Шукшин - Варламов Алексей Николаевич 3 стр.


Наконец об отношениях со вторым мужем очень откровенно рассказывала и сама Мария Сергеевна уже после смерти Василия Макаровича своему лечащему врачу Людмиле Сергеевне Форнель: "Паша-то холостой, молодой, красивее всех в деревне был, а взял меня с двумя детьми и вскоре увез в село Старая Барда. Хорошо зажили, во всем ладили. Я забеременела, но никому об этом не говорила и ни о чем не думала. Раздумывать начала позже, да до сих пор жалею, что не туда мои думки направились. Как-то в бане подходит ко мне женщина и спрашивает: "Мария, ты никак в положении?" Я и говорю, что да, вот уже два с половиной месяца. Села она рядом и давай мне всякие страсти-мордасти рассказывать. А свелось всё к тому, что Паша любить ребеночка будет, ко мне охладеет, а деток моих и замечать перестанет, тем более что Василий отчима не признаёт и всячески это подчеркивает. Всю жизнь своим умом жила, а тут как заворожили, ну и согрешила я перед Богом и Пашей: согласилась. А сделали так, что я в больнице оказалась. Четыре раза следователь приходил, всё выспрашивал, чьих это рук дело? Я знала, что подсудное это всё, и отвечала, что надорвалась и само всё получилось. Он, конечно, не поверил, но дело заводить не стал. Те женщины каждый день в больницу ко мне ходили, передачи носили, плакали, умоляли, чтобы не выдавала. И каждый раз их успокаивала: мол, сама дура, что согласилась, а потому и на себя всё взяла. Вот только сейчас Вам и сказываю, как это было. После того не могла я больше забеременеть".

В этих драматических, исторически достоверных воспоминаниях к Шукшину прежде всего имеет отношение одна деталь: маленький Василий Макарович Попов отчима не принял, в отличие от своей сестры Натальи, которая сразу же Павла Николаевича полюбила и вспоминала, как отец - она была младше и воспринимала его как отца - ездил по селам на лошади и, возвращаясь, всегда привозил детям сладости. "Больше всего мне нравились баночки с леденцами. А Вася демонстративно отказывался от подарков, делая вид, что он от него ничего не возьмет, так что обе баночки доставались мне. Но когда мы оставались одни, Вася изображал такую просящую мину, что мне становилось его жаль, и я делилась с ним лакомством".

Потом в рассказах, написанных во второй половине 1960-х годов, Шукшин каялся, пришло понимание, что Павел Николаевич Куксин, холостой красивый парень, взявший в жены сиболонку с двумя детьми, был добрым, совестливым, благородным человеком, а Мария Сергеевна, несомненно, была по-женски очень привлекательна, раз сумела такого парня увлечь. Но ребенком Василий страдал, отчуждался от матери и ее мужа, хотя в его мемуарной прозе это страдание приглушено, смягчено, что вообще-то для его резкой, колючей манеры письма нехарактерно.

А отчим действительно был не только добрым, но и очень заботливым, хозяйственным человеком. Спустя некоторое время он купил в Сростках дом, точнее, это была половина дома - но какого! - такого не было даже у председателя колхоза. Мария Сергеевна устроилась в больницу сиделкой, Павел Николаевич работал заготовителем кож, и таким образом оба оставались фактически вне колхоза, что давало им большую свободу действий и перемещений.

В 1940 году Павел Николаевич и Мария Сергеевна перебрались в Бийск, и Шукшин оставил о том художественное свидетельство - грустную, очень трогательную историю мальчика и девочки, которых против их воли и желания осенней ночью привозят в незнакомый, огромный город, в чужой дом со своими обычаями, обидами, подозрениями, и назавтра дети из этого дома сбегают. Однако это - поэтическое воспоминание поздних лет, рассказ личный, едва ли не покаянный, заканчивающийся чудесным возвращением на деревенскую родину, а в жизни все было иначе, и разница между художественной прозой и прозой жизни в этом случае весьма показательна. В рассказе инициатором переезда выступает отчим (которого недолюбливающий его пасынок - вот любопытная лингвистическая деталь - зовет папкой, в то время как умершего отца вспоминает как тятю), в реальности - это было решение Марии Сергеевны, женщины очень активной, предприимчивой, которая - можно предположить - искала в городе шанс переменить судьбу и уйти от нависавшего над нею сибулонского прошлого и непростых отношений с мужниной родней.

