Я веду речь вовсе не о мистическом, нарочито бредовом, потустороннем эфире, которым пользуются шарлатаны, а о вполне реальном, пусть в то время и недоступном будущем, которое мне хотелось прочувствовать и понять. Очнувшись в понедельник, я внезапно осознал, что в видениях, относящихся к надвигающемуся грядущему, не было и намека на моих родных, на домик в Гуре Кальварии.
Будь я догадливее, я бросил все и помчался в Польшу. Я взял бы их всех, отправил куда подальше. К сожалению, в те годы мне не хватало ни знаний, ни опыта, ни кругозора. Ослепленный гордыней, я счел отсутствие очерченных предвидений свидетельством того, что наши пути окончательно разошлись. Более того, втайне я даже гордился, что стал медиумом и осознал себя в качестве спустившегося со звезд или из каких-нибудь иных неизвестных пространств существа. Грядущее настигло меня в Советской России. Мне было жестоко отмщено за слепоту и бесчувственность. Воспоминание о медитации, которую я испытал, получив письмо из дома, всю жизнь убивало меня. Этот урок я осознал в Берлине в 1921 году, и с той поры, во время "психологических опытов" постоянно, порой успешно, порой нет, старался воплотить в реальность то, что открывалось мне в минуты ясновидения. Очень трудно согласовать себя "чужого" с собой "здешним", для этого требуется особое мастерство. Даже теперь, витая на уровне четырнадцатого этажа, я не могу похвалиться, что в полной мере справился с такого рода разладом. По сравнению с ним, всякие иные противоборства, как-то "классовая борьба", "зов крови", "голос предков", даже страдания Одина и заповеди Талмуда представляются мне несущественными.
* * *
Все свободное время я проводил у профессора Абеля или в компании с Ханной. С этой строгой длиннющей девчонкой мы занимались немецким, а у профессора Абеля, в конце концов, примирившегося и с женой и с потерей Лоры, я осваивал нечувствительность к боли, а также практику улавливания чужих мыслей. Эти чудеса настолько были мне в охотку, что даже свободное время я тоже посвящал тренировкам.
Чаще всего направлялся на ближайший рынок, шел между рядами и вслушивался в чужие мысли. До меня долетали - или доносились? - скорее, доносились, - отдельные, порой округлые, краткие как вздохи слова-судороги. Сначала я отчетливо улавливал лишь междометия. Существительные и глаголы, содержащие смысл, с трудом и очень редко давались мне. Скоро в голове начали проступать отдельные слова, что-то вроде лепета - дочка, корова, доить, справится? поросята, умная.
В первый раз, уловив такой протяженный ряд и осознав, что понимаю, о чем идет речь, мне нестерпимо захотелось, даже рискуя нарваться на грубый отпор, проверить отгадку.
Я подошел к прилавку и, проникновенно глядя в глаза женщине, успокоил ее.
- Не волнуйся… Дочка не забудет подоить коров и дать корм поросятам… Она хоть и маленькая, но крепкая и смышленая…
Торговка ошеломленно всплеснула руками, ее возглас убедил меня, что я не ошибся.
Открытием стало осознание простейшего как мычание факта, что в колдовском деле, как, впрочем, и в любом другом, связанном с искусством понимания "другого", способность с первого взгляда определять свойства его характера, эмоциональное состояние, даже уровень и предмет его мысленных усилий, имеют не меньшее, а может, и большее значение, чем прорывающиеся из телепатического эфира словесные образы, пейзажи, натюрморты и сюжетные последовательности фраз.
Обратимся к собственному опыту. Любой способен ощутить эмоциональный настрой собеседника и, либо проникнуться к нему сочувствием, либо возненавидеть его, либо окатить равнодушием. Способность улавливать мысленные образы всего лишь дополняет присущее людям от рождения свойство понимать другого. Конечно, овладев определенными навыками, можно расширить список улавливаемых слов, обострить телепатический слух, тем не менее, вне общей атмосферы, вне личного контакта, мне сначала было трудно разгадать смысл потаенного высказывания.
Это условие напрямую касалось проникновения в будущее. Чаще всего я разглядывал всплывающие в голове картинки как некий калейдоскопический кроссворд, в котором трудно, а порой просто невозможно, разобраться. То же самое можно сказать и о словесных образах! Например, фраза, почерпнутая в начале следующего, двадцать первого века "прикинь, сколько комаров!" сразу поставила меня в тупик. Или: "Я буквально в осадок выпал". Выговоривший эту фразу неопрятного вида молодой человек с лиловыми (sik!) волосами, зачесанными в форме гребня, мало напоминал осадок, хотя, я не спорю, по уровню умственного развития, он вполне мог соответствовать осадку.
