За живой и мёртвой водой - Александр Воронский 8 стр.


Попросили в столовую. Яркий свет люстры, строго расставленные приборы, цветы в вазах подействовали на меня ещё более угнетающе. Хозяйка посадила меня возле себя, предложила водки, я согласился. Я был измучен и голоден - первая же рюмка приятно и жарко длинным пламенем прошла по моему телу. Тогда я выпил вторую рюмку.

Разговор за столом сначала носил случайный характер, но потом им овладел молодой присяжный поверенный, с уверенным и холёным лицом и тщательно подстриженной эспаньолкой. Заправив салфетку за ворот, легко работая ножом, вилкой и челюстями, он говорил о судьбах революционного движения.

- Нет, как хотите, - веско выговаривал он довольным баритоном, - пока наш солдатик будет покорной серой скотинкой, у меня нет никакой прочной уверенности в положительном исходе освободительной борьбы. Держит же абиссинский царь страну сотни лет в кулаке и в рабстве с помощью наёмников. А роль янычар в истории Турции…

Я выпил уже третью рюмку и осмелел.

- Вы полагаете, - вмешался я в разговор неожиданно для себя и, очевидно, для присутствующих, - вы полагаете, что Россия - Абиссиния, а наши солдаты - янычары?

Молодой адвокат даже не поглядел в мою сторону, продолжал:

- Крестьянство забито, невежественно, разрозненно. Поджоги, разгромы усадеб, работа с дубьём и дрекольем - это Пугачёвщина, азиатчина, свидетельство о неспособности нашего мужика мыслить политически. Остаётся пролетариат. Но что же может сделать пролетариат в этом мужицком царстве, когда он численно ничтожен: полтора миллиона на сто пятьдесят - это говорит само за себя.

Терпеть дальше подобные разглагольствования я уже не мог. Лицо адвоката, как и все другие лица присутствующих, казалось мне ярко и чётко очерченным, голос говорившего звучал откуда-то издалека. Я громко и возбуждённо перебил его:

- Рабочих у нас не полтора миллиона, а, по крайней мере, четыре с половиной - пять. Ваши цифры неправильны и произвольны. Наш рабочий уже достаточно показал себя за последние годы.

Адвокат посмотрел так, будто там, где я сидел, было пустое место, вправил манжету.

- Остаётся интеллигенция. Интеллигенция серьёзная культурная сила, но…

Ненавистным показался мне оратор. Наглея и возмущаясь, я докончил за него:

- Но интеллигенция без рабочего может произносить только хорошие и никому не нужные слова.

Адвокат умолк и в первый раз пренебрежительно посмотрел на меня в упор.

- В начале бе слово, - шутливо заметил сановник со звездой, подвигая к себе балык.

Хозяйка шепнула:

- Ого, вы - заноза.

Я громко и упрямо ответил:

- Рабочих у нас несколько миллионов. Это нужно знать каждому.

- Разумеется, разумеется, - пытался успокоить меня через стол Жихарев.

- Рабочих у нас много и будет ещё больше, - упорно твердил я, с ненавистью глядя на адвоката.

Жихарев поспешил дать иное направление разговору. Подали кусты варёной зелени и чашечки с жёлтой жидкостью. Я не знал, что надобно было с ними делать, но стеснительность моя пропала, и я довольно развязно спросил хозяйку:

- Что это за кустики и что с ними делать?

- Это - простите, не знаю вашего имени и отчества, - добродушно улыбаясь, пояснил сановник, - это артишок. Едят его так: отламывают лепесток, кончик у корня обмакивают в соус, потом обсасывают. Попробуйте, очень недурно.

Хозяйка слегка покраснела.

- Спасибо, - вновь угасая, сказал я.

Сановник промолвил:

- Относительно пролетариата, мне кажется, вы правы: орешек, во всяком случае, твёрдый, твёрже остальных.

Я с благодарностью посмотрел на него, готовый зачислить старика в социал-демократы. Ужин окончился. Я поторопился уйти.

Спустя несколько дней я вновь зашёл к Жихаревым.

- Очень кстати, - заявила хозяйка. - Кажется, есть для вас место. Идёмте пить чай.