В рассказе дети возвращаются в деревню буквально на следующий день, в действительности же они прожили в городе целый год, учились в школе имени члена Бийского ревкома Георгия Савича Щацкого, и то было опять очень непростое для одиннадцатилетнего мальчика время. "С городскими мальчишками Вася сходился нелегко, но игра в ножичек, в чижа увлекала его, даже и меня он научил играть в эти игры. Я думаю, он тренировался со мной для того, чтобы не выглядеть размазней или "деревней" среди городских парнишек", - вспоминала позднее Наталья Макаровна. И можно не сомневаться: ему там было очень тяжело. В деревне - сын сибулонки, в городе - деревенщина. Вот откуда его сжатые кулаки.

Позднее Шукшин описывал свое первое впечатление от Бийска довольно иронично, но вместе и тепло: "Вот прошел я в первый раз по скрипучему качающемуся, с легким провесом, наплавному мосту… Это было первое чудо, какое я видел. Понемногу я стал открывать еще другие чудеса. Например, пожарку. Каланча вконец заворожила меня. Я поклялся, что стану пожарником. Потом мне захотелось быть матросом на пароходе "Анатолий", еще шофером - чтобы заехать на мост, а он бы так и осел под машиной. А когда побывал на базаре, то окончательно решил стать жуликом - мне показалось, что в таком скоплении людей и при таком обилии всякого добра гораздо легче своровать арбуз, чем у нас на селе, у тетки Семенихи из огорода…"

Еще один бийский след в его прозе - в выдуманном рассказе "Мох", где речь идет о том, как горожане продавали "деревенским дуракам" одеяла, набитые мхом: "Сверху ваты положат, а внутрь - этого мха. То же делали и с бальками камышовыми - подушки делали. Она сперва-то мягкая, а потом сваляется - на ней хоть голову руби".

Много лет спустя Шукшина обвинят в том, что он противопоставляет город и деревню. А что ему еще оставалось, если он с этим чувством рос?

Но все же главное даже не эти чудеса, шалости, обиды и обманы, а то, что первый детский опыт большого путешествия, первый опыт насильственного разрыва с деревней, с одной стороны, довольно рано обострил его тоску по родине, ностальгию, которой он будет болеть всю жизнь, а с другой - этот опыт дал ему ту легкость, те решительность и готовность все изведать, переменить судьбу, с чем через шесть лет он переступит порог даже не родного дома, а родного края и пустится из деревни в далекое, многодневное странствие по жизни.

ОН ВОРУЕТ КНИГИ ИЗ ШКОЛЬНОГО ШКАФА

Это странствие случится позднее, а в 1941-м, сразу после начала войны семья вернулась в Сростки ("…как-никак свой дом с огородиком, опять же - родня, знакомые. Мне казалось, что там нам легче будет пережить это трудное время", - вспоминала Мария Сергеевна). Однако целый год городской жизни в последующих рассказах Шукшина о детстве, за исключением выше цитированного фрагмента из интервью Василия Макаровича Бийскому телевидению, полностью выпадает, и сам отбор фактов в художественном преобразовании действительности, писательская, авторская "режиссура" - показательны. Шукшин с любовью описывает деревню своего детства и - фактически исключает либо сильно сокращает город, и такая избирательность по отношению к событиям собственной жизни в его творчестве повторится и станет художественным принципом.

Поздняя автобиографическая проза Шукшина, обращенная к его детским деревенским годам, предвоенным и военным, вообще в значительной степени создает идеализированный образ тех лет. Вот почему автоматически проецировать эту прозу на его биографию нельзя. Не случайно в цикле рассказов "Из детства Ивана Попова" Шукшин нарекает автобиографического героя другим именем. В этом смысле очень любопытна нравоучительная точка зрения барнаульского протоиерея Сергея Фисуна: "Невозможно без внутреннего содрогания перечитывать горестные картины сиротства, голода, неустроенности, чужести, если не враждебности окружающего мира в биографическом цикле рассказов "Из детских лет Ивана Попова". Перед нами пугающий образ опустошенного ребенка. Ваня Попов словно не знает даже азов нравственности. Он пытается курить, ворует в огородах, ворует книги из школьного шкафа, помогает матери в воровстве колхозного сена, в тринадцатилетнем возрасте матерится и лжет на взрослых колхозных полевых работах…"