Еще труднее обрабатывать впечатления, касающиеся технических новинок или моды.
Единственное, что всегда и везде улавливалось отчетливо - это всякого рода "измы", которые, где бы я ни побывал, по-прежнему не давали прохода людям. "Коммунизмы", "либерализмы", "империализмы" и тому подобные вирусы, а также ненависть к чужакам, увлечение саморазрушением, потребность в лицезрении всякого рода непристойностей, поклонение кумирам, пусть даже они являют пример совершенно бездарного пения или напыщенно-голосистой артистической игры, - буквально витали в воздухе. Эта чума способна отравить даже самый здоровый дух даже в самом здоровом теле.
Освоив с помощью профессора Абеля психофизическую практику нечувствительности к боли, а также умение пользоваться идеомоторными актами я ушел из паноптикума. Господин Цельмейстер сдал меня в аренду в знаменитое варьете Винтергартен - Зимний сад
. Там у меня был собственный номер. Это было безусловное продвижение по службе, теперь я не застывал бездыханным в гробу, а двигался, имел реплики и помощников.
Номер был срежиссирован с точно просчитанной долей таинственности и постепенным нагнетанием ужаса. На сцену выходил молоденький факир с лицом безумного Чезаре, героя популярного тогда ужастика "Кабинет доктора Калигари. Мне кололи иглами грудь, насквозь прокалывали шею. Затем на сцену выпускали миллионера в цилиндре, блестящем фраке. Его пальцы были унизаны перстнями с ярко поблескивающими самоцветами, на животе толстенная золотая цепь, к которой были прикреплены золотые часы. Все эти предметы миллионер демонстрировал с нескрываемым самовольством и напыщенностью. На сцене появились разбойники. Они "убивали" миллионера, а его драгоценности раздавали сидящим за столиками посетителям с просьбой спрятать в любом месте, нельзя было только выносить их из зала.
Наконец в зале появлялся молодой сыщик. Сами догадайтесь, кто его представлял.
На этот раз на моем лице не было и следа безумия - напротив, от меня за версту веяло умением пронзать взглядом всякую преграду. Вольф Мессинг осторожно двигался по залу и, внезапно задержавшись у того или иного столика, просил прелестных дам и уважаемых господ вернуть ту или иную драгоценность, спрятанную там-то и там-то. Часы чаще всего прятали в задних карманах брюк, а бриллиантовые запонки в женских туфельках или сумочках. Однажды, правда, мне пришлось потрудиться и попросить даму достать из высокой прически перстень с поддельным изумрудом.
Номер этот неизменно пользовался успехом. Многие стали специально приходить в Винтергартен, чтобы посмотреть на меня.
Популярность распахнула передо мной двери знаменитого цирка Буша, размещенного в самом большом перекрытом здании Европы. Внутреннее пространство цирка было ужасающе громадно. Увидав его, я обомлел. Здесь помещалось более тысячи человека, смогут ли они все оценить мое искусство?
В цирке Буша мы уже не "убивали миллионера" и не раздавали его драгоценности посетителям, а, наоборот, собирали у них разные вещи. Потом эти вещи сваливали в одну груду, а я должен был разобрать их и раздать владельцам. Общий леденящий антураж номера - прокалывание шеи и рук острыми спицами - остался прежним.
Понемногу я становился все более известным, а мой импресарио, господин Цельмейстер, все более представительным. Лицо у него округлилось, он заметно располнел, и прежняя торопливая угодливость при поисках ангажемента сменилась откровенной ленцой в обращении с хозяевами развлекательных заведений. Однако за мной он присматривал по-прежнему зорко и, уловив, что наши отношения с Ханной начали перерастать в нечто большее, чем дружба, ловко сыграл на самой пагубной страсти, которая многих сбила с верного пути - на честолюбии.
