Премьера "Смерти коммивояжера" состоялась в Филадельфии в театре на Локаст-стрит. Днем Казан отправил Ли Кобба послушать Седьмую симфонию Бетховена, которую в концертном зале напротив театра исполнял Филадельфийский оркестр. Казану хотелось, чтобы музыка вдохновила этого тяжелого на подъем человека, с которым сегодня были связаны все наши надежды. Трое из нас были в сговоре, условившись следить за его текстом попеременно. Роль Ломена оказалась одной из самых длинных в мировом репертуаре, и по отдельным признакам нетрудно было догадаться, что Ли временами устает от нее. Сидя в ложе по обе стороны от Кобба, мы предложили выпить за героическую музыку, которая вечером должна была помочь ему полностью отдаться игре. Это говорило о том, что мы все еще мыслили категориями неувядающего прошлого.
Как потом случалось не раз, на премьере после спектакля воцарилась тишина. Что-то странное происходило с залом. Когда занавес опустился, часть зрителей встали, чтобы надеть пальто, потом снова сели. Мужчины прятали глаза, закрывая лицо руками, многие, не стесняясь, плакали. Люди подходили друг к другу, стояли, тихо разговаривая между собой. Казалось, прошла вечность, прежде чем кто-то вспомнил, что надо похлопать. Шквалу аплодисментов не было конца. Из заднего ряда я видел, как по проходу почтительно провели представительного пожилого мужчину, который что-то возбужденно говорил на ухо сопровождающему, возможно секретарю или помощнику. Это был Бернард Гимбел, владелец сети универсальных магазинов, прямо в зале, как я позже узнал, отдавший распоряжение никого из своих работников не увольнять по возрасту.
После этого начался парад посещений спектакля театральными деятелями Нью-Йорка. Я помню, как приехали Курт Вейль с супругой и Лотта Ленья с Мэб, женой Максвелла Андерсона. Мы отправились в кафе по соседству выпить чашечку кофе. Курт Вейль все поглядывал на меня и покачивал головой, а Мэб сказала: "Это лучшая пьеса в мире". Я повторяю эту фразу, потому что она часто звучала в последующие месяцы и изменила мою судьбу.
После нью-йоркской премьеры две вещи остались в памяти. Мы с Казаном сидели в глубине уютного зала театра "Мороско", со временем погибшего от алчности местных торговцев недвижимостью и равнодушия муниципалитета. Пристроившись на ступенях лестницы на балкон, мы услышали, как Ли говорит: "…к тому же он умер смертью коммивояжера". Все шло прекрасно, если не считать, что я бесконечно устал, повторяя за актерами про себя их роли. И вдруг Ли занесло - вместо Хартфорда поезд пошел у него через Хейвен: "…в спальном вагоне по пути из Нью-Йорка через Нью-Хейвен…" Я замер, ожидая взрыва смеха, но в зале стояла мертвая тишина. К финалу воцарилась атмосфера напряженного ожидания, которая после Филадельфии уже не была для меня неожиданностью. По окончании спектакля толпа поклонников устремилась в гримерные, заполнив все коридоры. Впервые на моей премьере присутствовали звезды кино, но я был неизвестен и, воспользовавшись этим, мог спокойно наблюдать за ними из своего угла. Люсиль Болл и Дэзи Арназ, Фредерик и Флоренс Марч, имена и лица, которые давно уже стерлись в памяти, свидетельствовали о том, что отныне благодаря успеху и славе я был накрепко привязан к шоу-бизнесу. Парадоксально, но возник неприятный осадок оттого, что материальное и конкретное соседствовало с чем-то тончайшим и неуловимым.
