Век Наполеона. Реконструкция эпохи - Тепляков Сергей Александрович 34 стр.


Каждый день в городе разыгрывались трагедии, маленькие, но от этого не менее величественные. Тот же Карамзин хотел вывезти из Москвы жену и двоих детей, но совершенно не имел на это средств, тем более за лошадей и повозки требовали уже совсем неимоверных денег. Выручил историографа отставной генерал еще екатерининских времен Муромцев, предложивший Карамзину 10 тысяч рублей взаймы. (При этом Муромцев был с Карамзиным только немного знаком, а в ситуации конца света форма займа была деликатной маскировкой подарка). На эти деньги Карамзин 20 августа отправил жену и детей в Ярославль, а сам остался: досматривать светопреставление.

Все немного сошли с ума. Ростопчин пишет, что в последние три-четыре дня перед оставлением Москвы по московским церквам ходили "патрули", проверявшие, на месте ли святые чудотворные иконы, на которые была большая, чуть ли не главная, надежда.

Обострилась бдительность: в Москве и окрестностях мужики ловили "шампиньонов" (шпионов), каковыми считали каждого подозрительного. (Когда к Ростопчину мужики привели одного из таких несчастных, он велел его отпустить, сказав: "Это не шампиньон, а мухомор"). Вяземский пишет, что в Москве крестьяне поймали некоего дворянина Чичерина, который был "крепко побит за свое запирательство; а запирательство его заключалось в том, что он был глух и нем от рождения". 16-летний студент Московского университета Никита Муравьев, бежав из дома в армию, был пойман крестьянами. У него нашли карту России (по ней студент ориентировался) и список маршалов Наполеона (врага надо знать), написанный, понятно, по-французски. Муравьева связанным доставили в Москву, где Ростопчин "до выяснения личности", велел посадить его в Яму, хотя и знал отлично все его семейство. Несчастного патриота отдали матери только через два дня.

3

17 августа в командование соединенными русскими армиями вступил Кутузов. Почти сразу же, 19 августа, Ростопчин в письме спрашивает Кутузова: "твердое ли Вы имеете намерение удерживать ход неприятеля на Москву и защищать город сей?".

В "ответ" Кутузов отправляет ему 20 августа три письма: в двух требует "обывательских подвод" для раненых, а также хлеба и сухарей, а в третьем пишет о главном: "Я приближаюсь к Можайску, чтобы усилиться и дать сражение. Ваши мысли о сохранении Москвы здравы и необходимы представляются". (Ростопчин, должно быть, в этом месте сказал: "Вот спасибо, это я и без тебя знал!"). И приписка "В Москве моя дочь Толстая и восемь внучат, смею поручить их Вашему призрению". Несмотря на тревожную приписку, письмо при желании (а его имелось в избытке) в общем-то можно было толковать и так, и эдак.

Кутузов либо в самом деле полагал либо делал вид, что полагает, будто не только Москву отстоять можно, но и окрестностям ее ничего не грозит. Он требует от Ростопчина присылки ружей, пушек, продовольствия, шанцевого инструмента. Он пытается пополнить армию за счет новосформированных полков разного качества и за счет мародеров и отсталых, которых приказано ловить и ставить в строй. "В будущее же время таковые пойманные по жребью будут казнены смертью", – пишется в приказе Кутузова по армии от 18 августа, однако похоже, что расстрелов так и не было – каждый солдат был на счету.

21 августа он поручает капитану-исправнику Можайского уезда и чиновникам Можайского уездного суда успокоить жителей уезда, которые "неосновательным страхом побуждаемые, оставили дома и жилища свои". Кутузов пишет: "Уверьте их, что приняты все нужные меры, дабы неприятель не мог уже вперед сделать ни шагу".