Мы сидели вдвоём за чаем, когда в столовую зашла миловидная девушка. Я с готовностью двинулся навстречу (дыра в сапоге была починена). Девушка смешалась, еле ответила на моё рукопожатие. Когда она вышла, Жихарева мягко заметила:

- В чужом для вас доме никогда не следует первым знакомиться. Предоставляйте это хозяйке. Вы подали руку горничной. Ну, рассказывайте о себе.

Жихарева дала мне рекомендательное письмо. Вскоре я был зачислен на Варшавскую железную дорогу в службу сборов. Меня приставили к архиву с окладом в сорок рублей. Вместе с Валентином мы сняли комнату на Выборгской стороне и тогда впервые почувствовали, как мы устали за последние полтора месяца столичной жизни. Исполнение поручений Станислава пришлось отнести на вечернее время и на праздники. Валентин нашёл временную работу в издательстве.

Я приглядывался к Станиславу. Он удивлял меня. Казалось, что у него нет внутренностей, нет ничего рыхлого и что сделан он из упругого и лёгкого вещества. Он был небольшого роста, лёгкий и точный в движениях. Острые плечи и узкая грудь, туго натянутая кожа молодили его, но глаза смотрели упорно-сдержанно, взвешивающе и старше его двадцати восьми - тридцати лет. У него был ровный широкий лоб, и во всю его длину от волос до переносья шла резкая складка. Во время разговора он часто потирал её.

Станислав нигде не служил. Его содержала революция. Невозможно было представить его в обычной житейской обстановке, окружённого родными, друзьями, приятелями. Словно у него не было никогда отца, матери, детства, юности, не было прошлого, а вошёл он в жизнь готовым, сложившимся. О своём прошлом он не любил рассказывать. Незатейливые и необходимые вещи в его пустой и чистой комнате выглядели сиро и убито.

Иногда нам приходилось ходить вдвоём по городу, и мне всегда чудилось, что улицы, дома, церкви, лабазы, магазины, особняки, казармы, фабрики с его появлением глухо и враждебно настораживались, наливались мутным беспокойством, будто ждали от чужого им человека нехорошего, какой-нибудь каверзы. Ходил он быстро, чётко постукивая каблуками, бросая кругом короткие и невнимательные взгляды. Он встречался с рабочими, со студентами, с курсистками, но я не помню, чтобы он останавливался на людях больше, чем этого требовало его дело. Бывало, я докладывал ему:

- Александра Петровна не может быть сегодня у вас. Она больна.

- Ага, - равнодушно замечал Станислав. - Тогда нужно вот что сделать… - И он деловито излагал, куда, к кому следует пойти, чтобы этот человек выполнил то, что должна была сделать Александра Петровна.

Кажется, у него не было никаких знакомств, кроме деловых, то есть тех, которые так или иначе связаны с жизнью революционного подполья.

Однажды вскользь, между делом, я сказал ему, что собираюсь вечером пойти в театр.

- Этого вам не следует делать: неконспиративно.

- Разве вы не бываете в театре?

- Не бываю и вам не советую.

Станислав никогда ничему не удивлялся. Он как бы раз навсегда сказал себе: всё, что случается и может случиться, понятно и естественно; так и должно быть, я это знаю, предвидел. Неудачи его не огорчали, к успеху он относился трезво. Ненавидел ли он тот мир, с которым боролся? Да, он ненавидел его, но ненависть его была холодна и презрительна. Когда-то он порвал связи с обычной, нормальной средней жизнью, осудил её и перестал её после замечать. Что же об этом разговаривать, зачем возмущаться, негодовать - это и так давно известно и слишком очевидно. Любимой его фразой было: "Это понятно".

Он отличался уверенностью и самонадеянностью, и, я заметил, он не любил сомневающихся. Его утверждения звучали всегда категорично. Его ум работал трезво, с оглядкой, с осторожностью. Он внимательно и здраво учитывал обстановку, но иногда мне приходилось нападать на пункты, словно неподвижные в его уме, как скалы среди гонимых морских волн. Уравновешенный и рассудительный, он тогда делался упрямым, неуступчивым и даже раздражительным. Ничто не могло сдвинуть его с места. В эти моменты он казался мне ограниченным, но я ошибался. Раз мы заспорили по поводу "Эрфуртской программы" Каутского. Полушутя я заметил:

- Вы отстаиваете букву, как протопоп Аввакум пятиперстное крестное знамение.

