Дикое поле - Вадим Андреев 2 стр.


- Сегодня рабочие плохо работают.

Действительно, несколько столов в отделении, где работницы натягивали на колодки еще не вулканизированную резину, вообще пустовали. Когда Осокин открыл огромный зев печи № 2 и выкатил в цех тележку с пахнувшими жженой серой светло-коричневыми сапогами для рыбной ловли, ему пришлось ждать добрых полчаса, прежде чем он мог начать вулканизацию новой партии сапог. Работа шла настолько медленно, что Осокин успел сбегать в бюро и получить аванс (пятьсот франков), а к обеденному перерыву мог совсем закрыть печи; обыкновенно же он ел под гуденье моторов и каждую минуту отрывался от еды, проверяя капризные стрелки термографов.

Вечернее солнце косыми лучами освещало цех, играя призрачными облачками пыли и озаряя пурпуром огромную пирамиду уже снятых с колодок, но еще не рассортированных сапог. Эта красная пирамида была похожа на груду ног, и дико звучал доносившийся издали смех обедавших тут же в цехе рабочих и работниц. Уши Осокина настолько привыкли к гуденью моторов, что ему мешала гулкая тишина отдыхающих печей, и он опять почувствовал, что в мире совершается нечто непредвиденное и грозное. Зажав между двумя кусками хлеба красные колесики тонко нарезанной колбасы, Осокин подошел к окну.

Заходящее солнце отражалось в стеклах крыши длинного, как бы приплюснутого цеха на противоположной стороне двора. В этом цехе вырабатывали прорезиненную материю для дождевиков. На дальнем конце крыши стекла были выбиты, и железные ребра оконных рам походили на паутину, повисшую над черно-фиолетовой ямой. Осокин вспомнил, как на прошлой неделе, вечером, там взорвался бак с бензином, тяжело ранив нескольких рабочих. Взрыв произошел через три дня после налета немцев, и в цехе Осокина поднялась паника - все были уверены, что это новый налет. Перед глазами Осокина мелькнули перекошенные ужасом лица работниц, в ушах зазвучал страшный, похожий на кудахтанье крик бившейся в истерике уборщицы. Она каталась по полу, прижимая к груди старую соломенную метлу, и ему и Пиратту нелегко было справиться с этим худым извивающимся телом.

На подоконнике лежали крест-накрест забытые Дюжарденом толстые перчатки, которые приходилось надевать, когда надо было открыть раскаленные двери вулканизационных печей. Эти грубые перчатки снова, во второй раз за этот день, напомнили Осокину синие женские перчатки на столе его студенческой комнаты. "Она никогда не могла понять, что нам надо расстаться не потому, что я полюбил другую, а просто потому, что она мне мешала жить так, как я хотел. Впрочем, если бы я ее любил… Но разве я могу любить?" Осокин понимал, что он бросил университет не из-за неудачной любви - "только этого еще недоставало!" - а по причинам, не имеющим ничего общего с его парижской жизнью.

Ему вспоминался рассказ о вечнозеленой секвойе: лесной пожар много столетий тому назад выжег внутри весь ее ствол. И вот стоит дерево, лишенное вершины, как фабричная труба: заглянешь в дупло - вверху, на недостижимой высоте, кусочек голубого неба. Дерево, казалось бы, мертво, но нет: после векового сна вдруг начнут появляться зеленые ветки с пушистыми, как бахрома, узорчатыми листьями; понемногу дерево оживет, и невольно подивишься его необыкновенной воле к жизни.

"В Париже, через несколько лет после гражданской войны, вот и я так ожил. Но не надолго: внутри я выжжен и мертв, хотя на мертвом стволе появились зеленые ветки… А она думала, что я полюбил другую!"

Спокойно и методически взвесив все "за" и "против", он пришел тогда к выводу, что в двадцать семь лет слишком поздно быть студентом, что люди и книги, с которыми он жил в то время, ему враждебны, что он, Осокин, должен уйти в самого себя. В те дни он постоянно повторял стихотворение Баратынского, хотя вообще к стихам относился равнодушно:

На что вы, дни! Юдольный мир явленья
Свои не изменит!
Все ведомо, и только повторенья
Грядущее сулит…

- Это еще что такое? Ты видишь, Поль?