Всякий, кто прочитает или перечитает эти рассказы, убедится в том, что они написаны без всякого ужаса, содрогания, желания что-либо разоблачить, обвинить, и лишь строгое пастырское око способно разглядеть грехи маленького героя и его матери, на самом деле очень светлых нравственных персонажей, несмотря даже на курево и воровство колхозного сена, не говоря уже о похищенных книжках из старого школьного шкафа. Тут, при всем уважении к иерейскому сану, можно вспомнить слова Шукшина, сказанные по другому поводу и в адрес другого критика: "Тетя шуток не понимает". Но вот в чем отец Сергий несомненно прав: за лиричностью рассказов Шукшина о детстве стоит жесткая реальность, только автор эту реальность преображает и пишет о том, как, невзирая на все эти обстоятельства, детство всё же их победило и осталось детством. Возможно, победило не тогда, а позже - в воспоминаниях, в творчестве. Можно и так сказать: в рассказах о долгих холодных и голодных зимних вечерах в Сростках, о тяжкой летней поре, когда подростки работали в поле вместо взрослых, - всё правда, но не вся правда. И эмоционально шукшинская правда не яростна, а печальна - именно так описана, например, гибель коровы Райки в рассказе "Райка и Гоголь".

"Весны-то мы кое-как дождались, а вот Райки у нас не стало… У меня и теперь не хватает духу рассказать все подробно. У нас уж в избе раскорячился теленочек - телочка! - цедил на соломенную подстилку тоненькую бесконечную струйку. Мы ели картошку и запивали молочком.

Сена, конечно, не хватило. А уж вот-вот две недели - и выгонять пастись. Только бы эти две недели как-нибудь… Мама выпрашивала у кого-нибудь по малой вязанке, но чего там! Райке теперь много надо: у ней теперь молоко. И мы ее выпускали за ворота, чтобы она подбирала по улице: может, где клочок старого вытает или повезут возы на колхозную ферму и оставят на плетнях… Иногда оставляют на кольях по доброй горсти. Так она у нас и ходила. А где-то, видно, забрела в чужой двор, пристроилась к стожку… Стожки еще у многих стояли: у кого мужики в доме, или кто по блату достал воз, или кто купил, или… Бог их там знает. Поздно вечером Райка пришла к воротам, а у ней кишки из брюха висят, тащатся за ней: прокололи вилами".

Этот же рассказ о корове повторится потом в "Калине красной" - киноистории горестной жизни и смерти Егора Прокудина: интонация осуждения, сарказм, гнев, раздражение, часто у Шукшина встречающиеся в рассказах, условно говоря, городских, сменяются интонацией сожаления.

Как бы ни скорбел повествователь в рассказе "Райка и Гоголь" по корове, убитой злыми соседями, он понимает их правоту - они ведь защищали себя, свое хозяйство. Своя правда есть и у лесника, который отнимает топоры у жителей села, занимающихся незаконной вырубкой берез, но и людей этих - оставшихся без мужей женщин, вдов, стариков, детей - понять можно. И к ним в первую очередь был позднее обращен голос Шукшина:

"Редкого терпения люди! Я не склонен ни к преувеличениям, ни к преуменьшениям национальных достоинств русского человека, но то, что я видел, что привык видеть с малых лет, заставляет сказать: столько, сколько может вынести русская женщина, сколько она вынесла, вряд ли кто сможет больше, и не приведи судьба никому на земле столько вынести. Не надо.

Они не сознают этого. Да и сам я начал понимать это много лет спустя. И вот захотелось рассказать о них… И о них, и о других людях моей деревни".

Он и рассказывал: и в прозе, и в фильмах, и главным его чувством - была благодарность. Каким бы трудным и физически, и психологически ни было деревенское детство Шукшина, его затмили другие, более тягостные воспоминания юности, и чем дольше он жил, тем милее, больше, глубже детство становилось. Воспоминания о деревне, об утраченном, пусть даже мифологизированном, светлом мире детства поддерживали и спасали его в драматические минуты жизни. Сердечное умиление, нежность, прошение были не художественным приемом, но интимным переживанием, частью личности автора, единственным, говоря словами Пришвина, неоскорбляемым уголком души, тем драгоценным запасом, к которому он то и дело обращался. Не случайно позднее Шукшин писал старшей дочери Екатерине: "…вспоминаю то время с хорошим чувством. Хотел бы туда вернуться, да нельзя…" А еще полностью не разрушенная, цельная деревня с ее укладом, ее моралью становилась для Шукшина камертоном, в том числе и камертоном художественным, эстетическим.

"Я вырос в крестьянской среде, где представления о том, что такое искусство и для чего оно вообще существует, были особыми. А представления эти таковы, что они уводят искусство больше к песне, к сказке, к устному рассказу и даже к складному вранью, но весьма творческого, замечу, характера, - рассказывал Шукшин в интервью киноведу Валерию Фомину. - Хорошо помню, что независимо от того, что рассказывалось или пелось тогда в народе - веселое или печальное, совершенно не воспринималось или воспринималось очень враждебно всякое неуместное выдрючивание, пустое баловство, холодная игра ума и все тому подобное. Народное представление об искусстве всего этого не допускало. Вот отсюда у меня многое и пошло… Помню устные рассказы моей матери. Помню, как мужики любили рассказывать всякие были и небылицы, когда случалась какая-то остановка в работе, когда они присаживались перекурить или перекусить в поле".

