Водитель, которого я известил, что пятое строение найдено, не пожелал заехать во двор. Он запер машину и пошел со мной. То ли он хотел меня охранять, то ли боялся остаться один. После Сретения он потерял доверие к городу.
Огромный двор походил на кладбище ушедшей цивилизации. Его заполняло чудовищное месиво из битого кирпича, искореженной арматуры, деревянных стропил, ящиков, останков всевозможных механизмов и домашней утвари, стеклотары, консервных банок и всякой невообразимой дряни. Я убежден, японцы охотно взяли бы эту восхитительную помойку взамен Курильских островов, без которых нам не обойтись. Впрочем, у советских своя гордость, и я не уверен, что, зайди разговор о продаже японцам помойки за двадцать пять миллиардов долларов, наши люди пошли бы на такую сделку с совестью. Нет, мы не отдадим за чечевичную похлебку то, что создано свинством многих поколений.
Мусор кишел крысами. Непонятно, какое пропитание они находили там. Быть может, вывелась особая порода, способная пожирать бумагу, картон, железный лом? И еще было много ворон, усеявших сухие сучья мертвых вязов. Другие расхаживали с развальцем по земле, заложив руки за спину. По-моему, их волновали крысы, но не было ни одной попытки нападения, и крысы на них плевать хотели.
Людей в этом девственном мире не водилось, а дом, где, по мнению естествоиспытателя, должен был находиться "Их", с приближением к нему обретал все более нежилой вид, дыша из подвала ледяной остудью и тленом.
Мы обошли его кругом, обнаружив за другим торцом странную спящую жизнь. Здесь находился квадрат зеленой травы в обрамлении пыльных кустов давно отцветшей ржавой сирени и две скамейки. На них дремали, свесив головы в соломенных шляпах, очень старые люди в чесучовых пиджаках, сбежавшие со страниц журнала "Смехач" исхода нэпа. Так выглядела на карикатурах предприимчивая нечисть, на самом же деле люди, сумевшие в баснословно короткий срок поднять рухнувшую экономику. Неужели возвращается этот, казалось бы, навсегда исчезнувший тип сметливого, умелого, чуть наивного, не прибегающего к мимикрии дельца?
Мы идем к рынку неохотно, спотыкаясь, как Подколесин к невесте, с тайной надеждой в последний момент выпрыгнуть в окно. Но подслепые глаза старых "оптиков", как шутливо-почтительно называли их в пору рыночной примаверы, видят дальше и зорче, и чесучовая боевая форма извлекается из нафталина, и полосатая шелковая ленточка нашивается на прохудившуюся соломку канотье.
На зеленой траве то ли дремали, то ли замерли выжидательно дети, погасив в себе всякое движение жизни.
А что, если дети совсем не случайно расположились у подножия последних могикан частного предпринимательства? Дремлющие, такие непрочные с виду старички сильнее танков и БТР, сильнее "Калашниковых", "черемухи" и хорошо заточенных лопаток в руках пустоглазых кровопусков. И молодая жизнь тянется к ним, ведь так хочется хлеба и зрелищ, движения, песен и хорошей большой любви. Фигуры ископаемых поникли, склонились, как плакучие ивы над рекой, их сон подобен смерти, но это обманчиво, они проснутся в должный час для решающего броска в светлое будущее…
Мы вернулись к дому.
- Надо подняться наверх, - сказал водитель, углядевший живой глаз тронутого мокрой тряпкой окна.
- А лифт тут есть?
Он засмеялся:
- Ишь чего захотели! Хорошо, коли лестница цела.
- Мне ее не осилить.
- Ладно. Я сам подымусь и пригоню их вниз.
- Весь "Их"?
- Всех их, - поправил водитель и с отвагой японского искателя жемчуга нырнул в подъезд.
