Шукшин - Варламов Алексей Николаевич 6 стр.


Шукшин стал Шукшиным. Отныне и до самого конца.

БЛУДНЫЙ СЫН

"Больно вспоминать. Мне шел семнадцатый год, когда я ранним утром, по весне, уходил из дома. Мне еще хотелось разбежаться и прокатиться на ногах по гладкому, светлому, как стеклышко, ледку, а надо было уходить в огромную неведомую жизнь, где ни одного человека родного или просто знакомого, было грустно и немножко страшно. Мать проводила меня за село, перекрестила на дорогу, села на землю и заплакала. И понимал, ей больно и тоже страшно, но еще больней, видно, смотреть матери на голодных детей. Еще там оставалась сестра, она маленькая. А я мог уйти. И ушел".

За этими красивыми ностальгическими, упоминаемыми во всех жизнеописаниях Шукшина строками из его неоконченной статьи - называлась она "Только это будет не экономическая статья…" - стоит, как и в случае с циклом рассказов "Из жизни Ивана Попова", жесткая и до конца не совсем понятная реальность. Послевоенная Россия жила крайне тяжело. Преступность, бедность, огромное количество сирот, полусирот, беспризорников - все это очень больно било по людям, показаться в юном возрасте за несколько тысяч километров от дома без поддержки - чудовищный риск. На это ведь, перефразируя начало рассказа "Микроскоп", надо было решиться - уйти из родной деревни в одиночестве. Поступок безумный, безрассудный, который только Шукшин и мог совершить. Недаром позднее он говорил в одном из интервью: "Положим, сорок седьмые годы, послевоенные годы. Кто повзрослее, тот помнит эти голодные годы… Большие семьи. Я не знаю, как у вас это было. У нас, в Сибири, это было страшно. Люди расходились из деревень, попадали на большие дороги. И на больших дорогах ожидало всё этих людей, особенно молодых, несмышленых, незрелые души… И пошли, значит, тюрьмы, пошли колонии…"

Собственно, эти годы - с момента ухода из Сросток до начала службы в армии - самый темный, самый непонятный, самый загадочный период жизни Шукшина. В иных биографиях его уход из дома трактуется как попытка помочь семье прокормиться. К этому мифу, возможно, приложил руку и сам Василий Макарович, когда рассказывал Василию Белову о денежных переводах на Алтай со строек и заводов, где он работал (или же так предположил сам Василий Иванович, написавший об этом в воспоминаниях), но никакого подтверждения этим фактам нет. Если бы переводы были, можно не сомневаться, что и Мария Сергеевна, и Наталья Макаровна обязательно бы о них упомянули. Все, похоже, обстояло с точностью наоборот: для двух женщин отпустить на волю вольную сына и брата, кормильца, труженика, который мог бы пойти работать в колхоз и зарабатывать какие-никакие трудодни, было жертвой.

И ведь не просто отпустили, но продали, чтобы собрать парня в дорогу и дать ему денег на первое время, пока не устроится с работой и жильем, ту самую легендарную корову Райку (которая по многим свидетельствам будет продана и в 1954 году, когда Шукшин поступал во ВГИК, - нет, все же это случилось однажды, в 1947-м). А со стороны Шукшина это было согласие на жертву матери и сестры, и проданная в его честь корова, если проводить параллели с библейской притчей о блудном сыне, стала своего рода аналогом части родительского наследства. Не об этом ли он всегда помнил, испытывая чувство вины не только перед деревенским миром, но прежде всего перед своими домашними, которых заставил страдать? И потом всю жизнь этот долг выплачивал, снимаясь в ненужных ему, чужих фильмах, чтобы посылать матери и сестре деньги.

Нельзя не согласиться с протоиереем Сергеем Фисуном, который писал в статье "О духовных исканиях В. М. Шукшина": "Свой уход из деревни в голодном 1947 году Шукшин воспринимал едва ли не как бегство, даже предательство, хотя уйти из деревни тогда было едва ли не единственным способом выжить. Но при этом не было никакой уверенности, что в деревне выживут оставленные им сестра и мать, продавшая единственную кормилицу-корову, чтобы отправить в город сына".