Осокин обернулся. Рядом с ним стояла знакомая работница. Он посмотрел на сильно накрашенное, усталое, но еще молодое и красивое лицо, на большие черные кукольные глаза. Несколько лет назад у него с этой работницей была связь, длившаяся недели три. Как все связи Осокина, и эта связь была безрадостна и кончилась, едва успев начаться: после первых же встреч он начал тяготиться и искать предлог для разрыва.

- Что это такое, как ты думаешь?

Осокин посмотрел в окно. С севера на Париж быстро надвигалась темно-серая глухая туча, не похожая на обыкновенные грозовые тучи: в ней было что-то мягкое и затягивающее, как в стелющемся по земле густом дыме. Дальние холмы Сартрувиля уже были поглощены мраком, и было видно, как один за другим, будто растаяв, исчезали в этом мраке одноэтажные домики пригорода. За несколько минут небо посерело, и стремительно наступил вечер: потухла стеклянная крыша соседнего цеха, в тумане исчезло низкое солнце, весь видимый мир потонул в однообразном серо-черном тумане.

- Ночью гроза будет, - сказал Осокин, хотя мрак, окружавший завод, никак не напоминал предгрозовую тьму.

- Немцы пускают газы, - почти равнодушно произнесла работница, и нельзя было понять, шутит она или говорит серьезно.

Раздался гудок, возвещающий конец обеденного перерыва. Осокин вернулся к печам и зажег свет. Араб Боаз спешно закрывал окна длинными занавесками, - завод строго соблюдал правила маскировки. В цехе, и без того душном, стало сразу еще душнее, отчетливей запахло бензином и серой.

До десяти часов вечера работа шла нормально. Однако в тот момент, когда Осокин уже думал, что ему удастся кончить в два часа ночи вместо четырех, случилась задержка: вагонетка с вулканизированными сапогами сошла с рельс в самой глубине печи № 1. Осокин тотчас перекрыл доступ горячему воздуху, распахнул большую дверь, но печь охлаждалась очень медленно: стрелка термографа опустилась до восьмидесяти градусов и здесь остановилась. Надев толстые перчатки и прицепив к груди электрический фонарик, Осокин в сопровождении Пиратта полез в черный, казавшийся бездонным, раскаленный зев. Несмотря на перчатки, к стенам печи нельзя было прикоснуться - жар проникал через материю. Горячий воздух обжигал легкие, дышать приходилось носом, и то еле-еле, только чтобы не задохнуться. После того как удалось вытащить сапоги, началось самое трудное: пришлось залезть, продравшись между раскаленными ребрами, внутрь тележки и поставить ее на рельсы, с трудом поворачиваясь в железной клетке, из которой выбраться, казалось, будет невозможно. Все тело Осокина покрылось потом, с лица текло, как будто ему вылили на голову ушат воды. Он мельком взглянул на Пиратта, работавшего снаружи тележки, и ему стало страшно: покрасневшие, вылезающие из орбит глаза, редкие слипшиеся пряди седых волос, - казалось, еще минута, и Пиратт упадет в обморок.

Наконец они поставили тележку на рельсы и вместе с тележкой выехали из печи. Когда Осокин посмотрел на термограф, отмечавший температуру у входа в печь, тот показывал семьдесят два градуса. Осокин так устал, как будто отстоял две смены.

В полночь рабочих распустили по домам, так как работа все равно не клеилась. Однако Осокину пришлось остаться - нужно было кончить вулканизацию последней партии сапог. Цех погрузился во мрак, только над печами Осокина, под потолком, тускло горели две лампочки, покрытые облупившейся синей краской. Однообразно и мягко гудели моторы. Осокин почувствовал глубокое наслаждение, которое испытывал всегда, когда оставался один, когда шум толпы, подсознательно мучивший его, сменялся тишиною одиночества. Ему захотелось курить. На всякий случай спрятавшись за печью, изнывая от жары, он поспешно выкурил одну за другой две сигареты. В тот момент, когда, накурившись, он подошел к термографам, в глубине цеха мелькнула блуждающая звездочка карманного электрического фонаря, на мгновение осветив столы с торчащими на них колодками, железные балки, подпирающие потолок, и сваленные в груду металлические формы.