Однако либо все это игра, либо Кутузов сам каждые час-два полярно менял свои взгляды. В тот же день 21 августа Кутузов сначала пишет Ростопчину, что нашел близ Колоцкого монастыря "выгоднейшую позицию", на которой "с помощию Божиею ожидаю я неприятеля". Чуть позднее Ростопчин получает новый пакет от главнокомандующего: "Я доныне отступаю назад, чтобы избрать выгодную позицию". ("А чем же тебе эта плоха?!" – должно быть вскричал издерганный Ростопчин). Кутузов охотно пояснил: "Сегодняшнего числа хотя и довольно хороша, но слишком велика для армии". Некоторые письма Ростопчина показывают, что еще в июле он, перешедши с французского на русский, умело орудовал непечатными выражениями. Надо полагать, тут он их и употребил.

И ведь в этот день было Ростопчину от Кутузова еще три эстафеты. В одной говорилось: "увеличенные нащет действий армий наших слухи, рассеиваемые неблагонамеренными людьми, нарушают спокойствие жителей Москвы и доводят их до отчаяния. Я прошу покорнейше Ваше Сиятельство успокоить и уверить их, что войска наши не достигли еще того расслабления и истощения, в каком, может быть, стараются их представить. (…) Прошу Ваше Сиятельство уверить всех московских жителей моими сединами, что еще не было ни одного сражения с передовыми войсками, где бы наши не удерживали поверхности, а что не доходило до главного сражения, то сие зависело от нас, главнокомандующих". Потом Кутузов прислал московскому генерал-губернатору специального офицера для пояснения причин отхода с позиции при Колоцком монастыре, а под вечер пришло очередное требование военных припасов.

22 августа из лагеря при Бородине Кутузов снова пишет Ростопчину: "надеюсь дать баталию в теперешней позиции", и спрашивает про аэростат Леппиха: "можно ли им будет воспользоваться?". Ростопчину видимо, и самому интересно, полетит ли штуковина, на которую к тому времени ушло 150 тысяч казенных рублей: в афишке от 22 августа он объявляет москвичам, что в ближайшие дни аэростату будут устроены испытания: "Я вам заявляю, чтоб вы, увидя его, не подумали, что это от злодея, а он сделан к его вреду и погибели". (До тех пор Москва видела путешествие на воздушном шаре только единожды – 20 сентября 1803 года французский воздухоплаватель Жак Гарнерень у Крутицких казарм поднялся в воздух на наполненном теплым воздухом шаре и долетел до села Остафьева, подмосковной усадьбы Вяземских. Вместе с ним полетел и Николай Обер, французский эмигрант, в Москве ставший купцом). Из испытаний не вышло ничего, да Кутузов, видимо, за заботами о подготовке к генеральному сражению забыл про боевой аэростат. Ростопчин больше не донимает Кутузова вопросами о судьбе Москвы: он понимает – теперь все будет как будет.

25 августа в Москву приходит известие о Шевардинском бое: "неприятель в важных силах атаковал наш левый фланг под командою князя Багратиона и не только в чем бы либо имел поверхность, но потерпел везде сильную потерю", – писал дежурный генерал Кайсаров. Масштабы схватки не уточнялись, и письмо можно было толковать так, что генеральная битва уже началась, она идет и идет неплохо: "В субботу французов хорошо попарили, – оповестил Ростопчин москвичей через свою "афишку". – У князя Багратиона на левом фланге перед одной батареею сочтено больше 2000 убитых".

Вечером в день Бородина Ростопчин получил письмо Кутузова: "Сего дня было весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощию Божиею русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель с отчаянием действовал против него. Завтра надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на московскую святыню, с новыми силами с ним сразиться". (Михайловский-Данилевский, бывший у Кутузова адъютантом, пишет, что это было продиктовано ему главнокомандующим около шести вечера – уже в это время Кутузов полагал сражение окончившимся). По формальным признакам – поле сражения удержано, армия уцелела – выходило, что русские победили. У Ростопчина, и наверняка не у него одного, с души свалился камень. Однако ненадолго: в восемь утра следующего дня к Ростопчину приехал от Кутузова курьер, которому надлежало далее следовать в Петербург с донесением о сражении. Отдавая Ростопчину депешу от Кутузова, курьер "имел неосторожность сболтнуть, что наши войска находятся в Можайске, то есть в 10 верстах от поля сражения". Надо думать, для Ростопчина это было как удар кувалдой по голове. "Я написал краткую записку министру полиции, в которой говорил, что ничего не постигаю в этой победе", – говорит Ростопчин в воспоминаниях, однако записка эта была отдана Александру намного позже рапорта Кутузова, на что, подозревал Ростопчин, у курьера было специальное распоряжение.