Мне тоже не удалось избежать этой напасти, и теперь с высоты многоэтажного дома признаю, что во многих своих неудачах виноват я сам. Я утверждаю, что не любовь к деньгам, точнее, страх перед их отсутствием, которым страдают все, выбившиеся из нищеты, не какое-то запредельное себялюбие, не обстоятельства, а именно ложно понятое честолюбие, точнее, гордыня, лишило меня возможности заняться, например, научной работой или политикой, куда настойчиво звал меня Гюнтер Шуббель, как, впрочем и Вилли Вайскруфт. В сущности, я всегда стремился понять самого себя, и лучшего пути для этого, чем изучение психологии, не существует. К сожалению, уверовав в свою исключительность - ненавистную, должен сознаться, исключительность, - я попался на удочку господина Цельмейстера. Отведав капельку славы, вкусив мед восхищения, оказавшись модной темой для разговоров, я прошел мимо чего-то очень важного. Нет, я не потерял самого себя, однако отрицать тот факт, что со временем я превратился в некое пугало, непонятное, а посему чуждое, не похожее на другие существа, - не берусь.
Шаги судьбы редко выглядят изящно. Рок ступает твердо, не глядя под ноги, безжалостно давит мечты, надежды, любовь. В борьбе с судьбой мольбы не помогут, жалобы тоже, и все-таки…
Что я мог противопоставить Мефистофелю, прикинувшемуся господином Цельмейстером? В ту пору мне исполнилось пятнадцать, и оказаться в числе звезд, выступавших на арене цирка Буша, каждый артист счел бы величайшей удачей.
Обрастая славой, я тем не менее всерьез задумывался об университетском образовании. Мной владело модное в ту пору увлечение наукой. Я верил, что она всесильна. Скорее всего, так оно и есть, но все-таки употреблять такие слова как "всесилие", "двигатель прогресса", "тайны мироздания", следует крайне осторожно и только по делу. Размахивания такого рода лозунгами грозит людям неисчислимыми бедствиями - это я заявляю ответственно.
Итак, я хотел поступить в университет. Классовая борьба, о которой настойчиво твердил Гюнтер, не занимала меня, тем не менее, я был не прочь поспособствовать тем, кто боролся с несправедливостью. Однако я настаивал, что бороться можно по-разному, каждый по-своему - это святое право человека, и в этом меня поддержала Ханна. Мы с ней уже всерьез прикидывали, когда я смогу сдать экстерном школьный курс и поступить в университет. При этом я вовсе не желал расставаться с эстрадой, разве что было бы полезно распрощаться с господином Цельмейстером. Мне тогда казалось, что еще год-два, и я вполне смогу обойтись без импресарио. Это была наивная и, как оказалось впоследствии, нелепая мечта.
Последней каплей, подтолкнувшей меня к решительному разговору с Цельмейстером, послужила поездка в Потсдам, где нам с Ханной невероятно повезло - мы оказались на съемках какой-то комической ленты. Я уверял Ханну, что она попала в кадр, ведь я вижу насквозь. Она и верила и не верила, но втайне гордилась, что у нее такой необыкновенный кавалер. Боги, как я старался поддержать ее в этой мысли! Как старался внушить, что она дорога мне. Про себя я называл ее "моя хорошая", "моя добрая", - и она отзывалась накатом каких-то совершенно неисследованных, обволакивающих меня волн. После посещения студии в Бабельсберге, мы катались на лодке, затем поужинали в маленьком ресторанчике, после чего, взявши друг друга за руки, отправились в маленькую гостиницу, где мне пришлось назваться взрослым и для убедительности сунуть хозяйке несколько лишних марок.
Мы остались одни, и я растерялся. Чулок Ханны, свисавший со стула, привел меня в каталептическое состояние. В тот миг со мной можно было делать все, что угодно. Ни с того ни с сего вспомнился отец, требовавший строго соблюдать субботу; о том, чтобы согрешить в святой день, нельзя было даже помыслить! Я схватился за эту идею, как за соломинку, попытался лихорадочно припомнить, что за день сегодня, и никак не мог вспомнить.
Улегшись рядом с Ханной, необыкновенно горячей и крепкой, я совсем растерялся. Тогда она сама обняла меня и исполнила то, чего я мысленно добивался, чего добиваются все мужчины. Отступить в решающую минуту значило потерять уважение к самому себе. Удивительно, в голове Ханны я тоже уловил страх - страх потери девичества, страх, что я непредсказуем, что от меня можно ждать любого фортеля, и, если сейчас ею пренебрегут, она возненавидит себя за "доступность".
Как говорится, делать было нечего! Я взял "его" в руки.
