Гоголь - Александр Воронский 16 стр.


Старый князь отправляет из Рима своего сына учиться в Париж. Молодой князь посещает великолепные кафе, рестораны, театры, знакомится с политической и общественной жизнью Парижа. Он вспоминает невинные политические известия и анекдоты в чахоточных итальянских журналах.

"Тут, напротив, везде было кипевшее перо. Вопросы на вопросы, возражения на возражения, казалось, всякий изо всех сил топорщился: тот грозил близкой переменой и предвещал разрушение государству. Всякое чуть заметное движение и действие камер (парламента - А. В.) и министерства разрасталось в движение огромного размаха между упорными партиями, и почти отчаянным криком слышалось в журналах. Даже страх чувствовал итальянец, читая их и думая, что завтра же вспыхнет революция

В один миг он переселился весь на улицу и сделался, подобно всем зевакам, во всех отношениях"…

Сначала князя привлекало обилие вещей, книг, лавок, новостей, но потом он во всем этом разочаровался. "Он видел, как вся эта многосторонность и деятельность его жизни исчезли без выводов и плодоносных душевных осадков. В движении вечного его (Парижа - А. В.) кипения и деятельности виделась теперь ему странная недеятельность. Страшное царство слов вместо дел… Француз воспитывался этим странным вихрем книжной, типографски-движущейся политики… и слово политика опротивело, наконец, сильно иностранцу".

"В движении торговли, ума, везде во всем видел он только напряженное усилие и стремление к новости. Один силится перед другим, во что бы-то ни стало, взять верх хотя бы на одну минуту… Везде блестящие эпизоды, и нет торжественного, величавого течения всего целого. Везде усилия поднять доселе незамеченные факты и дать им огромное влияние, иногда в ущерб гармонии целого…"

"Дружба завязывалась быстро, но уже в один день француз показывал себя всего до последней черты…

И нашел он какую-то странную пустоту даже в сердцах тех, которым не мог отказать в уважении…

…Не почила на ней (на нации - А. В.) величественно-степенная идея. Везде намеки на мысль, и нет самых мыслей, везде полустрасти, и нет страстей, все не окончено, все наметано, набросано с быстрой руки".

Груды богатств, роскоши, вещей, не связанных друг с другом, с общей жизнью, стремление "к новости", то-есть, по-нашему конкуренцию, "эпизоды", то есть, обособленность людей, индивидуализм их и эгоизм - вот что в конце концов увидел молодой князь в Париже. Но ведь то же самое было и в Лондоне, и в Вене, и в Берлине, и даже отчасти на Невском проспекте. Сквозь парижскую оболочку просвечивают черты "мануфактурного века", меркантильности, общие разным народам и странам. И - чудное дело! уже перед нами мелькнул легкий образ Хлестакова; у него тоже намеки на мысль и нет мыслей, полустрасти и нет страстей, - тоже все не закончено, "ни то ни се", пустота; какая-то виньетка, а не человек, вертопрах, лишенный души, он тоже высказывает себя сразу, до последней черты. Вполне возможно, что Хлестаков бывал и в Париже и свой лоск, легкость он вывез отсюда. Припоминается и Павел Иванович Чичиков. Значит, хлестаковщина и чичиковщина - явления не только русские, они связаны со всем укладом, разменявшимся на "эпизоды", на "новости", на мишуру, на внешнее.

Князь почувствовал одиночество; всюду мерещился ему призрак пустоты и "как убитый" стоял он подолгу над Сеной.

Смерть отца возвращает его в Рим. Вечный город, Рим Тацита, Деллапорта, Буонаротти обвеял князя чистым и прекрасным дыханием.

