Князь отправился к Остерману в день ареста Девиера и пробыл у него около трех часов. Тайный разговор с ним он вел у себя и на следующий день, а 26 апреля снова поехал к нему сам. В воскресенье, 30 апреля, Остерман сидел у Меншикова за обеденным столом. Но особенно участились встречи Меншикова с Остерманом в начале мая, когда состояние здоровья императрицы вновь ухудшилось, а следствие по делу Девиера – Толстого подходило к концу: 1 и 2 мая они виделись по два раза в день.
Сохранились следы и прямого вмешательства князя в работу Учрежденного суда. Так, Меншиков отправил суду два недатированных письма. В первом он изложил дополнительное обвинение в адрес Девиера. Оно состояло в том, что Девиер, как только императрица "изволит от сна востать", выспрашивал у девушек обо всем, что происходило в покоях больной. Однажды он задавал такого рода вопросы в бане, где Меншиков застал его "с некоторою девушкою".
Второе письмо касалось процедурных и организационных вопросов. Меншиков предлагал Головкину, чтобы тот объявил всем членам суда о необходимости дать присягу, "дабы поступать правдиво и никому не манить, и о том деле ни с кем не разговаривать". Князь предлагал начать следствие "завтре поутру" и предупреждал: "… а розыску над ним (Девиером. – Н. П.) не чинить", то есть не прибегать к пыткам.
Следствие началось 28 апреля. Девиеру во время первого же допроса велено было ответить на 13 вопросов. На первый взгляд вопросы, как и ответы на них, больших опасностей допрашиваемому не сулили.
Первое и, вероятно, самое главное обвинение состояло в том, что Девиер, находясь в царском дворце в день обострения болезни императрицы, не проявлял печали, а, напротив, веселился. Допрашиваемый разъяснил, что он просто назвал лакея Алексея, у которого попросил пить, Егором. Эта ошибка вызвала у присутствовавших, и среди них у великого князя Петра Алексеевича, смех потому, что на его зов обернулся придворный шут князь Никита Трубецкой, которого прозвали Егором. Смех, разумеется неуместный, был вызван непреднамеренно и стал своего рода разрядкой в ожидании трагической развязки.
Девиеру удалось отвести и обвинение в непочтительном отношении к цесаревнам Елизавете и Анне Петровнам. Граф разъяснил, что Елизавете Петровне он "решпект" отдавал, а при появлении Анны Петровны он хотел встать, но цесаревна сама не только ему, но и всем присутствовавшим в покоях "вставать не приказала".
Согласно обвинению, Девиер будто бы сказал рыдавшей Анне Петровне:
– О чем печалисся, выпей рюмку вина.
Девиер заявил, что не помнит, произносил ли он подобные слова, но признал, что, когда цесаревна села за стол и отведала вина, сказал ей:
– Полно, государыня, печалитца, пожалуй и мне рюмку вина своего, и я выпью.
Обвиняемый наотрез отказался от слов, будто бы сказанных великому князю Петру Алексеевичу:
– Поедем со мною в коляске, будет тебе лутче и воля. А матери твоей уже не быть живой.
В ряде случаев, по показаниям Девиера, приписываемые ему слова были искажены до неузнаваемости. Так, его обвинили в том, что он заявил великому князю, что за невестой, с которой у князя состоялся сговор, будут "волочитца" поклонники. Девиер подал разговор в выгодном для себя свете: он, Девиер, "говаривал его высочеству часто, чтоб он изволил учиться. А как надел кавалерию – худо учился. А как зговорит женитца – станет ходить за невестою и будет ревновать, учиться не станет". Разговоры эти, разъяснял Девиер, он вел, "чтоб придать охоту к учению ево".
О Софье Карлусовне Девиер показал:
– Вертел ли вместо танцев плачущую Софью Карлусовну или нет, не упомню, а такие слова, что не надобно плакать, помнитца, говорил, утешая.
Отметим, что заявление допрашиваемого "не упомню" расценивалось в судебной практике ХVII-ХVIII веков как полупризнание или признание справедливости выдвинутого обвинения.
На вопросы, заданные по предложению Меншикова, Девиер показал, что он разговаривал с девушками "о здравии ея императорского величества, как изволила почивать и встать". Что касается случая в бане, то о нем, заявил Девиер, он не помнит. Впрочем, он признал, что "з девушками и с мужеским полом в бане сиживал и разговаривал". Кстати, допрошенная Учрежденным судом "придворная девица Катерина" призналась, что она разговаривала с Девиером в бане, но об "обхождении при дворе он у ней не спрашивал".
Сняв допрос, члены Учрежденного суда немедленно отправились с докладом к императрице. Все ответы Девиера суд разбил на три группы, а именно: "которые слова не весьма важные, оные отчасти сказал он, что говорил только в противной какой разум"; о других сказал, что "не помнит, а что помнит и то другим образом"; о самых важных обвинениях сказал, "что того весьма не чинил".
Выслушав заключение, императрица – конечно же по подсказке Меншикова – устно "изволила повелеть ему, Антону Девиеру, объявить последнее, чтоб он по христианской и присяжной должности объявил всех, которые с ним сообщники в известных причинах и делах, и к кому он ездил и советовал и когда, понеже-де надобно то собрание все сыскать и искоренить ради государственной пользы и тишины. А ежели-де не объявит, то ево пытать". В подтверждение устного указа Головкину "с товарищи" был направлен письменный за подписью Екатерины и датированный тем же 28 апреля. Указ заканчивался угрозой: "Ежели он всех не объявит, то следовать розыском немедленно".
Два обстоятельства не могут не обратить на себя внимание при знакомстве с содержанием следственного дела.
