорят, вывели породу комнатных лошадей, маленьких, чуть побольше собаки, но ведь это игрушка, а не лошадь.
Академик Павлов как-то сказал: собака вывела человека в люди. То же самое можно сказать о лошади, она - вывезла.
В довоенное время кони в эскадроны и батареи подбирались по мастям, рукопись прочел старый полковник-кавалерист. Позвонил сразу: пегих в армию не призывали. Поразило слово "призывали", как людей.
Я - не конник и к лошадям на войне непосредственного отношения не имел. Но иной раз на такие страдания насмотришься сердце разрывается. И поневоле вспоминаются стихи Маяковского "Хорошее отношение к лошадям". А хорошее отношение к лошадям на фронте это, зачастую, пристрелить раненого коня…
Мои отношения с лошадьми были довольно сложными: я их любил, а они меня нет. В детстве я мечтал лихо мчаться на коне уж если не во главе всесокрушающей кавалерийской лавы, то с важным донесением, которое решит исход боя. Лошади же, не без оснований, предпочитали других всадников… Еврей на лошади это не еврей, говорил Бабель.
Мое первое знакомство с лошадью началось с того, что я не знал, как на нее сесть. Обходил ее и так, и сяк, и все равно получалось, что если я на нее сяду - неминуемо окажусь лицом к хвосту. Такого позора я допустить не мог, тем более, что уже собирались любопытные. Подошел старый солдат, все оказалось очень просто: нужно стать лицом к голове коня, вдеть левую ногу в стремя и, оттолкнувшись правой, с поворотом сесть в седло. Я благополучно вдел ногу в стремя, оттолкнулся и… Лихо сесть в седло не удалось. Лошадь повернула голову и, оскалившись, пыталась схватить меня за колено. Я не давался и, стоя одной ногой в стремени, некоторое время, к удовольствию собравшихся, мы с конем кружили на месте. Наконец мне удалось перекинуть правую ногу и с облегчением сесть в седло. Наши отношения, как будто, стали налаживаться, но лошадь еще долго косилась в мою сторону, презрительно улыбаясь…
В одно прекрасное утро, в обороне, комбат сказал: "Вызывают в штаб полка. Погода отличная, пройти километра три-четыре одно удовольствие. Но комбат, видимо, знал больше, чем говорили. Возьми коня! добавил он. Дальше начались тайны мадридского двора, В полку сказали: езжай в политотдел дивизии, там послали в политотдел корпуса, оттуда направили в Политуправление Армии, как оказалось за новым назначением. Коммуникации в обороне довольно растянутые, до Политуправления оказалось километров тридцать.
Молодецкого соскока не получилось, а о том, чтобы щелкнуть каблуками не могло быть и речи. Обнимая коня за шею, кое-как сполз. Потоптался, не очень твердо, но стою. Взглянул на непослушные ноги, бриджи вылезли из сапог и собрались гармошкой…
Под деревом сидел генерал и что-то писал, примостив блокнот на коленях. Указали на него: доложись. Привел себя в порядок и, стараясь ступать твердо, как будто эти тридцать километров для такого бравого кавалериста пустяки, направляюсь к начальству. Лихо козырнув и уже открыв рот для доклада, замечаю, что генерал, глядя куда-то мимо меня, тоже поднимает руку для приветствия. Странно: сидя и без головного убора… Но вместо приветствия генерал бросает: Лейтенант! Ваша лошадь валяется! Боже мой! Не расседланная, сломает спину, придется пристрелить. Конечно, съедят за милую душу, но что я скажу комбату… Привяжите на короткий чембур! - кричит генерал вдогонку.
На ходу пытаюсь вспомнить, что это может значить. Кажется, что-то такое было у Шолохова. Так и не вспомнив, поднимаю коня и на всякий случай привязываю мордой к стволу. Теперь не ляжет.
В освобожденных селах только саманные стены домов. Ни крыш, ни окон, ни дверей. Но все какой-то затишек, не так дует. Вот и заводишь в эти бывшие дома лошадей, потому что, если они падут или заболеют, завтра будешь грузить боеприпасы, снаряжение и прочее имущество на и без того навьюченных и измученных людей. Приказа никто не отменит, и никто не поможет. Хоть стреляйся.
Вот и начинаешь с лошадей. А люди? Люди себе место найдут. И нашли. В длинном сарае, бывшей конюшне, улеглись вповалку. Пока расставлял посты, осталось только одно место: между крайним солдатом и издыхавшей лошадью. То ли больная, то ли немцы не дострелили, в темноте не разобрать, дышит тяжело, с хрипом, пристрелить жалко, да и люди уже спят. Втискиваюсь между крайним солдатом и конем.
Ночью просыпаюсь от тяжести, будто камнем придавило. Открываю глаза: лошадь положила голову мне на грудь и умерла. Искала защиты у человека.
Вспоминаю о лошадях на войне, и встает перед взором такая картина. У дороги виднеется сугроб. Из него торчит что-то темное и странное, издали похожее на флюгер. Подхожу. Сугроб это занесенная снегом лошадь. Голова, как изваяние, на гордой стройной шее, повернута к крупу видно перебиты были задние ноги. Так и замерзла. Обреченные глаза открыты, и в каждом по замерзшей хрустальной слезе…
Невольный памятник погибшим на войне лошадям…
В первый послевоенный год прекрасный поэт, фронтовик, Борис Слуцкий написал проникновенное стихотворение о лошадях, погибших в войну на корабле "Глория" "Лошади в океане".
Вот и все. А все-таки мне жаль их Рыжих, не увидевших земли.
Интуиция
Что там ни говори, а интуиция нечто большее, чем просто чутье или догадка, подсказанная опытом. Платон называл интуицию моментальным знанием.