"И пред этой величественной, прекрасной роскошью показалось ему теперь низкою роскошь 19 столетия, мелкая, ничтожная роскошь, годная только для украшения магазинов, выведшая на поле деятельности золотильщиков, мебельщиков, обойщиков, столяров и кучи мастеровых, и лишившая мир Рафаэлей, Тицианов, Микель-Анджелов, низведшая к ремеслу искусство"… "Как низки казались ему пред этой незыблемой плодотворной роскошью, окружавшею человека предметами движущими и воспитывающими душу, нынешние мелочные убранство, ломаемые и выбрасываемые ежегодно беспокойною модою, странным, непостижимым порождением 19 века, пред которым безмолвно преклонились мудрецы, губительницей и разрушительницей всего, что колоссально, величественно, свято. При таких рассуждениях невольно приходило ему на мысль: не оттого ли сей равнодушный хлад, обнимающий нынешний век, торговый, низкий расчет, ранняя притупленность еще не успевших развиться и возникнуть чувств. Иконы вынесли из храма, и храм уже не храм: летучие мыши и злые духи обитают в нем…"

НЕ напоминают ли последние строки то место из "Вия", где говориться о чудищах, осквернивших церковь и завладевших ею!

Вместо целого - части, эпизоды, вместо величия - мелочи, вместо общей жизни - раздробленность, конкуренция, "всякие страстишки", вместо души - очерствелость, живые трупы, вместо высокого своеобразного искусства - низкое, шаблонное ремесло.

В этих мыслях ключ к основным мотивам творчества Гоголя. Они подводят итог его прошлой литературной деятельности. Без них не все понятно и в "Мертвых душах". Гоголь осуждал "вещественность" не только дворянски-поместную? крепостную, но и капиталистическую. Его критика капитализма - односторонняя критика; Гоголь посмотрел на него под углом зрения патриархального прошлого; и однако, она остра и глубока, а по тому времени для украинского "паныча" и исключительна. Критика Гоголя касается не внешних сторон; он заглянул в душу буржуа, мещанина и нашел в них мертвеца.

Проглядел Гоголь на Западе новое, четвертое сословие. Он, искавший крепко спаянного товарищества, дружбы, подвигов, ненавидевший мелкую расчетливость, не заметил в своих странствиях людей, уже поднявшихся на борьбу с ростовщиками, с банкирами, с собственниками, с мертвыми душами. Он увидал в них ремесленников, лишивших мир Рафаэля; ему показалось: производя по готовому шаблону вещи, они сами сделались мелкими и ничтожными. Гоголь был несправедлив: производя всякий "дрязг", "столяры" и "кучи мастеровых" делали это не по своему почину, а по воле собственников средств производства; этих собственников "кучи мастеровых" ненавидели и против них восставали. Но подобно итальянцу-князю Гоголь чувствовал страх, что завтра же вспыхнет революция. Здесь в нем говорил помещик-крепостник, делец и практик. Уже в те годы Гоголь видел не только распад крепостной России, но и социальные потрясения, угрожавшие основам капиталистического Запада со стороны рабочих.

Гоголь любил и уважал нищету, но беззаботную, праздную, не трудовую. В "Риме" самой живописной фигурой является Пеппе, веселый забулдыга и проходимец, расторопный исполнитель любых поручений, непринужденный балагур, который попадался на улице то в круглой шляпе и широком сюртуке, то в таком костюме, что и разобрать трудно. Пеппе перепадали деньги, он проигрывал их с беспечностью обладателя несметных сокровищ. Пеппе был по очаровательному вздорен. Однажды он поссорился с виноградарем, толстым Томачели. Томачели уже запустил руку за голенище, чтобы вытащить нож и крикнул "Погоди, ты, вот я тебя, телячья голова! Как вдруг Пеппе ударил себя рукою по лбу и убежал с места битвы. Он вспомнил, что на телячью голову он ни разу не взял билета: отыскал номер телячьей головы и побежал в лотерейную контору". Такими людьми Гоголь любовался, как художник.

Осуждая меркантильный век, Николай Васильевич не посмотрел на капитализм с точки зрения производственных процессов; он не заметил поэтому положительных, творческих сил его и не увидел, что "кипевшее перо" Парижа при всей торгашеской суете все не неизмеримо жизненнее невинных анекдотов в чахоточных итальянских журналах, а тем более в русских.