Императору в Петербург Кутузов в письме от 27 августа сообщал: "Сражение было общее и продолжалось до самой ночи. Потеря с обеих сторон велика: урон неприятельский, судя по упорным его атакам на нашу укрепленную позицию, должен весьма наш превосходить. Войски Вашего Императорского Величества сражались с неимоверною храбростию. Батареи переходили из рук в руки и кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными силами. Ваше Императорское Величество изволите согласиться, что после кровопролитнейшего и 15 часов продолжавшегося сражения наша и неприятельская армии не могли не расстроиться и за потерею, сей день сделанною, позиция, прежде занимаемая, естественно стала обширнее и войскам невместною, а потому, когда дело идет не о славах выигранных баталий, но вся цель устремлена на истребление французской армии, ночевав на поле сражения, я взял намерение отступить 6 верст, что будет за Можайском, и, собрав расстроенные баталией войска, освежа мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в теплом уповании на помощь Всевышнего и на оказанную неимоверную храбрость наших войск, увижу я, что могу предпринять противу неприятеля".

Император, даже не зная, что это донесение писалось не до, а уже после отступления к Можайску, понял, что ни о какой победе речи нет. "Эти роковые шесть верст, отравившие мне радость победы", – писал он уже после известий об оставлении Москвы в письме к сестре Екатерине Павловне.

Однако для опубликования в газетах он сократил донесение вполовину – до слов "Ваше Императорское Величество изволите согласиться…". В таком виде Петербург расценил это как победную реляцию. Началось ликование. Петербуржец Оденталь писал другу 30 августа: "несравненный мой Александр Яковлевич, обнимаю Вас, прижимаю Вас и поздравляю Вас с победою над страшным, ужасным, лютым врагом. (…) Торжествуй, Россия! (…) Враг опрокинут, сбит с места, преследуем нашими героями. Сказывают, что до 15 тысяч повалили его разбойников; пленных – множество, а между трофеями есть и пушки. Ну! Михайла Архангел, докатывай! Трудно было тебе токмо сначала расстроить коварного злодея, а теперь мы на тебя как на каменную гору надеемся, что ты его саранчу дотла истребишь. Надобно людей? Так Растопчин даст еще тебе половину дружины своей, чтоб некуда было увильнуть крокодилу. (…) Я весь трясусь от радости. Ночью не мог от нее спать. Спешу, невзирая на слабость, идти в Невскую Лавру, чтоб узреть радужного Александра и быть участником ликующего народа. Сладка будет и смерть в таком торжестве".

Известие о битве поспело в столицу 30 августа, в день тезоименитства (именин) императора, в честь чего в храме Александра Невского в Петербурге был устроен молебен, на который пришли тысячи людей. "По окончании Божественной службы князь Горчаков прочел депешу Кутузова о поражении Бонапарта в генеральном сражении", – из этих слов Вильсона также понятно, какой версии событий решил придерживаться царь, даже зная уже про "шесть верст". Он пожаловал Кутузову чин фельдмаршала и 100 тысяч рублей, жену произвел в статс-дамы, а племянницу – во фрейлины.

Через два дня к императору от Кутузова приехал курьер с донесением о том, что войска отошли и Главная квартира находится в Наре (упомянув это "мимоходом", Кутузов затем явно старается поправить впечатление: "неприятельская потеря чрезвычайно велика. Кроме дивизионного генерала Бонами (при том, что Бонами был бригадир – прим. С.Т.), который взят в плен, есть другие убитые, между прочими Давуст ранен").