Станислав поднял тонкие брови, спросил меня холодно:

- Да? А вы читали, как протопоп Аввакум повествовал в своём "Житии" о казни одного из сподвижников? Ему отрубили руку; отделённая от туловища, она легла с пальцами, крепко-накрепко сложенными в пятиперстие.

- Ну, и что же? - переспросил я.

Станислав потёр складку на лбу.

- В принципах нельзя делать ни малейшей уступки. То, что вы называете буквой, есть принцип. Идеи ведут между собою самую жестокую и истребительную войну. Тот, кто отступает в этом, всегда терпит поражение.

Я хорошо помню до сих пор его комнату, куда я приходил почти ежедневно. Она была белая, с большим окном. Паркетный пол старательно натёрт. На письменном столе лежал неизменно блокнот и на углу стола - стопочка книг. Беспорядок был чужд его комнате. Вещей немного: пальто, пиджак, полотенце, чемодан в углу, всегда убранная постель, два чайника, поднос, две-три тарелки. Ничего лишнего. Принимал Станислав дружески, шутил, но как бы мимоходом, поручения давал точно.

В один из вечеров я застал его в постели. У него заострились скулы, нос стал длинней и тоньше.

- Обострился хронический бронхит от петербургской погоды.

- Вам хорошо бы уехать, - посоветовал я.

- Да, это не худо. Дела не позволяют.

Я возразил:

- Жизнь человека важнее дела.

Станислав просто ответил:

- Ошибаетесь, дело важнее жизни. Подайте вон ту книгу. - Он развернул её, показал, кажется, Бруклинский мост. - Вот для чего живёт человек.

- Но это нужно для людей.

- Это понятно. Но человек должен реализовать свои лучшие потенции в окружающем. Что может быть грандиознее этого гениального творения? И вечный памятник, и преодоление природы.

Станислав не выходил из комнаты несколько дней, мучаясь кашлем.

Он почти не показывался в общественных местах; но однажды проговорился в разговоре, и я узнал, что он часто посещает Зоологический сад.

- Я очень люблю тигров, - сознался он. - Присмотритесь к ним - они очень занятны. Их жизнь необычайна: лежат по целым часам неподвижными и вялыми мешками - и сразу, один миг - и полное преображение: глаза загораются фосфорическим блеском, каждый мускул напряжён, движения могучи и молниеносны. Они живут дикими взрывами энергии. И, должно быть, в эти моменты время для них течёт необыкновенно быстро. Очень это занятно… Можно изменить для людей течение времени. Оно может стать в будущем более наполненным. Время - категория тоже относительная… Кроме того, Зоологический сад вообще следует посещать: деваться иногда некуда.

На одном из свиданий Станислав, шагая размеренно из угла в угол, заявил:

- Нужно оборудовать тайную типографию. Есть квартира, касса, печатный станок. Вам придётся заняться этим делом.

От неожиданности я растерялся:

- Но я в этом ничего не смыслю.

- Подучитесь. К вам будет приходить наш типографщик. Возьмите у него несколько уроков. Дадим вам помощников.

Я вспомнил рассказы и описания подпольных типографий. Нужно было замуровать себя в стенах, жить отшельником, перестать видеться со знакомыми и товарищами, и без того немногочисленными. Кругом рабочие и студенты бурлили стачками, митингами, собраниями. Всё это будет для меня закрыто, а мне хотелось быть среди людей. Я сказал:

- Товарищ Станислав, мне не хочется зарываться в такое время в глубокое подполье, не тянет. Да и обучаться придётся долго, и неизвестно, насколько моё обучение пригодится в будущем.

Станислав, охватив руками колено и чуть покачиваясь, заметил:

- Организация живёт в подполье и, вероятно, не так скоро из него выйдет. Я не хочу вас неволить, но над предложением подумайте, решайте без промедления. Дело срочное.