Вот что было самым дорогим для него, идеалом, на который он ориентировался, к которому стремился, и чем дальше уходил от него по времени, тем сильнее это притяжение ощущал. Если в раннем романе "Любавины" деревня изображена предельно жестко, страшно, то позднее Шукшин умиротворял, просветлял и прославлял картины деревенской жизни прошлого времени: "Собственно вокруг работы и вращалась тогда жизнь. Она начиналась рано утром и затихала поздно вечером, но она как-то не угнетала людей, не озлобляла - с ней засыпали, к ней просыпались. Никто не хвастался сделанным, не оскорбляли за промах, но - учили…" Об одном из таких учителей он вспомнил в рассказе "Дядя Ермолай" (кстати, единственном рассказе, опубликованном при жизни Василия Макаровича в его родном краю, на Алтае):

"Ермолай Григорьевич, дядя Ермолай. И его тоже поминаю - стою над могилой, думаю. И дума моя о нем - простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или - не было никакого смысла, а была одна работа, работа… Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей… Вовсе не лодырей, нет, но… свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю теперь иначе! Но только когда смотрю на эти холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее? Не так - не кто умнее, а - кто ближе к Истине. И уж совсем мучительно - до отчаяния и злости - не могу понять: а в чем Истина-то? Ведь это я только так - грамоты ради и слегка из трусости - величаю ее с заглавной буквы, а не знаю - что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем? Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их".

Ни к кому больше - только к этому поколению - он будет испытывать благоговейное, почти религиозное, чистое чувство и сознавать свое собственное несовершенство…

УРОКИ РУССКОГО

В Сростках и Бийске в школьные годы - быть может, опять-таки в силу особенностей его детства и стремления уединиться - у юного Шукшина проявилась невероятная тяга к чтению, без которой он не стал бы писателем, как не стал бы и без рассказчиков и рассказчиц своего деревенского детства.

"Бывало, мать ищет его, а он сидит в лодке - читает, только головенка с выгоревшими волосами торчит", - вспоминала Надежда Алексеевна Ядыкина. А сама Мария Сергеевна рассказывала: "Помню, как появилась у Васи "болезнь" - увлекся книгами. Всегда у него под ремень в брюках была книга подоткнута. Читал без разбора, подряд. Читал и по ночам: карасину нальет, в картошку фитилечек вставит, под одеялом закроется и почитывает. Ведь, что думаете, - однажды одеяло прожег. Стал неважно учиться, я тогда и вовсе запретила строго-настрого читать. Так нет - стал из школьного шкапа брать тайно от меня. Ох, и помаялась я с ним, не знала уж, что и делать дальше, как отвадить от чтения-то!"

"А мама не давала жечь лампу: керосину мало было тогда. Выручал всегда Володин Георгий Михайлович, секретарь райкома, который у нас жил на квартире", - вспоминала Наталья Макаровна, и это очень характерный поворот сюжета, который потом не раз в судьбе Шукшина повторится: партийные власти, а точнее, партийные люди во власти будут ему помогать. "Мне везло на добрых и умных людей" - не случайно именно так назовет Шукшин одну из своих публицистических статей, и среди партийных таковые ему нередко встречались. Возможно, по этой причине Василий Макарович никогда не будет открыто демонизировать советскую власть или испытывать неудобство от собственного членства в КПСС, хотя и зла на партию у него накопится порядочно.

Но это все будет потом, а пока рано выучившийся читать деревенский мальчик без разбору читал все подряд, впадал в мечтательность, выныривал из нее в реальность, снова забывался, спасался от одиночества, от враждебного окружения… Нетрудно предположить, как стремительно расширялось пространство вокруг него, как причудливо отражались, переплетались в его душе житейские и книжные впечатления. Эту пору своего детского обручения с литературой он позднее очень нежно описал в уже упоминавшемся рассказе "Гоголь и Райка": долгие зимние вечера, когда ему ужасно хотелось читать не только для себя, но и вслух, чтобы самые близкие ему люди вместе с ним проживали чужие судьбы. В этой потребности сопереживания и кроется, наверное, его первое, смутное желание написать что-то самому, обрести и завоевать своего читателя, слушателя, зрителя.

Назад Дальше