Конечно, в словах о единственном способе выжить есть некий перехлест: от голода даже в тяжелые послевоенные годы в благословенных черноземных пригородных Сростках никто не умирал. Трудно жили, очень трудно, но всяко жили. (Это опять-таки не абрамовская Веркола и не беловская Тимониха.) К тому же у Марии Сергеевны, как уже говорилось, появилась профессия, которая худо-бедно ее кормила, а дочери исполнилось пятнадцать лет и она была хорошей помощницей в хозяйстве. Тем не менее отец Сергий настаивает: "Уход из родного дома в сознании Шукшина был предательством: "Но произошла нравственная гибель человека… Так случилось, что он ушел от корней, ушел от истоков, ушел от матери. И уйдя - предал. Предал! Вольно или невольно, но случилось предательство, за которое он должен был поплатиться. Вопрос расплаты за содеянное меня живо волнует", - говорил Василий Макарович о судьбе Егора Прокудина. Современному человеку эти муки совести покажутся непонятными, анахронизмом, чем-то надуманным, даже глупостью. Но в творчестве Шукшина это станет важной линией, едва ли не основным мотивом блудного сына. Однако трагедия ситуации в том, что у шукшинского героя нет измерения Неба и небесного Отца. А в деревне блудного сына никто не ждет, кроме матери. Кроме матери ему некому сказать: я согрешил перед Небом и пред тобою. Мать может простить сына, но она не может отпустить сыну грех, грех должен отпустить Кто-то другой…"

Батюшка, несомненно, прав, но все же его слова можно было бы уточнить. Василий Шукшин, молодой, здоровый честолюбивый парень, едва ли осознавал как грех то, что в обычных житейских координатах никаким особым грехом и не считалось - ну подумаешь, уехал из деревни работать в город. Однако, нет сомнения, по прошествии времени этот поступок лег тяжким грузом на его совесть и одновременно стал источником вдохновения, и в этом сочетании весь Шукшин (не он один - любой художник, но в случае с Шукшиным связь между творчеством и растревоженной совестью неразрывна). Однако дело не только в нравственном осмыслении личного ухода из деревенского дома как преступления в точном смысле этого слова - переступления. С годами Шукшин все больше задумывался о своем уходе, потому что видел: когда всем колхозникам, наконец, стали давать паспорта, миллионы крестьянских детей двинулись по его стопам, и это фактически вело и привело к гибели деревенского мира на Руси, который, как и Русь, был ему дороже всего на свете. Тут была прежде всего гражданская позиция, и потому так важна будет для него тема ухода деревенской молодежи в город и в прозе, и в публицистике в 1960-е годы (вроде той самой "неэкономической" статьи, с которой начинается эта главка). А вот в 1970-е годы акцент сместится и появится религиозное осмысление этой темы, что увидит Россия в "Калине красной". И все это чисто шукшинское, выбивающее его из общего ряда. Даже из близких ему писателей-деревенщиков никто так драматически, так надрывно не уходил из деревни в город, никто так тяжело не пробивался в люди. Ни Федор Абрамов, ни Василий Белов, ни Валентин Распутин.

Это вообще была важнейшая развилка в его судьбе, тот момент, когда ему ничего не стоило сделать неверный выбор, пропасть, запить, попасть в дурную компанию, связаться с уголовниками. И именно такую биографию Шукшин отдаст Егору Прокудину, и не случайно там появится брошенная мать, потому что это будет вариант его судьбы, его сад расходящихся тропок. И когда все опасности минуют, в письме к Марии Сергеевне весной 1950 года он напишет: "Нет, моя дорогая, моя бесценная, мысль о тебе всегда была моим верным спутником. Она поддерживала меня в трудные минуты, она всегда направляла меня на верный путь" - слова не дежурные. Так и было: мысль о матери его удержала, не дала свалиться в ту пропасть, в какую свалился Егор Прокудин, - несомненное шукшинское альтер эго.