Я не успел соскучиться. Из темной страшноватой дыры подъезда с дверью, висевшей на одной петле, появилось шествие. Впереди не шло - даже самая легкая поступь груба, отдает мускульным усилием, - а туманно перетекало удлиненное существо, все из лунного серебра; невесомые Боттичеллиевы волосы долгими прядями обрамляли узкое лицо, ниспадая до осиной талии. Она словно по проволоке двигалась, ставя ноги в одну линию, - это создавало ощущение непрочного равновесия, казалось, она может сорваться с той узкой полоски, которую так скромно выгадала себе во Вселенной, как цирковая канатоходка, сделавшая неверный шаг в подкупольной выси, и рухнуть в околоземную бездну. "Господи, коли это случится, пошли ей два белых крыла!"
Ко мне вернулась давно утраченная острота зрения. Я издали разглядел ее всю: от носков туфель до раздвоя пепельно-золотистых волос над выпуклой смуглотой лба, от нежных колен до ресниц, отягощенных тенями, которые они то опускали на высокие скулы, то взвеивали выспрь; поблуждав взглядом по благодатному ее облику, я сосредоточился на серых в синь глазах, готовых излиться слезами, как у Сепфоры, но не от томной слабости, а от безмерного сострадания к убожеству окружающего.
За ней шел пятнадцатилетний мальчик, невысокий, стройный и гибкий, с милым петушком на макушке. Все выглядело на редкость ладненько на его грациозной фигурке: и серый клетчатый пиджачок, и легкие бежевые брюки, и синяя в полоску рубашка, позволяющая видеть в распахе ворота тонкую незащищенную шею.
"Какой славный у нее сынок!" - полыхнуло из глубины склероза, но я сразу перехватил дурацкую мысль, не дав ей развиться в дурацкий поступок: отечески потрепать подростка по затылку. Как может он быть ее сыном, когда ей самой лет двадцать пять? Даже при тех ранних браках, которые практикуются в нашей школе, у нее не могло быть такого большого сына. Наверное, младший братишка, зашедший проведать сестру, а может, принесший ей завтрак в узелке, словно кусочек дня, и захотевший взглянуть на еле живого писателя.
- Я - Оля, - сказала девушка. - Вы говорили со мной по телефону. А это наш главный редактор.
Глупо улыбаясь, я протянул пацанку руку, он ответил мне крепким мужским пожатием.
- А рукопись? - как-то славно всполошилась Оля.
"Милая, - хотелось мне сказать, - ну какая еще рукопись? Разве есть тебе дело до наших жалких игр, до всей пустой суеты, которой земная персть подменяет жизнь? Ведь это не Богово, да и человеческое - едва ли. А ты от Бога, ты последний Его привет миру, который Он так вдохновенно создавал, а создав, одобрил и доверчиво подарил человеку. И во что тот превратил Божий подарок! Зачем ты здесь, средь этих темных кирпичных коробок, ржави, каменной слизи, крыс, чесучовых старцев и оцепенелых надежд на лавочное чудо? Ты же из другой Вселенной, там хрустальный воздух и серебряная вода".
Она ждала, улыбаясь и перебирая руками то правую, то левую прядь, чтобы не застили свет. Но истинный смысл жеста был в другом - в отвлечении собеседника, в ней шла какая-то душевная работа, никак не связанная с бедной очевидностью происходящего: то ли ускользающая мысль, то ли навязчивое воспоминание, то ли какая иная тревога туманила ей взор, но она не хотела, чтобы неполнота ее присутствия среди нас стала заметна. И жестом, имеющим якобы практический смысл, она подчеркивала свою озабоченность интересами "Их".
Я протянул ей свернутую в трубку рукопись. Она сделала что-то похожее на книксен, но не обычный грубый подсед, а некое смиренное опадающее движение, будто оскольз на лунном луче, и бумажная трубочка перешла в ее руку. Плавный поворот, и вот уже рукопись у милого отрока, с ломоносовской упрямкой притворяющегося главным редактором.
- Вы подпишете договор? - В руке ее оказались какие-то листки.
О, если бы я мог подписать договор Фауста с Мефистофелем: душу за молодость!
- На чем?..
- На капоте моей машины, - баском произнес главный редактор, листая рукопись.
Оля положила договор на капот "Жигулей". Теперь я поверил, что он взрослый человек, а коли так, то ничто не мешает ему быть главным редактором "Их". Нельзя владеть машиной, равно и получить шоферские права до совершеннолетия.