"Наверно, сторож, - подумал Осокин, - вовремя я накурился!" Однако, когда звездочка приблизилась к печам, он в темноте разглядел бесконечную фигуру директора. Казалось, что его маленькая голова теряется где-то вверху, под самой крышей, между железными балками стропил. "Только его еще не хватало!" - и Осокин сердито начал полировать уже и без того блестящие медные части электрических моторов.

- Ну, как дела? - спросил директор, подходя ближе.

Было видно, что ему не по себе и что его давит мрак, наполняющий цех.

- Через час кончу, господин директор. Сегодня было гораздо меньше работы. - Осокин говорил почтительно: хотя он директора не ставил ни в грош, ему льстило, что тот заговорил с ним.

- Через час? - Директор бегло взглянул на Осокина маленькими желтыми глазками, машинально поправил свернувшийся на сторону воротничок рубашки, слишком широкий для его длинной и худой шеи. - Я решил разделить цеха на две части, - вдруг сказал он, - и пододвинуть столы с формами ближе к печам - так будет удобнее.

Осокин, знавший манию директора все перемещать и передвигать, осмелился заметить, что так будет гораздо хуже, что и без того работницы жалуются на жар печей.

Ничего, привыкнут. - Было видно, что директор ни за что не откажется от своей нелепой мысли. - Если я отодвину столы, то на другом конце цеха очистится место, - пояснил он.

Свободного места в цехе было сколько угодно, но директору хотелось выиграть еще несколько квадратных метров. Он еще раз взглянул на термографы и, кивнув через плечо, уже уходя, сказал:

- Так через час вы кончите? До прихода следующей смены?

И его нескладная фигура растаяла во мраке цеха - только изредка вспыхивало круглое пятно карманного фонарика, вырывая из мрака то груду сапог, то пустую тележку, то стол с кусками выкроенной черной резины.

В два часа ночи Осокин закрыл огромные многопудовые двери печей, закрутил наглухо краны, подающие горячий воздух, и, пользуясь тем, что он один в цехе, вымылся с головы до ног горячей водой. "Вот директор придет - то-то он обрадуется, что я в цехе баню устроил", - думал Осокин, прыгая на одной ноге, голый, к железному шкафчику, где висела его одежда. Когда он потушил свет и с фонариком пробирался к выходу, чувство невероятной, бесконечной усталости охватило его - тело, изнеможенное работой, отказывалось служить, руки и ноги стали мягкими и тяжелыми, как мешки, набитые опилками. "Этак я и до дому не доберусь, - подумал Осокин, спотыкаясь в темноте, - хорошо, что ехать недалеко".

Во дворе стояла непроглядная тьма. Моросил очень слабый, теплый дождь. Издалека, но ближе, чем накануне, доносился равномерный, непрерывный и тяжелый грохот канонады, который Осокин, вспомнив надвигавшуюся вечером тучу, принял за раскаты грома. Разыскав в темноте велосипед, он долго не мог добудиться крепко заснувшего сторожа. Наконец сухо щелкнул автоматический замок, и Осокин вышел на улицу.

Грохот канонады стал еще отчетливее. Вдалеке, на северо-западе, за Сартрувильскими холмами, вспыхивали легкие зарницы орудийных залпов. Вокруг темнота была настолько густа и непроглядна, что, когда Осокин сел на велосипед и включил фонарик, острый луч света озарил только серый, приблизившийся к самым глазам, густой туман. Тотчас же из темноты раздались крики:

- Свет! Потушите свет!