Вечером я совещался с Валентином. Валентин задумался, потом решительно заявил:

- Работа тяжёлая, что и говорить, но кому-нибудь её надо выполнять. Переговори со Станиславом обо мне - я возьмусь.

Казалось неудобным замещать себя Валентином, но Валентин настаивал. Я возражал, должно быть, вяло. На другой день я заявил Станиславу, что нахожу лучшим поручить типографию Валентину, рассказал о нём.

Станислав хмуро тёр складку у переносицы, подумав, предложил привести моего друга. Они сговорились. Валентин переехал в помещение, где предполагалось оборудовать типографию.

В районе Лесного института, окружённый пустырями и заборами, стоял невзрачный, старый одноэтажный дом. Валентина встретила его помощница Эльза, крепкая, белёсая эстонка. Валентину вручили паспорт, он числился мужем Эльзы. Не помню, за кого выдавала себя молодая чета. Эльза должна была печатать на станке, убирать квартиру, готовить обеды. Станислав разрешил Валентину раз в неделю посещать открытые собрания, но запретил видеться с туляками и с другими знакомыми помимо меня.

Спустя неделю я навестил Валентина, нашёл его в унынии. Он жаловался:

- До сих пор не переправлены ни станок, ни касса. Валяюсь на кровати, до одури читаю романы. Скажи Станиславу - пусть поторопится, не то сбегу.

Эльза накрывала стол к чаю. Коверкая произношение и улыбаясь, она промолвила:

- Ваш товарищ очень, очень нервный. Он не знает характера методической работы. Нужно спокойно, очень спокойно.

- Спокойно, - возразил Валентин, - кругом всё идёт вверх ногами, а здесь сидишь без дела и носу показать никуда нельзя.

- Ничего, ничего, - мягко сказала Эльза. - Всё нужно делать спокойно. Спокойно ждать, спокойно стрелять. Я стреляла из браунинга очень спокойно. Мне сказали: стреляй, меняй цель, я меняла цель. Полиция рвалась в дверь, я стреляла, товарищи, стреляли, мы убежали из кухни. Два работника и я. Нужно методично.

У Эльзы были гладко причёсанные льняные волосы, кое-где тронутое оспинками скуластое лицо, рыхлый нос и маленькая, словно выточенная, рука. Серые глаза косили и смотрели слепо, куда-то мимо.

Сели пить чай. Самовар был ярко начищен, на чистой скатерти лежал аккуратно нарезанный хлеб, стаканы тщательно вымыты.

- Товарищ Эльза, вероятно, хорошая хозяйка, - сказал я.

- Молодец, - согласился Валентин. - Изводит меня чистотой. Всю мою одежду починила, привела в порядок, ей-богу.

- Товарищ Валентин очень оборвался, он не знает порядок.

Кассу и станок, наконец, перевезли. Вечерами два раза в неделю приходил худой, с испитым лицом типографщик, обучал Валентина набирать, верстать. Валентин с утра возился с кассой. Дело шло медленно и туго. Эльза помогала ему и уже не жаловалась на его нервность. Я заметил - когда она смотрела на Валентина, лицо её становилось теплей, она молодела.

Я привык заходить к Валентину и к Эльзе. Когда темнело, она приносила со двора дрова и топила голландскую печь. Мы усаживались близко друг к другу, молча смотрели, как ведёт свою разрушительную, весёлую работу огонь, слушали потрескивание дров, нам было хорошо.

Эльза любила цветы и растения. Она покупала их в цветочном магазине, пересаживала, старательно поливала и ухаживала за ними. Однажды я нечаянно свалил на пол горшок растения с очень тонкими и нежными листьями, похожими на папоротник. Стебель сломался. Эльза покраснела, чуть не заплакала, подбирая черепки.

- Вы очень неповоротливый, - сказала она с досадой.

- Простите, Эльза, не нужно сердиться - нужно быть спокойной. - Я хотел напомнить ей недавний разговор.

Она покраснела ещё больше, вышла из комнаты.