В надежде где-нибудь отдохнуть я пробрался на сцену, и тут, как в волшебной грезе, где чудесным образом воздается за труды и тяжкие испытания, передо мной возник огромный, стоявший вдоль задника банкетный стол. Вокруг него, расставляя тарелки и раскладывая серебро, в куртках густо-малинового цвета бесшумно сновали официанты от Луи Шерри. На белой полотняной скатерти стояли серебряные супницы, красовались блюда с мясом, дичью и морскими деликатесами, в ведерках со льдом поблескивало шампанское. Кому могла прийти в голову такая блистательная идея? Так триумфально завершить вечер! Предвкушая легкое головокружение от глотка холодного шампанского, я протянул руку к сверкающему бокалу, как вдруг будто из-под земли вырос официант и вежливо, но решительно сообщил, что ужин заказан господином Даулингом для его гостей. Роберт Даулинг, владелец "Сити инвестинг компани", которому, помимо "Мороско", принадлежал еще ряд театров на Бродвее, был общительным человеком лет шестидесяти. Не так давно он совершил заплыв вокруг Манхэттена и теперь ходил грудь колесом, всем видом напоминая окружающим об этом героическом поступке. Мне импонировали его непосредственность и деловитость. Я заверил официанта, что господин Даулинг не позволил бы себе в преддверии банкета отказать автору пьесы в честно заработанном им бокале вина, но официант, который, по-видимому, был специально проинструктирован на этот счет, оказался непреклонен. Я был ошеломлен и решил, что это чья-то шутка. Однако, когда мы с Мэри и актерами покидали театр, то невольно остановились за кулисами и, с трудом сдерживая полуистерический смех, минуту-другую созерцали пышно обставленный в "убогой бруклинской квартире Вилли" торжественный ужин, сидящих в изысканных вечерних туалетах дам, мужчин в парадных фраках и ловко фланирующих с блюдами в руках под мерный гул беседы, скорее приличествующей "Пьер-отелю", чем "Мороско", официантов. Гости, разумеется, не обратили внимания на группу веселых, отпускающих шутки актеров. Это напомнило мне сцены из советских фильмов о последних безумных днях царского двора. Даулинг, по натуре человек, в общем, широкий, продемонстрировал милую сытость собственника, нечто такое, что со временем все чаще стало встречаться на Бродвее, однако редко с таким абсурдным размахом и безупречной элегантностью.
Это задело меня, но впереди было много приятного, способного утешить оскорбленное самолюбие. Где-то через час, в разгар устроенной нами по поводу премьеры пирушки, ко мне подлетел Джим Проктор и, схватив за руку, потащил к телефону. На том конце я услышал приглушенный голос журналиста Сэма Золотова, законодателя театральных вкусов из "Таймс". Он по слогам читал рецензию Брукса Аткинсона, которую тот при нем отбивал в завтрашний номер, - в трубке был слышен треск пишущей машинки. Сэм восторженно диктовал: "Артур Миллер написал превосходную драму. Она совершенна во всех отношениях…" - его голос, по мере того как один панегирик сменялся другим, становился все теплее и эмоциональнее. Казалось, Сэм вот-вот дотянется и обнимет меня. Помимо Казана, актеров, Майелзинера и кое-кого еще, к таинству, которое свершилось, оказались причастными Золотов, Аткинсон и "Таймс" - возникло некое сообщество, члены которого искренне радовались тому, что стали свидетелями торжества здравого смысла, не чуждого, как выяснилось, их эпохе.
Возвращаясь домой часа в три утра, мы с Мэри ехали в машине молча. По радио только что закончился обзор утренних газет с ошеломляюще восторженными отзывами о пьесе. Бесконечно повторяемое, мое имя отделилось от меня и стало принадлежать кому-то другому, возможно моему двойнику. Как будто с тугой тетивы спустили стрелу, и лук после долгого напряжения был наконец ослаблен. Я шел к этой победе всю жизнь, но имел поразительно мало общего с человеком, который купался сейчас в лучах славы, - так же как и он со мною.