…В июне 1839 года Гоголь из Рима через Геную, Мариенбад и Вену выехал в Россию: у сестер, Елизаветы и Анны, приходило к концу воспитание в Патриотическом институте и Гоголь был озабочен их дальнейшей судьбой. Нужно было также упорядочить литературные и денежные дела.

Свою поездку Гоголь обставил странной таинственностью. Уже находясь в Москве, он продолжал писать матери в течение месяца письма, помечая их Веной, Триестом и сообщается, что он только еще собирается в Россию, но никак не раньше ноября, да и то в том случае, если его не разорит поездка. К мистификациям самых близких людей Гоголь прибегал нередко. Может быть, помечая письма за границей он не желал, чтобы мать в это время выехала к нему на свидание: Мария Ивановна хотела взять дочерей в Васильевку, Гоголь в этом с ней не соглашался: он рассчитывал устроить сестер в столице и боялся помех со стороны матери.

Поездка была отчасти вызвана и потребностью побывать в дороге. Из Вены Гоголь писал Шевыреву:

"Странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем поговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню, одному, и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, и вообще я не могу ничего делать, где я один и где я чувствовал скуку. Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге, и именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий, и чем я веселее провел канун, тем вдохновенней возвращался домой, тем свежее у меня было утро… Труд моя (драма "Выбритый ус" - А. В.) который начал, не идет; а чувствую, вещь может быть славная… Подожду, посмотри. Я надеюсь много на дорогу. Дорогой у меня обыкновенно развивается и приходит на ум содержание; все сюжеты почти я обделывал в дороге" (Вена, 1839 год, 10 августа.)

СКИТАНИЯ, МЫТАРСТВА

В сентябре 1839 года Гоголь приехал в Москву. Приезд свой он упрашивал приятелей и знакомых держать в секрете. Скрывал он также и то, над чем он работал, отделываясь от расспросов неопределенными ответами. По воспоминаниям С. Т. Аксакова Гоголь уже не походил на обстриженного франтика в модном фраке; белокурые волосы почти до плеч, эспаньолка, длинный сюртук, веселость придавали ему совсем иной вид. В конце октября вместе с Аксаковым и его дочерью он отправился в Петербург. Дорогой Гоголь всех смешил. У него был мешочек, с которым он не расставался; в нем хранились ножницы, щипчики, щеточки, книги, какое-то масло для волос. Кстати, от Чичикова шел тоже "ток сладкого дыхания". Отличаясь необыкновенной зябкостью, Гоголь старательно кутался. Обедам и завтракам уделял много внимания.

В Петербурге Гоголь вскоре переселился к Жуковскому в Зимний дворец. Столица встретила художника неприветливо.

"Во всем круге моих старых товарищей и друзей, - рассказывает С. Т. Аксаков, - во всем круге моих знакомых я не встретил ни одного человека, кому бы нравился Гоголь и ценил его вполне. Даже никого, кто бы всего его прочел". (История знакомства, стр. 373.)

Одолеваемый материальными неурядицами, Гоголь просит Жуковского похлопотать перед государыней; может быть, она "что-нибудь стряхнет от благодетельной руки своей" для сестер-пансионерок; слова и выражения настоящего приживальщика. Жуковский обещает содействие, но царица больна, ее не решаются беспокоить.

Сестер приходилось брать из института, содержать было не на что. Выручил Аксаков, ссудивший Гоголю две тысячи рублей: Аксаков получил их в свою очередь от капиталиста Бернадаки, который преклонялся пред талантом Гоголя.

Сестры, как и следовало ожидать, оказались Патриотическим институтом изуродованными, не знали жизни, всего пугались. Гоголь, сильно привязанный к ним, все это видел и страдал. Первоначально он предполагал устроить их у княгини Репниной, но княгиня в этом ему отказала.