Стоило только начать. Мы провели в гостинице всю субботу и воскресенье, в понедельник я едва не опоздал на представление. Всю дорогу до Берлина мы с Ханной обсуждали, как будем копить деньги для обучения. Она была старше меня на два года, и ей предстояло поступать первой, затем я присоединюсь к ней, и мы будем вместе грызть гранит науки. Ханна, прошедшая начальный курс марксизма у двоюродного брата, собиралась овладеть экономикой, полагая, что только эта наука может помочь делу освобождения рабочего класса. У меня сомнений не было, моя стезя - психология, правда, я даже не задумывался, способна ли наука о психической деятельности мозга поддержать пролетариат в его борьбе с реакционной буржуазией. Оказалось, что способна, да еще как. Это был правильный выбор, так как насчет условных рефлексов и поведенческих мотивов я знал куда больше, чем сам господин Павлов или господин Уотсон.
Когда я сообщил господину Цельмейстеру о том, что собираюсь поступать в университет, он нахмурился и напомнил, что "учение дорого стоит". Затем похлопал по плечу и сообщил, что готов помочь мне в таком трудном деле, тем более что мне представилась прекрасная возможность заработать. Для этого всего-навсего надо отправиться на гастроли в Вену.
Шел 1914 год. Началась война с ее неслыханной жесткостью, военными парадами, громкой музыкой, обилием портретов кайзера Вильгельма, буквально заполонивших витрины магазинов. Каждая фотография была украшена цветами. В моем воображении Берлин вдруг стал походить на гигантское, заваленное цветами кладбище. Здесь и пахло также. Этот дух шел от самых здоровых и крепких молодых парней. Все это, как, впрочем, и нестерпимо-восторженный энтузиазм Вилли Вайскруфта, а также озабоченность судьбою нации, которые внезапно завладела Шуббелем, - сбивали с толку.
Когда Гюнтер заявил, что в такое время нельзя оставаться в стороне и каждый должен помочь отечеству, я потерял дар речи, ведь ранее безрукий революционер утверждал, что всякая война есть проявление "классовых противоречий" и "буржуазная драчка". Теперь оказалось, что есть войны "справедливые" и "несправедливые", "священные" и "нецивилизованные". Родина, заявил он, вправе потребовать от нас любых жертв для защиты германских святынь и родных очагов от покушения диких славян, развратных французов и жестокосердных англичан, на что Ханна возразила брату - почему-то первой жертвой этой войны стала она, германская женщина. Отца призвали в армию, и теперь ей придется кормить семью. Об университете можно забыть. В ответ Гюнтер развел обрубками, а у меня в ментальной сфере, под самой ложечкой, внезапно засосало. Мне внезапно померещилось, что ее маленькое разочарование вполне сопоставимо со всеобщим, затопившим улицы Берлина энтузиазмом. Эта нелогичность, невозможность признать справедливым пренебрежение гигантских "измов" мечтами любимой женщины, сожалеющей об утерянном будущем, - только сожалеющей! - образумили меня, ведь, признаюсь, я тоже оказался подвержен ура-патриотической чуме и начал задумываться о посильной помощи фронту. Господин Цельмейстер охотно поддержал меня. Потирая руки, он заявил, что мой долг "еще усерднее" развлекать публику и внушать ей "подлинно национальные идеалы". Теперь в цирке несчастных зрителей обирали статисты в русской, французской, английской военных формах, а раздавали найденные мною вещи бодрые и воспитанные солдаты рейхсвера. Признаться, сам я тоже сменил фрак на малиновый китель с золотыми галунами. На этом петушино-опереточном сочетании настоял господин Цельмейстер, которому с помощью такого рода яркой злободневности удалось резко поднять ставку за мои выступления.
На мою робкую просьбу взять Ханну с собой в Вену как мою ассистентку Цельмейстер ответил решительным отказом. У меня не хватило кругозора настоять.
Проводив отца, хмурого и вечно рассерженного человека, на фронт Ханна устроилась швеей в одном из ателье в Шарлоттенбурге. Мы встречались до самого моего отъезда в Вену. Оттуда в 1917 году я и господин Цельмейстер отправились в гастроли по миру, и Ханна скоро отодвинулась от меня на расстояние очень редких писем. Мы побывали в Аргентине, Бразилии, Японии. Впечатлений было столько, что нередко я забывал отвечать Ханне. Письма от нее настигали меня все реже и реже. К сожалению на таком расстоянии я не мог уловить ее мысли, но хотелось верить, она думает обо мне, помнит меня.