Я мог поклясться, что не изменился, изменилось все вокруг, но это была первая иллюзия успеха. Мне потребовалось время, чтобы понять: известность накладывает печать отчуждения, даруя реальную власть осуществлять заветные желания. Возникает ненасытная жажда жизни и раздражительность в общении со старыми друзьями, которые остались такими, какими были. Художник, следуя своему нюху, продвигается вперед на ощупь. Наткнувшись на препятствие, он выявляет его скрытую форму и только тогда начинает теоретизировать и объяснять то, что необъяснимо. Я был приверженцем рационалистической традиции и, поднявшись на гребень успеха, должен был разобраться, что к чему.
В какой-то момент захотелось признаться, что не знаю, как написал то, что получилось, хотя многим обязан учебе и книгам. Я понимал, что это сотворилось как молитва, ибо драматической формой либо владеешь, либо нет, так же как это бывает с драматической и литературной речью: первая сражает зрителя наповал, во втором случае слова проплывают куда-то мимо, и никогда не спутать одного с другим. Однако вместо того, чтобы признаться в этом, я давал обширные интервью и делал авторитетные заявления. Но больше всего в новом положении меня донимали завистники. Когда краб вылезает из ведра, оставшиеся крабы прилагают неимоверные усилия, чтобы вернуть его обратно. Так заведено у этих животных.
В душе опять появился страх, что ничего больше не напишу. Ехали молча, но в какой-то момент я уловил между нами холодок отчуждения. Мне и в голову не могло прийти, что эта суета заставит Мэри, жену и проверенного в испытаниях друга, пережить потребность в самоутверждении. Я верил, что она тоньше и совершеннее меня. Но сейчас нам обоим было тягостно и не хватало счастья. Я не знал, каким оно должно быть, но ощущал, что его нет, как будто призрак еще не названного чувственного переживания известности пришел и уселся между нами в машине.
И тут же, как если бы я попал в опасную зону артиллерийского обстрела, вдруг захотелось бежать и обрести благословенную неизвестность. Жизнь потеряла свою естественность. Оборотной стороной славы оказались одиночество и не-имеющие-разрешения-противоречия: трудно быть известным и оставаться самим собой. Это все равно что соединить в единое целое двух разных людей, живущих в тебе каждый своей обособленной жизнью. Они могли бы навещать друг друга и даже устраивать совместные выходы в свет, но при условии, что тот, кто слоняется без дела, предоставил бы другому, угрюмому и нервному писателю, побольше времени сидеть за столом и работать. Я не искал той власти, которую обрел. В ней было что-то "ненастоящее". Но что тогда настоящее?
Сколь ни был нелеп устроенный Даулингом в квартире Ломена ужин, он был достаточно символичен: боль, любовь, протест, пронизывающие пьесу, без особого труда могли быть превращены в брызги шампанского. Мои давние сны обрели плоть, но реальность не смогла вместить их, оказавшись недостойной затраченных усилий.
Время от времени я в течение нескольких месяцев ходил смотреть спектакль, пытаясь разобраться, что меня смущает. Постановка была удивительно эффектна, хотя Ли порой выдерживал такие паузы, что хотелось проехаться по сцене на грузовике, ибо они свидетельствовали о его избыточном потворстве своим желаниям. Поскольку Казан отбыл ставить новый спектакль, Ли несколько изменил рисунок ролей Артура Кеннеди и Камерона Митчела и скорее получал удовольствие от роли, чем мучался страданиями своего героя. Однако все это только убеждало, что в постановке сгладились не без моего участия многие углы весьма жесткого исходного рисунка. Я ничего не знал о Брехте и других театральных теориях, просто чувствовал, что Ли слишком сливается с образом, слишком много плачет и от этого теряется ирония пьесы. Приходилось напоминать себе, что она писалась всего лишь для трех черных пустых платформ и флейты, без всяких смягчающих переходов - одна жесткая конструкция, и больше ничего. В то же время нельзя было отрицать, что я питаю к персонажам теплые чувства.