Не радовали Гоголя и театральные дела: "Ревизора" актеры играли, шаржируя, ломаясь. Гоголь даже отказался посмотреть свою пьесу.

Жуковский, по словам Аксакова, не вполне ценил талант Гоголя. Верее сказать, он ценил Гоголя как талант, но не как гения. Социальная направленность Гоголя вообще была чужда Жуковскому. Их сближала любовь к прошлому, к средневековью, романтизм, преклонение перед древними образцами искусства, перед "Одиссеей" и "Илиадой".

Между прочим, С. Т. Аксаков вспоминает такой случай: однажды, повидавшись и побеседовав с Жуковским, он спросил, не возвратился ли домой Гоголь. "Гоголь никуда не уходил", - сказал Жуковский. "Он дома и пишет. Но теперь пора уже ему гулять. Пойдемте". "И он провел меня через внутренние комнаты к кабинету Гоголя, тихо отпер и отворил дверь. Я едва не закричал от удивления. Передо мной стоял Гоголь в следующем фантастическом костюме: вместо сапог длинные шерстяные русские чулки, выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола, бархатный спензер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове бархатный, малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок. Гоголь писал и был углублен в свое дело и мы, очевидно, ему помешали. Он долго, не зря смотрел на нас, по выражению Жуковского, но костюмом своим нисколько не стеснялся". (383–384 стр.)

В середине декабря Гоголь с сестрами выехал в Москву тоже вместе с Аксаковым. Сестры доставили Николаю Васильевичу в дороге немало забот. Они кричали, плакали, капризничали, ссорились друг с другом.

"Все это приводило Гоголя в отчаяние и за настоящее и за будущее их положение… Жалко и смешно было смотреть на Гоголя; он ничего разумел в этом деле, и все его приемы и наставления были некстати, не у места, не во-время и совершенно бесполезны, и гениальный поэт был в этом случае нелепее всякого пошлого человека". (Стр. 387.)

Действительно, при всей своей практичности и дальновидности Гоголь отличался и беспомощностью. Ухаживать за избалованными сестрами-институтками ему было тяжко, но, как умел, он однако ухаживал.

В Москве Гоголя ожидали новые дела и хлопоты. Имение Васильевка оказалось настолько расстроенным, что можно было опасаться, не пойдет ли оно с молотка и не придется ли семье Гоголя остаться без пристанища.

Смирдин сделал предложение переиздать сочинения, но на условиях крайне невыгодных. От предложения Гоголь отказался и попросил Жуковского сложиться с другими близкими людьми и дать ему взаимообразно четыре тысячи рублей. Жуковский помог Гоголю.

Самочувствие у Гоголя часто бывало мрачное: угнетала николаевская, крепостная Россия.

"Какое странное мое существование в России!" - жаловался он Жуковскому. "Какой тяжелый сон! О, когда б скорее проснуться! Ничего, ни люди, встреча, с которыми принесла бы радость, ничего не в состоянии возбудить меня. Несколько раз брался за перо писать к вам и как деревянный стоял перед столом; казалось, как будто застыли все нервы, находящиеся в соприкосновении с моим мозгом и голова моя окаменела". (1840 год, январь том II.)

"Мертвящий гнет лежит теперь на романах моих, - пишет он Погодину, - О, выгони меня, ради бога и всего святого, вон в Рим, да отдохнет душа моя! Скорее! Скорее! Я погибну". (1840 год, 25 января.)

В Москве появился архимандрит Макарий. Гоголь приглашает его давать уроки сестрам; сестры считали их скучными и утомительными, но Гоголь находил в них глубину и мудрость.

Он ближе сходится с семейством Аксаковых и кружком московских славянофилов, не теряя, однако же известной отчужденности от них. В одном из своих писем, написанном Аксакову уже из-за границы, Гоголь признавался:

"Да, чувство любви к России, слышу, во мне сильно. Многое, что казалось мне прежде неприятно и невыносимо, теперь мне кажется опустившимся в свою ничтожность и незначительность, и я дивлюсь ровный и спокойный, как я мог их когда-либо принимать близко к сердцу". (Рим, 1840 год, 28 декабря.)