Осокин выключил велосипедный фонарик и поехал вслепую, очень осторожно. Вокруг слышались голоса, как будто узкая, еще сегодня днем пустынная улица была полна народу. Все фонари, даже угловые, были потушены. Вскоре Осокин уперся в тротуар, слез с велосипеда и пошел ощупью. Когда он выбрался на берег Сены, стало чуть светлее, и он увидел, что вся набережная полна людьми. Вместе с общей волною он стал пробираться к Безонскому мосту. При входе на мост пришлось долго стоять: из боковой улицы со стороны Сартрувиля и Мезон-Лаффит двигался непрерывный поток беженцев. Слышалось ржанье лошадей, рокот автомобильных моторов, работающих на холостом ходу, крики и ругательства. Вдруг гул канонады резко приблизился, в небе, над самой головой, вспыхнули зарницы взрывов. В полутьме кто-то закричал, пронзительно и безнадежно:

- Они сзади, скорей!

Волна человеческих тел колыхнулась, Осокина до боли прижали к перилам моста, послышался галоп скачущей лошади, грохот телеги и дикий, нечеловеческий вой - по-видимому, кто-то попал под колеса. Осокин думал только о том, как бы в темноте не сломали велосипед. С большим трудом ему удалось перекинуть велосипед через перила, и так, вцепившись обеими руками в раму, повернувшись спиной к прижимавшей его к перилам моста невидимой толпе, он боком протиснулся через весь мост, показавшийся ему чрезвычайно длинным. На бульваре дю-Гавр было свободнее, и он смог отдышаться, отойдя в сторону, за выступ моста. Рядом семья беженцев собирала в темноте рассыпавшиеся вещи. Он слышал, как всхлипывающий женский голос повторял:

- Где швейная машина? Ее нет? Потеряли мы швейную машину…

Понемногу паника начала стихать, и темная лента беженцев поползла медленно и равномерно, не разрываясь от конвульсивных спазм страха. Осокин пешком добрался до дому и поднялся к себе в комнату. Электричество не горело, и он засветил унылую свечку, тускло озарявшую полосатые обои и старую измятую фотографию Лилиан Гиш, приколотую над изголовьем. Он зажег спиртовку и поставил кипятить воду - ночью, по возвращении с работы, он обыкновенно пил чай! Понемногу смутный и вязкий страх начал овладевать им. В открытое окно доносился грохот канонады и шум двигавшегося за углом улицы бесконечного потока людей. Тревога Осокина возрастала с каждой минутой. Он выпил горячий коричневый чай, съел кусок хлеба, намазанный медом, но страх не проходил - шум и шорох двигавшейся невидимой толпы гипнотизировал Осокина. Он достал из-под кровати небольшой чемодан и спешно начал укладываться. Проверил лежавшие за подкладкой чемодана деньги - пятнадцать тысяч франков, - все, что он скопил за десять лет работы на заводе. Осокин не доверял сберегательным кассам и предпочитал все деньги держать у себя под рукой. Вид новеньких сине-голубых ассигнаций подействовал на него успокоительно: он не был скуп, но сознание того, что в ближайшем будущем ему не придется думать о заработке, было приятно.

Поспешно он засунул в чемодан несколько смен белья, новый синий костюм, одеяло и кое-как привязал чемодан к велосипеду. Выйдя из отеля, Осокин свернул на бульвар дю-Гавр и сразу попал в поток беженцев. По-прежнему фонари были потушены, и он даже не попробовал сесть на велосипед. Страх, нахлынувший было в комнате отеля, прошел, и Осокин начал сердиться на себя: "Завтра на работу идти, а я вместо того, чтобы спать, бегу черт знает куда". Однако он продолжал двигаться, больше по инерции, подхваченный толпою беженцев.

Пройдя через железнодорожный мост около станции Гаренн-Безон, он добрался до перекрестка, где горел одинокий фонарь - первый зажженный фонарь, увиденный Осокиным этой ночью.