На Литейном я нечаянно столкнулся с "Адмиралом" - Кудрявцевым. Засунув глубоко руки в карманы, пряча голову в приподнятый воротник, он пошёл рядом со мной крупным и размашистым шагом, косолапя и покашливая. В Петербурге, по его словам, он проездом, задержался недолго. Я рассказал ему о себе. "Адмирал" сосредоточенно слушал.

- У вас есть отдельная комната?

- Да есть.

Он замедлил шаг, спросил:

- Не сможете ли вы дать ночёвку товарищу, если понадобится? Товарищ работает в очень конспиративном деле.

Я согласился, сообщил "Адмиралу" адрес. Он попрощался.

Дня через два, часов в девять вечера, от него явилась женщина. Она неторопливо осмотрелась, сняла чёрный поношенный сак, широкополую шляпу, попросила умыться. На худом и смуглом её лице сдержанным блеском горели огромные еврейские глаза. Ещё поразил меня её рот, он густо алел и был необычайно мал в разрезе. Она показалась мне надменной.

Я предложил ей чаю. Она рассеянно согласилась; спросила, давно ли я знаю Кудрявцева. Голос у неё был ровный, грудной. Я ответил: со школьной скамьи. Она пересмотрела книги, лежавшие на столике.

- Вы - марксист?

- Да, я - марксист.

Пауза. Я заговорил о стачках, о разгроме помещичьих усадеб. Она соглашалась со мной: мы накануне необычайных общественных событий. Разговор постоянно обрывался. Она говорила о вещах, волновавших меня, как о чём-то постороннем. Я почувствовал пустоту и холод.

Мы молча пили чай. Она перелистывала газету, чашку держала, оттопыривая розовый мизинец. После чая она спросила:

- У вас есть иголка и нитки? Или, может быть, таких вещей в вашем обиходе не полагается?

Я ответил, что перед отъездом в столицу был на родине, в деревне, мама заботливо снабдила меня иголками и нитками. Она неопределённо улыбнулась одним ртом. Я подал ей иголку и нитки. Она достала серые перчатки, поднесла к столу, придвинула лампу.

- Становится холодно. У меня почему-то прежде всего зябнут руки.

- Это от малокровия. Да и заморозки начались, а вы одеты не по-северному.

- Это верно, пора носить зимнее. - Она склонилась над порванной в пальцах перчаткой.

Комната тонула в сумраке. Я подошёл к окну. Могучая плотная ночь приникла к стёклам. Она была черна и зловеща. Двумя молочными массивными ожерельями повис над Невой Троицкий мост. Невы не было видно. В стороне неподвижно сияли огни пароходов и барок. За стеной стучал мерно маятник хозяйских часов. Неизвестная заботливо шила. Жёлтый свет лампы освещал одинокий пробор на голове, два ровных полукруга чёрных волос, скрывавших уши. У неё были тонкие, горячие ноздри. И от пробора, и от полукружий, и от затемнений под глазами, и от всей молчаливой, словно обведённой её фигуры в чёрном платье повеяло несказанно и невыразимо печальным.

Неизвестная заштопала перчатку, воткнула иголку в скатерть, надела перчатку на руку, женским округлым и привычным движением отнесла руку в сторону, посмотрела на неё искоса.

- Теперь будет теплей. Пальцы не будут мёрзнуть.

Она вздохнула, стряхнула с платья обрывки ниток, убрала перчатки.

- Я очень устала. Где вы устроите меня?

Я постелил себе на диване, уступив ей свою кровать, потушил лампу. Она неслышно разделась. В комнате стало тихо. Мои думы были неопределённы и тоскливы.

Утром она ушла, ещё более сдержанная и замкнутая.

Я не встречал её с тех пор, но спустя год мне пришлось отбывать крепостное заключение в тюрьме родного города. В камере со мной сидел Топильский, семинарист, мы учились вместе. Ныне его расстреляли за злостные хищения. В один из долгих и томительных тюремных вечеров мы вспомнили о Кудрявцеве - "Адмирале". Я рассказал Топильскому о своей встрече с ним в Петербурге, о неизвестной, ночевавшей у меня по явке от "Адмирала". Я описал по просьбе Топильского её наружность.

Назад Дальше