Я У НИХ УЧУСЬ

Впервые на этот "темный" период в биографии Шукшина обратил внимание замечательный писатель и литературный критик, сотрудник журнала "Наш современник" Владимир Коробов в книге "Василий Шукшин. Творчество. Личность" (М., 1984), ставшей первой биографией Шукшина (позднее книга будет не раз издана уже без купюр в серии "ЖЗЛ", высоко оценена и критикой, и самыми взыскательными читателями). Совершенно справедливо демифологизируя семейные предания и позднейшие рассказы самого Василия Макаровича о его трогательном расставании с малой родиной, Коробов писал: "Он уходил из родного села (не дома - там если и не понимали его, то все равно прощали - своя кровь) как изгой, как "непутевый". Он уходил не только прокормиться, хотя эта статья и была решающей для едва сводящих концы с концами родных, он уходил еще и доказать всем землякам, что они напрасно относились к нему без должного почтения - иронизировали над ним, насмехались, стыдили, осуждали - не верили в него и его будущность. Желание доказать было в нем болезненно острым - он был самолюбивый, гордый и дерзкий юноша…" Однако в своих суждениях Владимир Иванович пошел еще дальше. Он высказал предположение о том, что, уехав из Сросток, Шукшин по дороге в Москву был "завербован" в банду уголовников и в течение нескольких месяцев в ней находился: отсюда и хорошее знание уголовного мира, и тюремных песен, и постоянное обращение к этой теме в творчестве и литературном, и кинематографическом, и наколка на руке, и кошмары, его преследовавшие во сне, и многое другое.

Для доказательства своей гипотезы Коробов использовал несколько источников. Он сослался на известные строки из киноповести "Калина красная" о том, как познакомились Егор Прокудин и Губошлеп: "Я вспоминаю один весенний вечер… - заговорил Губошлеп… - В воздухе было немного сыро, на вокзале - сотни людей. От чемоданов рябит в глазах. Все люди взволнованны - все хотят уехать. И среди этих взволнованных, нервных сидел один… Сидел он на своем деревенском сундуке и думал горькую думу. К нему подошел некий изящный молодой человек и спросил: "Что пригорюнился, добрый молодец?" - "Да вот… горе у меня! Один на земле остался, не знаю, куда деваться?"". Наряду с этим Коробов привел полученное им в 1978 году письмо казанского профессора Бориса Никитчанова, который, будучи совсем молодым человеком, весной 1946 года повстречал на городском рынке в Казани одного необычного парня из шайки, промышлявшей воровством и грабежами, и тот объяснил ему причины своего нахождения среди преступников:

"Я у них учусь играть, да и хороший литературный материал можно получить. - Он так и сказал - "литературный материал", а я, помню, сильно поразился таким особенным, "писательским" словам. Но как это он "учится играть"? Видимо, на моем лице было недоумение, и он добавил:

- Да, я писатель, а впрочем, я не знаю еще, кем буду. У меня, если хочешь знать, еще и огромный талант артиста.

…Мы присели на кучу битой штукатурки, щепок, щебня. Парнишка стал развивать мысль о необходимости странствий, напомнил о моем земляке - волжанине А. М. Горьком и его "университетах".

- Откуда бы мог узнать так Горький о жизни Челкаша, вот ты скажи? - наседал он на меня. - Этого не напишешь, если сам не соприкоснешься!

…А потом глянул на меня невыразимо ясными глазами и попросил тихо:

- Дай мне хоть сколько-нибудь, а то они мне не поверят.

Я молча достал три рубля и протянул ему. Он быстро сунул их в карман и зашептал:

- Я отдам тебе их, отдам, но, наверно, не скоро. Ты уж меня не осуждай…

- Кончай, писатель, паровоз уходит! - крикнул громко сухопарый верзила.