В свою очередь С. Т. Аксаков по этому поводу сообщает:

"В словах Гоголя, что он слышит в себе сильное чувство к России, заключается очевидное указание, подтверждаемое последующими словами, что этого чувства у него прежде не было или было слишком мало. Без сомнения, пребывание в Москве, в ее русской атмосфере, дружба с ними и особенно влияние Константина, который постоянно объяснял Гоголю, со всею пылкостью своих глубоких, святых убеждений, все значение, весь смысл русского народа, были единственные тому причины. Я сам замечал много раз, какое впечатление производил он на Гоголя, хотя последний старательно скрывал свое внутреннее движение". ("История моего знакомства", стр. 403.)

В утверждениях Аксакова, особенно относительно влияния на Гоголя Константина, содержатся преувеличения; Гоголь был всегда себе на уме, видел и знал много такого, что Константину Аксакову и не грезилось. Как художнику у него Гоголю учиться было нечего, да и как гражданин Гоголь был содержательнее и глубже его. Надо также принять поправку на всегдашнее уменье Гоголя пользоваться друзьями для своих самых разнообразных житейских целях. Однако, славянофилы, на самом деле, ускорили духовный кризис Гоголя, хотя сознательно они едва ли к этому стремились, как видно из их отношения к "переписке с друзьями".

Влияние славянофилов на Гоголя выражалось в том, что они укрепляли в нем "сильное чувство России": России-де свыше начертаны особые, отличительные от Западной Европы пути, в национальном самосознании русского народа таится вполне самобытный дух и т. д. Обращение к прошлому, религиозность, которые и без того был в наличии у Гоголя, получали поддержку со стороны славянофилов, чрезвычайно ценившихся талант Гоголя и старательно за ним ухаживавших.

Несмотря, однако, на эти ухаживания, на "сильное чувство России" Гоголь тяготился пребыванием в ней и спешил выбраться в Рим. Он делает попытки занять в Риме какую-нибудь правительственную должность, в частности имеет в виду устроиться при Кривцове, получившем там место директора русской Академии художеств. Николай Васильевич готов обойтись жалованием в тысячу рублей. Хлопоты его, однако, ничего ощутительного, пока не дали.

Неурядицы и заботы, хотя и мешали Гоголю работать над поэмой, но не прекращали его писательских занятий. Выступал Гоголь и с чтением "Мертвых душ". Еще в Петербурге на квартире у Прокоповича с большим успехом он прочитал первые четыре главы. 6 марта Гоголь читал в Москве у Аксакова четвертую главу и 17 апреля - шестую главу; выступал он также с чтением и у Киреевских. Поэма была принята восторженно, но явились также ей и непримиримые враги: Толстой-американец твердил, что Гоголь - враг России, его надо заковать в кандалы, отправить в Сибирь: находили, что Гоголь клевещет на помещичье сословие и т. д.

9 мая в день своих именин Гоголь угощал приятелей и знакомых обедом в саду у Погодиных. Кроме обычных друзей на обеде присутствовали И. С. Тургенев, Вяземский, Лермонтов, Загоскин, Дмитриев. Лермонтов прекрасно прочитал наизусть Гоголю отрывки из "Мцыри", после чего именинник собственноручно варил жженку.

С особым рвением Гоголь готовил макароны:

"Стоя на ногах перед миской, - рассказывает Аксаков, - он засучил обшлага и с торопливостью, и в то же время с аккуратностью, положил сначала множество масла и двумя соусными ложками принялся мешать макароны, потом положил соли, перцу и, наконец, сыр, и продолжал долго мешать. Нельзя было без смеха и удивления смотреть на Гоголя". (Стр. 389.)

В подобном поведении Николая Васильевича на обедах и вечеринках чувствуется что-то уже от художника - разночинца.

Назад Дальше