Я засел за работу над сценарием "Хука" о безуспешной попытке Панто побороть феодальные гангстерские порядки в нью-йоркском порту. Прочитав, Казан согласился делать фильм, но для начала предложил съездить в Голливуд, чтобы заручиться поддержкой какой-нибудь крупной киностудии. У него был контракт с "XX век Фокс", но они едва ли могли клюнуть на столь мрачную историю с печальным исходом. Поэтому среди других мы остановились на Гарри Коэне, президенте "Коламбиа пикчерс", который сам прошел суровую выучку в районе Пяти Застав в нижней части манхэттенского порта и знал, что к чему.
Сев весной 1950 года в вагон фирменного "Супершефа", мы с Казаном вновь оказались в подполье, два представителя меньшинства, задумавшие завоевать экраны Америки нелицеприятной правдой. То, что мы устарели и страна со всем пылом идеализма собиралась бороться с коммунизмом в Корее, нас нисколько не беспокоило. Я несколько месяцев не виделся с Беренсоном и Лонги и только через полгода узнал, что их убрали из порта под предлогом организации новой системы охраны безопасности побережья, для чего вход на территорию порта сделали по пропускам.
"Супершеф" несся на запад, а мы сидели над рукописью, разложив ее на коленях. Казан считал, что в кино следует развивать традицию "Открытого города" и других неореалистических фильмов итальянского кино. Но разве можно было всерьез рассчитывать, что какая-нибудь киностудия вложит деньги в фильм, который основательно подрывал сами традиции развлекательности?
Что касается Голливуда, там появлялись социальные фильмы, но проблемы эти ставились только в общих чертах и с бесконечными проявлениями чьей-то доброй воли. Наш фильм не был проблемным, скорее ближе к документальному кино, ибо профсоюз, о котором шла речь, был не чем иным, как Международным союзом рабочих, порт, где происходило действие, находился в Нью-Йорке, а слепые и глухие ко всему полицейские были блюстителями его порядка. Все говорило против нас, но если бы мы каким-то образом ухитрились снять фильм, то, возможно, заслужили бы признание и хотя бы немного приблизили будущее. В 1950 году его наступление было куда более проблематичным, чем прежде, но мы все равно принадлежали ему, как обвисшие слабые паруса все равно принадлежат ветру.
IV
Поездка в Италию подарила много новых впечатлений о жизни грузчиков, прояснив европейские корни ситуации. К тому же во время войны я около двух лет работал на бруклинской судоверфи, где в основном были одни итальянцы. Мы все вместе трудились с четырех пополудни до четырех утра с одним выходным раз в две недели, и я узнал, что они очень семейственны. Хотя это не исключало коварства, и на верфи разыгрывалось немало сицилийских драм: то кто-то, застав кого-то в объятиях своей жены, заставлял его удирать по крышам, то парень из-под носа увел у приятеля подружку, ненавязчиво потеснив того в сторону. Моим начальником был Шепелявый Майк, прозванный так за то, что спереди у него не было верхних зубов. Он заламывал кепку набок, уминал во время полуночного перерыва по шесть сандвичей со шпинатом на мягком белом дешевом хлебе (который к этому времени успевал позеленеть и стать мокрым) и бесконечно болтал по телефону со своими подружками, одна из которых работала упаковщицей в ночную смену у "Мейси". Мне нередко приходилось отправляться туда, чтобы вызвать ее и уладить очередную размолвку. Из ее жарких объятий он торопился к жене, которая поджидала его в постели, а во время обеда иногда обхаживал третью - какую-нибудь продавщицу из "Абрахама и Штрауса". Майк был занятым человеком, не говоря о том, что при этом он помогал выиграть Вторую мировую войну.
На жену у него была глубокая обида. Несколько лет назад его заставил жениться на ней его дед - иммигрант, приехавший из Калабрии с чемоданом денег - состоянием, которое он, говорили, выручил, распродав перед отъездом все, что имел. Он пообещал внуку приданое, если вместо обожаемой ирландской потаскушки, "оторвы", которую дед на дух не выносил, тот женится на приличной респектабельной женщине. В брачную ночь Майк обнаружил, что толстенные пачки лир в дедовом чемодане тянут не больше чем на триста пять американских долларов, и отказался от любовных "сношений". Тогда дед устроился на ночь в гостиной, чтобы она сама доложила ему, когда Майк лишит ее невинности. И тому ничего не оставалось, если он не хотел быть битым, ибо дед был "шилач" с железными кулаками и великий собственник. У Майка кулаки тоже были что надо, но кто будет воевать со своим собственным дедом.