Мой знакомец сначала медленно, словно нехотя, стал отворачиваться от меня, а потом как-то быстро встряхнулся, и меня, помню, поразило его лицо - так оно сразу, в мгновение, переменилось. От меня уходил уже другой человек - гораздо взрослее, строже и надменнее того парнишки, который со мной только что разговаривал.

Шпана быстро удалялась, а он приостановился еще, махнул мне рукой и почти выкрикнул:

- Шукшин моя фамилия, Василий Макарович, не забудь! Может, еще услышишь…"

Предлагая отнестись к этому, очевидно сильно беллетризованному, нарочитому и не очень хитрому тексту как к серьезному документу, Коробов исходил из того, что Шукшин уехал из Сросток весной 1946 года, а на работу устроился в мае 1947-го. Таким образом, выпадал целый год, который и был, по его мнению, заполнен "воровской малиной", куда угодил угловатый и грубоватый, нежный и незащищенный Шукшин. И все складно в этой версии, кроме одного - не было этого года. Шукшин покинул родной дом весной 1947-го, а не 1946 года. Его фразу: "Мне шел семнадцатый год, когда я ранним утром, по весне, уходил из дома" - нельзя понимать буквально, отсчитывая от лета 1929 года шестнадцать с половиной лет. У Василия Макаровича с датами всегда была неразбериха, причем часто сознательная, но все документы однозначно указывают на то, что он уходил из Сросток, когда ему шел восемнадцатый год (об этом пишет в своей книге "Сростки. Пикет" и В. Ф. Гришаев, который, по собственному признанию, три раза летал в Горно-Алтайск к друзьям юности Шукшина, чтобы точно установить все даты). Таким образом, хронологически он не имел возможности долго находиться в уголовной среде, но то, что он мог с ней так или иначе соприкоснуться, как мы увидим дальше, - исключать нельзя.

Опасность, которой подвергался Шукшин, уехав из дома, хорошо понимали и его близкие, тем более что в течение некоторого времени он не давал о себе знать. Нетрудно представить, что испытала в эти дни и недели Мария Сергеевна, которая сама к уходу сына приложила руку, пусть и вынужденно, исхлопотав ему паспорт.

"Мама сильно переживала за Васю, а он уехал, и два месяца от него не было ни одного письма, - вспоминала сестра Наталья. - Извелась мама, ложилась спать со вздохами, а то и со слезами и вставала с надеждой на весточку от него. Жаль мне ее было, но помочь я была не в силах. Однажды я пришла к тете Марусе Александровой. Она сидела за швейной машинкой, что-то шила и говорит: "От Витьки (от сына) получила письмо, почитай-ка мне еще раз". Я прочитала коротенькое письмо. Он хорошо устроился, но долго не писал потому, что общежития не мог получить, и в конце: до свидания, твой сын, дата и адрес: г. Черемхово. Я обрадовалась. Это письмо могло, наверное, походить и на письмо от Васи, поэтому и думала я о том только, как его умыкнуть, принести маме на работу, обрадовать ее, как-то успокоить. Стащить-то сумела, а конверт оставила у тети Маруси. Придя домой и, зная, что это письмо из Черемхово, я взяла катушку из-под ниток, ножом вырезала "Черемхово" на этом тюрючке и, помокнув в чернила, пришлепнула на конверте свою "печать". Положила в конверт Витькино письмо, заклеила, постаралась (по почерку) написать адрес - и бегом к маме на работу. А у нее руки затряслись, слезы на глазах, взяла у меня письмо, читает, конверт я ей стараюсь не показывать, и мое сердечушко трепыхает: ну, думаю, сейчас она догадается. Где это, говорит, город Черемхово? "Под Москвой", - отвечаю. Позже узнала, что он в Иркутской области.