Я расписался на трех экземплярах договора. Главный редактор, не переставая листать рукопись, взял не глядя шариковую ручку и отметился ловким завитком.
- У него кассеточное устройство глаза, - шепнула Оля. - Он видит, как оса: во все стороны. - И она вручила мне третий экземпляр.
- То!.. - сказал главный редактор, скручивая рукопись в трубочку. - Вполне то. Спасибо. - Он строго взглянул на Олю.
Та подняла руки над головой и несколько раз сомкнула ладони, словно начиная восточный танец. Наверху, там, где мы предполагали местонахождение "Их", распахнулось окно и выглянуло женское лицо.
- Сейчас с вами расплатятся, - сказала Оля и добавила в ответ на мой удивленный взгляд: - Главный редактор принял статью.
- Как принял?..
- Прочел и принял. У него фотографическое зрение. Он не читает по словам и строчкам, а вбирает сразу целую страницу. Сейчас прибудет главный бухгалтер.
- Леокадия Нестеровна неисправима, - сказал с легкой досадой главный редактор.
Я проследил за его взглядом: Леокадия Нестеровна, журнальный бухгалтер, летела с пятого этажа, держа в одной руке круглый столик, в другой ведомость, чернильницу и перо. Ветер колоколом вздувал ее юбку, были видны красивые штаны сочного цвета лиловой сирени.
Она приземлилась. Перепуганные крысы кинулись врассыпную, вороны подпрыгнули раз-другой, хлопнули крыльями, но не взлетели, у них были крепче нервы.
- Вы зря взяли столик, - укорил летунью главный редактор, - Проще воспользоваться капотом моей машины.
- Да ведь стараешься как лучше, - покраснела Леокадия Нестеровна, одергивая юбку.
Чувствовалось, что редактор сердится не всерьез, ему импонировала ретивость его служащей. Послышался долгий, жалобный, с перебоем вздох, похожий на стон птицы в ночном лесу. Оля опустила пепельно-золотистый занавес на лицо. Вон что! Как это пели узники Консьержери в дни Французской революции?
А между этих черных стен
Любовь царит без перемен,
Любовь царит, любовь царит
Без перемен!..
До чего же полной, взволнованной, раскованной жизнью живет держава "Их" над крысино-вороньей свалкой!.. Может быть, это тоже начало чего-то нового, незнакомого или забытого нами и ничуть не менее важного, чем псевдорыночные страсти по Михаилу?
Леокадия Нестеровна разложила ведомости на круглой, обтянутой голубым атласом столешнице изящного французского столика в стиле рококо, поставила старинную бронзовую чернильницу, напоминающую пороховницу, в которой еще есть порох, и протянула мне гусиное перо.
Я спохватился, что не взял с собой свидетельство участника войны - очарованный странник вспомнил о налоге.
- У "Их" это не требуется, - не без гордости сообщила летучая бухгалтерша.
Я боялся, что не сумею расписаться гусиным пером, но получилось замечательно: где надо - с жирным нажимом, где надо - с волосяной тониной, и я в который раз пожалел о том, чего мы лишились с появлением шариковых ручек. Умер почерк - один из признаков личности, выражающий характер и душевное состояние пишущего. К тому же исчезло дивное искусство - каллиграфия, и ради чего? Чтобы выиграть время, которого и так некуда девать. Теперь я понял: журнал "Их" борется против нивелировки человечьей сути, за индивидуальность. Он поощряет свободу самовыявления и в своих сотрудниках: они летают, скользят по лучу, видят задом…
Но вот и все. Мы попрощались. Лунная Оля припала долу в глубоком реверансе, пустив по земле пепельно-золотистый поток, молодчага редактор сделал мужественный жест - что-то среднее между "рот-фронт" и "хайль", Леокадия по-старинному поклонилась верхней частью туловища. Я думал, она вернется в редакцию кратчайшим путем - по воздуху, и я опять увижу ее красивые штаны спелого цвета лиловой сирени, но она чинно отправилась пешком следом за другими, неся в одной руке французский столик, в другой - чернильницу и перо, а ведомость зажав под мышкой.