В Москве петербургского ликования не было – город заполняли раненые, количество и настроения которых не внушали оптимизма. Да ведь и слово "победа" так и не было произнесено – все какие-то экивоки да обиняки вроде "неприятель отражен на всех пунктах" или "поле сражения удержано за нами совершенно". Ростопчин, считавший своим долгом поддерживать во вверенном городе бодрость, в своей афишке от 27 августа, процитировав донесение Кутузова кусками, допускающими оптимистическое толкование, дополнил от себя: "Когда сегодня, с помощию Божиею, он отражен еще раз будет, то злодей и злодеи его погибнут от голода, огня и меча".

Вечером 27 августа в Москву привезли Багратиона. Его устроил у себя Ростопчин, к тому времени уже переехавший из Сокольников в свой городской дом (он уцелел в московском пожаре, цел до сих пор, более того – он известен всей России, если не миру: это знаменитое здание ФСБ России на Лубянке. Марк Алданов считал, что этот дом в XVIII веке принадлежал известной своими садистскими наклонностями Салтычихе. В 1812 году именно у его стен разыгралась страшная сцена убийства купеческого сына Верещагина, которого Ростопчин за профранцузские прокламации приказал изрубить саблями на глазах народа. До 1917 года в этом доме располагалась страховая компания "Россия", а после революции, с момента создания и по сей день – ЧК-НКВД-МГБ-КГБ-ФСБ. Такое вот чертово место…).

В доме Ростопчина Багратион провел три дня. Осколок ядра раздробил ему бедро, но князь в эти дни мыслил ясно. В его донесении императору нет ни малейшего желания сводить с кем бы то ни было счеты: только похвалы солдатам и командирам Второй армии. Обычно запальчивый Багратион в эти дни боли и страданий заглянул за грань и увидел все – судьбу свою, Москвы, России. Уезжая, он оставил Ростопчину записку: "Прощай, мой почтенный друг. Я больше не увижу тебя. Я умру не от раны моей, а от Москвы".

Даже в эти дни в Москве кое-как ворочался управленческий механизм: например, Московское губернское правление, в обязанности которого входил надзор за действиями чиновников и обнародование законов и распоряжений, даже 29 августа рассмотрело 25 дел. Правда, уже неизвестно, о чем они были.

До 31 августа Кутузов мучит Ростопчина требованиями прислать людей, припасы, подводы – все будто бы для нового боя. И наконец 1 сентября в трагедии наступает развязка: "неприятель, отделив колонны свои на Звенигород и Боровск, и невыгодное здешнее местоположение принуждают меня с горестию Москву оставить", – пишет Кутузов.

4

Оставление Кутузовым Москвы советскими историками преподносилось как событие небывалое. Однако еще в кампанию 1805 года Наполеон сначала занял Вену и только потом состоялась битва при Аустерлице.

В 1807 году, уже после разгрома Пруссии и вступления французов в Берлин, прусский корпус Лестока вместе с русской армией воевал при Прейсиш-Эйлау В декабре 1808 года Наполеон взял Мадрид, но это не усмирило испанцев, наоборот. В 1809 году австрийцы, отдав Наполеону Вену, дали в мае сражение при Эсслинге, после которого Наполеон едва сохранил лицо, и зубодробительный бой при Ваграме в июле. Наполеону стоило бы задуматься – если уж привыкшие получать от него тычки и затрещины австрийцы стали биться до последнего, то что же ждать от более воинственных народов?

Возможно, памятуя о Вене и Берлине, Кутузов уже давно сам притерпелся к мысли о необходимости оставить Москву неприятелю. Однако надобно было приучить к ней народ и императора. В первом после Бородинского сражения донесении, опубликованном в петербургских газетах 31 августа, Кутузов пишет: "Ночевав на месте сражения и собрав расстроенные баталиею войска, освежа мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в теплом уповании на помощь Всевышнего и на оказанную неимоверную храбрость наших войск, увижу я, что могу предпринять противу неприятеля". Во втором, опубликованном 10 сентября, начав за здравие – "Место баталии нами одержано совершенно, и неприятель ретировался тогда в ту позицию, в которую пришел нас атаковать", он продолжает уж если не за упокой, то в изрядном миноре: "но чрезвычайная потеря и с нашей стороны сделанная, особливо тем, что переранены самые нужные Генералы, принудила меня отступить по Московской дороге. Сего дня нахожусь я в деревне Наре, и должен отступить еще на встречу к войскам, идущим ко мне из Москвы на подкрепление".