Налево дорога вела в Порт-Шампере, направо - к Порт-Майо. Мимо проплывал все тот же неизменный, серый, непрерывный поток беженцев. К Осокину, в круг, отбрасываемый фонарем, из темноты вынырнул полицейский и спросил, куда он направляется - ведь парижские заставы все равно закрыты. Осокин не поверил полицейскому - если бы заставы действительно были закрыты, поток беженцев уже давно должен был бы остановиться; но, вдруг, устыдившись, что он так глупо и без толку сорвался с места, решил вернуться в отель. Обратно, против течения, идти было труднее, и Осокин добрался домой, когда уже начало медленно светать - из черного тумана, низко висевшего над землей, проступали один за другим многоэтажные дома бульвара дю-Гавр.

2

Заснуть Осокину не удалось: как только он вернулся к себе и лег в постель, снова поднялась тревога - надоедливая, сосущая, бессмысленная. Медленно светлели решетчатые ставни окна, в сумраке комнаты вырисовывалась знакомая отельная мебель: маленький комод, покрытый кружевной скатеркой, шкаф с вечно открывающейся дверцей, зеркало в бамбуковой раме, висящее над умывальником, хромоногий стол с остатками вчерашней еды. В шесть часов утра Осокин понял что заснуть не сможет. Выпростав из-под одеяла налитое усталостью, затекшее тело, он подошел к окну и открыл ставни. Все парижское предместье Коломб было затянуто странным черно-сизым туманом. На востоке, над крышами домов, висело совершенно белое, похожее на луну, испуганное солнце. В конце улицы дю-Гро-Грес, на бульваре дю-Гавр, Осокин увидел беженцев: из-за углового дома появлялись одна за другой крестьянские телеги, тракторы, автомобили, ручные повозки, фигуры людей, согнувшихся под тяжестью узлов или толкавших перед собой детские коляски, из которых мыльными пузырями выпирали разноцветные перины.

В утреннем свете, несмотря на тревожный, необыкновенный туман, поток беженцев уже не вызывал тревоги. Осокин посмотрел на сквер, расположенный по ту сторону улицы. Ветки платана широкими листьями почти совсем закрыли огромную рекламу, нарисованную на глухой стене многоэтажного дома. "Будущим летом, - подумал Осокин, - платан, пожалуй, закроет всю рекламу. Если только французы по дурацкой своей привычке не отпилят у него ветки".

Осокин начал медленно одеваться. Его клонило ко сну, но он знал, что стоит ему только лечь в постель, как сон исчезнет бесследно. Впереди открывался огромный, бессмысленный день; только к четырем часам ему предстояло идти на завод. Бреясь, он заметил, что за последнее время сильно поседели виски. "Старею. Тридцать семь лет. И физиономия такая, точно у меня больная печень…" В мысли о старости было что-то успокоительное и даже приятное, как будто эта мысль несла в себе разрешение всего того, что оставалось для него до сих пор неразрешенным, ответ на неясные и все же надоедливые вопросы, мучившие его последнее время.

Угловое бистро, где он по утрам пил кофе, оказалось закрытым. Около жалюзи, опущенных до земли, сидели беженцы. Молодая женщина в каракулевом пальто, уже давно вышедшем из моды и совершенно нелепом в июне, поила младенца из рожка. Пятилетняя девочка сидела рядом, уставившись черными неподвижными глазами в лицо матери. В руках она держала новенького плюшевого медведя - вероятно, последний подарок, полученный перед уходом из дому.

То, что кофе пришлось пить в другом бистро, которое Осокин не любил, его разозлило. Дожевывая на улице сухой вчерашний рогалик, он внезапно решил поехать на велосипеде в город: "Все-таки веселее, чем сидеть дома". По дороге он заглянул в ворота кладбища, окруженного высокой каменной стеной. Кладбище было новое, скучное, без деревьев, и трудно было разобрать, где оно кончалось и где начинался пустырь, усеянный островерхими, похожими на могилы кучами мусора. Недалеко от ворот виднелись две большие воронки - следы бомбардировки. В одной из воронок Осокин увидел полузасыпанный землею серый гроб. Солнце поднялось уже высоко, и туман начал понемногу рассеиваться.

Назад Дальше