Наверное, стоило немного задержаться во дворе и получить сверху авторские экземпляры журнала, но я почувствовал, что шоферу все это надоело. Он и вообще вечно спешил, хотя с личным временем ему так же нечего было делать, как человечеству - с тем суммарным прибытком, который накопили ему шариковые ручки.
Возникшие было пустота и тишина заполнились вернувшимися крысами. Мы только повернули назад, как перед нами выросла длинная, гнутая фигура в рясе-халате и клобуке-колпаке - вермееровский естествоиспытатель. В усталом порыжелом солнце ржавь его волос стала красной с вкраплениями оттенков бордового.
- Вам! - сказал он, мучительно стесняясь, и капли пота со лба смешивались со слезами на впалых щеках отшельника. - Возьмите! Прошу вас! Горный хрусталь!..
Он протянул мне сероватый полупрозрачный брус и, едва я взял его в руку, исчез, как исчезает мандельштамовский щегол:
В обе стороны он в оба смотрит - в обе -
Не посмотрит - улетел!
Иногда мне кажется, что ничего этого не было, все-то мне приснилось, и тогда я достаю из ящика письменного стола, всякий раз опасаясь, что там ничего не окажется, прекрасно изданный в Финляндии - разумеется, отсюда и яркий многоцветный глянец обложки, и стройный шрифт, и атлас бумаги, и великолепные фотографии - первый номер журнала "Их" с моей статьей или достаю из шкафа тусклый гладкий уломок горного хрусталя. Эти вещественные доказательства неопровержимы.
…Лежат и пылятся в иностранной комиссии СП приглашения во Францию и Италию. Как заманчиво звучат имена этих стран! Но мне туда не надо. Куда притягательнее и таинственнее московское Зазеркалье. Жаль, что у моего водителя слегка поехала крыша от переживаний и все труднее становится заставить его покинуть берег Десны подмосковной. А сам я давно уже не вожу…
Любимый ученик
Рассказ
Как полагается, в преданиях все это обрело притчевый лад, стало наглядным уроком смирения. Иначе и быть не могло. Каждый его жест, каждое слово были перетолкованы в поучение, что не лишено основания. Он не мог растрачиваться на свободную игру чувств, слишком мало времени было ему отпущено, - пойди вырасти урожай новой веры на каменистой, сухой, неплодной почве дремучих душ. Но сейчас было другое, ему хотелось прикоснуться к человеческой плоти, в близости страшного исхода ему вспало, как мало телесного было в его жизни.
Сильно и нежно помнились ему ласковые крепкие руки и круглые колени Матери. Смутно, то ли истинным детским воспоминанием, то ли мнимой, навязанной ему окружающими памятью виделся единственный товарищ его ранних лет, брат в каком-то колене Иоанн, серьезный, красивый и печальный, немного старше его. Неужели он провидел свою судьбу, что голова его с закатившимися глазами будет подана на золотом блюде блудной Иродиаде? Наверное, так подробно он этого не знал, но знал, что будет страшное, и потому никогда не улыбался, тихий, сосредоточенный в себе, приветливый мальчик. Но ведь и ты никогда не улыбался, потому что тоже знал, что в конце будет страшное. Блаженны неведающие… Как скромны и тихи были их редкие игры. Они не возились, не боролись, не барахтались, как все мальчишки. Иоанн что-то искал в траве, потом приносил цветочек, и вы молча внимательно его рассматривали. И ты в свой черед находил камушек или мертвую бабочку и нес находку другу. И снова шло безмолвное, задумчивое лицезрение. Вы не знали названий этих цветов, травинок, насекомых, но почему-то не спрашивали своих матерей - Марию и Елизавету - об именах малых мира сего. Лишь раз попался цветок, напоминающий формой крест, ты видел такой в руках у Матери, когда еще не умел ни ходить, ни говорить и жил у нее на коленях. Слово "крест" входило в название, но ты не вспомнил.