Как и сотни других, кто работал на судоверфи, Майк умел ловко увиливать от работы. Стоило направить нас на военный корабль, как он тут же находил Богом забытый уголок и заваливался спать. В этом сквозила достаточно реалистичная оценка необходимости собственных услуг для нужд флота, хотя и наплевательского отношения тоже хватало. На судоверфи был переизбыток рабочей силы, планировалось все из рук вон плохо, поэтому одним человеком больше или меньше ничего не решало. Однажды какой-то умник пристроился отдыхать в темноте на верхотуре в машинном отделении на военном крейсере и поутру вместо того, чтобы отправиться домой, обнаружил, что корабль вышел в открытое море. Ему пришлось путешествовать полтора месяца, прежде чем он смог вернуться в Ред-Хук и засесть за азартные игры.
Но у Майка были свои устои, и когда он видел, что из него не тянут жилы, то становился неистощим в работе, особенно если нас бросали на ремонт кораблей на реке Гудзон, которые должны были уходить в море, несмотря на сновавшие за пределами Сэнди-Хука немецкие подводные лодки. Не обращая внимания на шквальный ветер, зимой хлеставший прямо в лицо, мы выпрямляли стальные листы и сваривали на глубинных платформах поврежденные стойки, но я никогда не слышал от него жалоб. Мы подружились, ибо приходилось страховать друг друга, чтобы не сорваться в ледяную воду, но это вовсе не означало, что я когда-нибудь могу рассчитывать на почетное право стать сицилийцем. К тому же Майка, похоже, смущало, что я умалчиваю, чем занимался до судоверфи. А что поделаешь, если ни он, ни кто другой в нашей ремонтной бригаде не поверил бы, что я отказался от такой вроде непыльной работы - сочинять пьесы для радио, - чтобы мерзнуть на реке на борту корабля.
Третьим в нашей компании был Сэмми Казалино, мой ровесник и по положению равный, с которым я подружился и уже не особенно скрывал, чем занимался раньше, учитывая, что поползли слухи, будто я несколько лет отсидел в тюрьме. В конце концов я признался Сэмми, что я писатель. Он окончил школу и считал, что кое-что смыслит в культуре и искусстве, бунтарь из тех, кто мог жениться на еврейской девушке. "Ненавижу расовые предрассудки", - говорил он, не одобряя не только широко бытовавшие на верфи антисемитские разговоры, но также имевшие место избиения английских моряков американскими рабочими-итальянцами, которые по ночам не раз нападали на них на Адамс-стрит за то, что англичане "предали" Италию, объявив ей войну. То, что эти ребята одновременно ремонтировали и строили корабли, предназначенные воевать против Италии, доказывало лишь, сколь непросто зарабатывать себе на жизнь в этом подлунном мире. Суть вопроса заключалась в том, что, хотя происхождение связывало их с Муссолини, они глубоко симпатизировали Рузвельту и Америке, с которыми дуче находился в состоянии войны. Казалось, мир охватила анархия, что то и дело проявлялось в абсурдности жизни. Так, начальник верфи вывесил объявление, в котором просил, чтобы рабочие поэкономнее расходовали кадмий, который с большим риском и за большие деньги доставлялся из-за океана. Муфты из кадмия и флюс для сварки использовались для подводных частей, поскольку кадмий не ржавел. На следующую ночь можно было наблюдать, как, склонившись, мужчины сосредоточенно вытачивали из муфт кольца для своих подруг, ибо, если их хорошенько отшлифовать, они блестели, как серебро. Из стержней с флюсом для сварки делали браслеты.