Только в многословном донесении от 4 сентября Кутузов пишет о том, что оставил Москву. Он обосновывает это тем, что Наполеон будто бы пустил две колонны в обход (хотя совсем недавно доносил, что урон неприятеля около 40 тысяч человек – откуда бы при такой потере силы на большие обходные маневры? А если они на самом деле предприняты, нет ли резона броситься на основные силы, которые в таком случае должны быть минимальны?). На этот случай Кутузов пишет: "я никак не мог отважиться на баталию, которой невыгоды имели бы последствием не только разрушение армии, но и кровопролитнейшую гибель и превращение в пепел самой Москвы". И наконец главное: "должен я был решиться попустить неприятеля войти в Москву, из коей все сокровища, арсенал и все почти имущества, как казенные так и частные вывезены, и ни один почти житель в ней не остался". (О том, что и как было вывезено и было ли вывезено вообще, мы еще напишем). В следующей строке Кутузов пишет императору то, что внушили Европе и эрцгерцог Карл, и испанские гверильясы: "вступление неприятеля в Москву не есть еще покорение России". Интересно, что в самом конце этого трагического послания Кутузов все же не забыл напоследок лягнуть Барклая: "Впрочем Ваше Императорское Величество всемилостивейше согласиться изволите, что последствия сии нераздельно связаны с потерею Смоленска". Мол, я ни при чем, это все до меня и без меня…

Было ли оставление Москвы неожиданно для царя? В России уже давно противостояние с Наполеоном воспринимали как одну нескончаемую войну. В 1812 году генерал Яков Кульнев писал брату Ивану: "я вздумал под старость и дряхлость лет жениться, но свадьба отложена до окончания войны" – между тем письмо написано в марте, за три месяца до перехода французов через Неман. Кульнев, как и многие другие, понимал, что Аустерлиц, Прейсиш-Эйлау, Тильзит – это далеко не конец. В самых разных кругах обсуждалось, что делать и как быть, когда Наполеон ввалится в самое Русь. Говорили об этом и в царской семье, и, как свидетельствует письмо Александра к сестре Екатерине, решили не сдаваться, даже если Наполеон возьмет и Москву, и Петербург. Когда после начала войны Александр заявил, что готов отступить в Сибирь, отрастить бороду и предводительствовать племенами, но не уступить завоевателю Россию, это был не сиюминутный порыв, а обдуманная позиция.

В мемуарах есть такой эпизод. Уже во время войны Александр приехал к князю Голицыну, который в такое неподходящее время затеял строить в Петербурге новый дворец. Говорили, будто князь ждет Наполеона. Александр не верил в это, но все же решил узнать – почему именно сейчас. В ответ Голицын показал царю Библию, а в ней – 90-й псалом, начинающийся со слов "Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится". Суть псалома проста: доверься Господу – и пройдешь через все: "ибо ты сказал: "Господь – упование мое"; Всевышнего избрал ты прибежищем твоим; не приключится тебе зло и язва не приблизится к жилищу твоему ибо Ангелам Своим заповедает о тебе – охранять тебя на всех путях твоих; на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею; на аспида и василиска наступишь, попирать будешь льва и дракона. "За то, что он возлюбил Меня, избавлю его, защищу его, потому что он познал имя Мое. Воззовет ко Мне, и услышу его; с ним Я в скорби; избавлю и прославлю его, долготою дней насыщу его и явлю ему спасение Мое"… Мысль эта поразила Александра. Он сделал свой выбор. И его выбор стал выбором России.

Назад Дальше