Мать поздно спустила его с рук на землю, словно боялась, что он уйдет и потеряется. Он и ушел в свой час, без сожаления и печали, как уходил от всех ради ждущих впереди. Лишь тем двенадцати, которым он сегодня вымоет ноги, позволено было следовать за ним. Одних он сам позвал, другие напросились в спутники, третьи были ему вверены.
А с Иоанном они встретились через много лет, когда тот стал рослым, стройным мужчиной с прекрасной лохматой головой; его крупное тело было закутано в плащ из грубой верблюжьей шерсти, дыхание отдавало диким медом и травами, он проповедовал людям о скором приходе Мессии и крестил их в Иордане. Иисус пришел к нему из Галилеи принять святое крещение. Что-то отстраняюще щепетильное было в смирении, склоненности Иоанна перед ним, и это пресекло возможность доверительного тона старой дружбы. Пришлось удовольствоваться негреющим жаром встречи Мессии и его пророка.
Мысль соскользнула с Иоанна, Иисус вспомнил сестер Марфу и Марию, в чьем доме он находил приют. Они омывали его усталые ноги, мазали миром голову. Особенно приятны были прикосновения легких, внимательных, никуда не спешащих рук Марии. А Марфа, всегда не успевавшая по домашности, вечная хлопотунья, омывала ноги, будто миску споласкивала после еды.
Другая женщина, тоже именем Мария, омывала ему ноги слезами и вытирала своими пышными мягкими рыжими волосами. Она была блудницей среди людей, но что ему до этого? Раз на дороге она припала к его ногам, он наклонился и тронул ее за плечо и в этот миг забыл себя и свое предназначение. Хотелось зарыться в ее рыжие, с бронзовым отливом волосы и остаться там навсегда.
Сам он редко касался человечьей плоти, разве что исцеляя прокаженных, изъязвленных, параличных, бесноватых или оживляя трупы, но физической радости эти прикосновения не доставляли.
Телесность жизни - вот чем он был обойден. Одинокие странствия по каменистой пустыне и пыльным дорогам, удаление от мира, мучительные искусы, проповеди и поучения, бездомность - лисицы имуть норы, птицы небесные - гнезда, а Сыну человеческому негде преклонить голову, - все это уводило от густого человечьего тепла в стылую пустоту бестелесности. Он трогал жизнь не перстами, а словом. И как прекрасно было, когда вдруг, устав от бессилия взываний, он схватил плеть и отхлестал торгашей, раскинувшихся в храме со своими товарами, выгнав их вон. Хорошо погуляла треххвостка по жирным спинам и плечам.
И чудесно вспомнить, как на белой ослице он спускался с иерихонской кручи после сорокадневного искуса, легкий, словно бы хмельной от голода, ободравшего его плоть до тонины осеннего листа, и чувствовал худыми лядвиями крепкие шелковистые бока ослицы, а седалищем - твердый круп. Он сидел, сильно откинувшись назад, иначе ослица повалилась бы с отвесной пади, по которой извивалась узенькая тропка. Она так наклонилась, что он видел лишь холку и кончики ушей, но не видел головы; порой казалось, что он пребывает в свободном падении - парении, и это оборачивалось предчувствием будущей невесомости, а ему хотелось совсем иного - тяжести плоти. И он обрадовался, когда в изножий склон стал менее крут, а там и вовсе - пологим, тропка расширилась и в правую ногу ему заколотился лопаткой сынок ослицы, трусивший на круче сзади. Иногда он тыкался в него мягким носом, и радостно было слияние с плотью жизни.
Он уже знал, что в небесном чертоге Отца ему будет скучно без грубой, плотной, пахучей, пестрой земной круговерти с кучей ненужных забот и дел, порочной, низкой, отвращающей персть земную от милостиво простертых Божьих рук - да ведь после сладимой родниковой воды хочется иной раз ожечь гортань глотком пряного хмельного вина. И сейчас он жалел, что так мало пил из этой чаши.
До чего же, наверное, страшно, душно и захватывающе постоянно пребывать в обхвате этой жизни, сквозь которую он проходил, как солнечный луч сквозь воздух.