… Каким бы решительным по тону не было Обращение Военного Совета перед наступлением, Старый солдат всегда знает, рассчитывает ли здесь Командование на успех или это только отвлекающий удар. Никто прямо об этом не говорит, но по каким-то почти неуловимым признакам чувствуется, что решающего успеха здесь не ждут. В самой подготовке ощущается какая-то, едва заметная вялость. А чересчур решительный тон командиров и излишняя суета только усиливают это чувство.
Но как объяснить предчувствие смерти, гибели товарища?
В главе "На Сиваше" я рассказал, как мой близкий товарищ Саша Кисличко перед атакой тщательно выскребал из рантов сапог каждую землинку. Именно в этой тщательности, с которой он с отрешенным лицом молча делал эту ювелирную работу, почудилось страшное. В момент моей гибели, к счастью не состоявшейся, я успел подумать: значит, не он, а я! Нет. Все-таки, он. Как сказать? Что сказать? Предупредить? О чем?..
Батальон движется колонной по крымской степи. Измученный комбат спит в бричке в обозе. Впереди колонны идут замполит батальона старший лейтенант Привороцкий, парторг капитан Нечитайло и я. Небыстро переговариваемся. У замполита в Симферополе осталась семья. Через несколько дней он узнает: всех расстреляли… Внезапно он умолкает, уходит вперед, отрывается от нас и идет один, думая свою тяжкую думу. Лицо отрешенное, нездешнее, глаза смотрят не видя. И снова острый укол предчувствия… Он погиб под Сапун-горой. Человек он был сугубо штатский, стрелял из нагана, размахивая им, как кулаком. Бой разлучил нас, и свидеться уже не пришлось.
Уж совсем не был похож на обреченного командир радиороты Генрих Згерский. Высокий, широкий в плечах и узкий в талии, он был немыслимо красив, здоров и весел, всегда шутил и смеялся. Основной состав радиороты девушки. Не удивительно, что они души не чаяли в своем командире. Лишь однажды он выключился, и на лице обозначилась роковая печать.
В один из дней я по каким-то делам был на КП. Подъехала рация. Подножка откинута, и с нее свисают ноги в перешитых по-офицерски, до боли знакомых сапогах. Сердце сжалось. Генрих! И всего-то одна мина разорвалась.
Похоронили его в братской могиле в центре поселка Малое Снежное, на Донбассе. Теперь, наверное, большой город.
Гибель Саши Кисличко и Генриха Згерского самые горькие для меня утраты на войне.
Штрафная рота в ожидании пополнения выведена в расположение запасного полка. Живем на богатом литовском хуторе. Отмылись, отоспались. Щупленький заместитель командира по строевой части Вася Демьяненко совсем утонул в пуховой перине. Рослый комвзвода со звучной украинской фамилией Перерва немного выпил и балуется с пистолетом. Я таких игр не люблю: "Положи!" говорю. Вместо этого Перерва начинает целиться в меня. Метит в голову и улыбается шутит, значит. Интуитивно чувствую пистолет заряжен. Перерва обязательно щелкнет курком, вижу по физиономии. Неожиданно прыгаю и ударяю его под руку. Гремит выстрел. Оба смотрим на дырку в деревянном потолке. Перерва враз трезвеет, роняет пистолет, как будто он виноват, бледнеет, у него отвисает челюсть: "Я думал он незаряженный".
- Дура! говорю. Каждая винтовка раз в год стреляет незаряженная".
Во время наступления весь транспорт нацелен вперед. Чуть наметился успех по коням! В обороне, особенно в аръегардных боях, все автомобили стоят радиаторами в тыл. И поближе к дороге. Кто первый поставил машину "носом" в тыл? Кто дал такую команду? А никто не давал. И никто не был первый. Солдат даже во втором эшелоне чутко чувствует бой.
И в послевоенные годы чувство это не оставляло меня. Сойдя как-то с автобуса, увидел в окне мать дом был напротив остановки, квартира на первом этаже. Мама сидела, подперев голову руками, перед ней лежала раскрытая книга. Она не читала, глаза были полуприкрыты, но она не спала. Лицо отрешенное, нездешнее. Сердце сжалось от горького предчувствия. Вскоре она умерла…
Бывали и смешные случаи. На послевоенных офицерских курсах в Риге выдали нам зарплату, как говорят в армии, денежное довольствие. Один из нас, постарше чином и возрастом, подполковник, тщательно уложив купюры в бумажник именно в этой тщательности я что-то усмотрел, положил его в задний карман брюк и, прихлопнув себя по ягодице, поехал на футбол. Я сказал ребятам: вернется без денег. Как в воду глядел.
Порой доходит до невероятного. Как-то при разборе театрального реквизита я тогда работал в театре бутафор стал извлекать из старой полевой сумки газеты 1939 года, когда театр только начинал работать, а шли уже шестидесятые… Я заволновался: сейчас достанет августовские "Известия" со снимком Сталина, Молотова и Риббентропа, старательно скрывавшемся от "широких масс трудящихся".
И достал! Тогда это была большая редкость. Сенсация.
А началась это давно, еще в школе. Обычно я точно знал, когда меня учитель спросит, вызовет к доске, ошибался очень редко. Ребята это заметили и перед уроком или на переменах стали приставать: вызовут или не вызовут. Удачные "пророчества" заставили меня задуматься, и вот что я заметил: если тот, кто задает вопрос, сразу, без напряжения, представляется отвечающим - вызовут, если - нет или для этого требуется усилие, не вызовут.
В те годы я ничего не знал об экстрасенсах. Да и было ли это слово?