Примерно через месяц получаем от Васи письмо. Какая это была радость, особенно для меня. Маму-то я обманула, а себя-то нет. В письме он просит ответа не писать, потому что он должен получить другое общежитие. А на конверте четко значилось: "Калуга"".

А ТЫ ЗНАЛ, ЧТО БУДЕШЬ ЗНАМЕНИТЫМ?

Едва ли это было то место, куда Шукшин стремился попасть. Ему, можно с большей долей вероятности предположить, грезилось, что он найдет работу в Москве, окончит вечернюю школу, поступит в институт. Но Москва его жестоко разочаровала - она его не приняла. Первую советскую преграду для жителей деревни - получить паспорт - он преодолеть сумел. А вот вторую - пробиться в столицу - нет. Пока нет. Впрочем, если быть совсем точным и пытаться восстановить жизнь Шукшина хотя бы по месяцам, то мы сталкиваемся с пробелами в его биографии, которые пусть и не заставляют совсем уж всерьез отнестись к предположениям Владимира Коробова, но все же дают повод признать обоснованность их появления. В самом деле, что было в промежутке между уходом из дома и письмом из Калуги? Да и сколько эта неопределенность длилась? Наталья Макаровна иногда говорила о том, что письма от брата не было в течение месяца, иногда - нескольких месяцев, и последняя версия, похоже, больше соответствует действительности. "Он шесть месяцев не писал домой, мама с ума сходила. Это время ничего о нем не знали; потом пришло письмо из Калуги. Больше таких пауз в их жизни не было", - признавала она, выступая на научной конференции, посвященной пятидесятилетию со дня рождения Василия Макаровича в 1979 году. Жаль только, что письма эти не сохранились. А кроме того, не очень понятно, продолжал ли он писать потом или на несколько лет пропал из поля зрения семьи. Во всяком случае, одно из первых известных на сегодняшний день шукшинских писем матери, датируемое самое раннее второй половиной 1949 года, дает основание предполагать, что мать и сестра до этого времени ничего о Василии не знали (как ничего не знала о своем сыне старуха Куделиха из "Калины красной").

"Получил твое письмо. Первое письмо из дома. <…> Я забыл, когда из моих глаз выкатилась в последний раз слеза (бывало и горько и обидно)… - писал Василий Макарович матери из Севастополя, где проходил военную службу, и можно предположить, что эта слеза выльется потом в покаянный плач Егора Прокудина. - Ты упрекаешь меня, мама, в том, что я так долго не говорил своего адреса <…> И если я не сообщал адреса, то для этого были причины сильней моей сыновней любви. Указывать эти причины долгая и неприятная штука, и вообще не нужно вспоминать о прошлом".

Это же устойчивое нежелание говорить о том, что происходило с ним в годы скитаний, чувствуется и в письмах сестре Наталье, также написанных в пору воинской службы: "…прошедшую жизнь рассказать тоже не могу. Однажды я поклялся никому и никогда не рассказывать о себе. Смотри, я даже матери ничего не говорю. А знаешь, как это трудно". Или в другом письме: "Дай время мне самому как следует понять прошедшее. Но хочется разубедить вас (с мамой) в том, что ничего преступного, порочного в моей жизни не было, несмотря ни на что. Я знаю примерно, что подумываете про себя…"

Не проясняют этой картины и редкие, дошедшие до нас документы. В личном листке по учету кадров, который Василий Шукшин заполнял в 1953 году, есть запись: "Май 1947 года - поступил на работу в московскую контору треста "Союзпроммеханизация", в сентябре командирован в Калугу". Если это соответствует действительности, то возникают неизбежные вопросы: где автор этой записи находился в течение трех летних месяцев до Калуги, что значит "поступил на работу", где жил, на что жил, работал или нет? С кем, наконец, отпраздновал 25 июля 1947 года свое восемнадцатилетие? И как, каким образом он вообще попал в эту загадочную московскую контору треста "Союзпроммеханизация"?

Назад Дальше