Одно из них состоит в невероятной поспешности в проведении следствия. В самом деле, в течение лишь одного дня 28 апреля был создан Учрежденный суд, подписано императрицей два указа, составлены вопросные пункты, снят допрос с Девиера, произведен анализ полученных ответов, доложен императрице, от которой тут же последовал новый указ. Здесь виден почерк Меншикова, человека столь же напористого, как и решительного. Он, разумеется, спешил, ибо знал, что дни Екатерины сочтены и следствие надлежало закрыть при ее жизни, чтобы она успела подписать указ о наказании виновных.
Еще более поражает воображение метаморфоза, происшедшая с самим делом в течение одного дня. Вспомним, первоначально речь шла о "предерзостных" поступках одного Девиера. Теперь заговорили о сообщниках, "к кому он ездил и советовал и когда". Вначале суть обвинений ограничивалась, если можно так выразиться, ущербом, наносимым представителям царствующей фамилии. В конце дня речь уже шла о действиях, направленных "к великому возмущению", и, следовательно, о необходимости виновников "сыскать и искоренить ради государственной пользы и тишины".
Итак, Девиер "предерзостный" росчерком пера превратился в Девиера – опасного политического преступника, причем непосредственная связь между первыми показаниями обвиняемого и последующей квалификацией его вины не прослеживается: ни из вопросов, ни из ответов на них не вытекало, что государству грозило "великое возмущение".
Тщетно искать в источниках объяснений происшедшему повороту. Наиболее простым и вероятным объяснением случившегося могло бы быть предположение, что Меншиков именно к концу дня 28 апреля получил от кого-то дополнительную информацию о действиях Девиера, далеко выходивших за рамки нарушения придворного этикета и направленных лично против него, Меншикова. Но в этом построении есть одно уязвимое место: если Меншиков не знал о кознях, затеянных против него, то зачем ему понадобилось прибегать к таким суровым мерам в отношении Девиера, как его арест и снятие с него "кавалерии"?
Не лишено оснований и другое объяснение: Меншикову было заведомо известно о замыслах Девиера, но он первоначально предпочел выдвинуть в качестве обвинения не действия против своей персоны, а пренебрежение к представителям царствующей фамилии. Видимо, князь решил, что так ему легче будет убедить смертельно больную императрицу в необходимости организовать суд и начать следствие. Меншиков понимал, что в данном случае важен первый шаг, а потом закрученная пружина придаст делу движение, которое можно будет без особых усилий повернуть в угодном ему направлении.
В пользу подобного хода мыслей говорят, правда глухо, слова первого указа Екатерины о том, что Девиер во время ее "прежестокой болезни многим грозил и напоминал с жестокостию, чтоб все ево боялись". Не относились ли бросаемые несдержанным Девиером угрозы к Меншикову?
Некоторый свет на причины поворота в следствии проливает показание княгини Аграфены Петровны Волконской, гофдамы императрицы, возглавлявшей оппозиционный Меншикову кружок, в состав которого входили менее влиятельные люди, чем в кружок Девиера – Толстого.
27 апреля фактотум Меншикова Егор Пашков обратился к Волконской с просьбой рассказать ему о том, "с каким доношением на его светлость господин Толстой хочет быть и доносить ея императорскому величеству". Рассчитывая на благосклонность Меншикова при решении своей судьбы, княгиня сообщила Пашкову сведения, значение которых трудно переоценить: "…Толстой говорил, якобы его светлость делает все дела по своему хотению, не взирая на права государственные, без совета, и многие чинит непорядки, о чем он, Толстой, хочет доносить ея императорскому величеству и ищет давно времени, но его светлость беспрестанно во дворце, чего ради какового случая он, Толстой, сыскать не может".
Княгиня Волконская этим признанием себя не спасла. Под 2 мая 1727 года в "Повседневных записках" читаем: "Сего числа дана дорожная княгине Волконской до Москвы и объявлено, что ея императорское величество указала ей жить в Москве или в деревнях своих, а далее чтоб никуда не ездить".
Сведения, полученные от Волконской, надо полагать, дали основание Меншикову заподозрить, что Девиер был не одинок, что из него можно вытянуть показания куда более важные, чем те данные, которыми он располагал на 28 апреля.
Ночь с 28 на 29 апреля Девиеру дали провести наедине с тревожными думами о будущем. Но уже утром ему был зачитан именной указ, подписанный Екатериной накануне, с угрозой применить пытку. Ответ Девиера отличался категоричностью: "Он никаких сообщников ни в каких известных притчинных делах у себя не имеет. И ни х кому он для советов и к нему никто ж о каком злом умысле к интересу ея императорского величества и государству не ездил и не советывал никогда". Поразмыслив, он все же признался, что после своего возвращения из Курляндии нанес визит герцогу Голштинскому (супругу Анны Петровны. – Н. 77.), у которого спросил, слышал ли он о заговоре великого князя. Тот дал утвердительный ответ и в свою очередь спросил: "Как-де ты думаешь, не будет ли то противно интересу ея императорского величества?" Девиер ответил: "Мне-де кажетца то ж". Далее он показал, что "о том же говорил с Иваном Ивановичем Бутурлиным, и положили о том доносить ея императорскому величеству и на то искать времяни".
Суд счел признания недостаточными и велел отвести Девиера в застенок. Дыбу он стерпел, продолжая утверждать, что "никаких сообщников у себя о злом каком умысле к интересу ея императорского величества и государства не имеет, и ни х кому он для советов о каком злом умысле не ездил, и ни от кого о том такого злаго побуждения не имел". Но вынести 25 ударов было выше его сил, и он хотя и "утверждался в прежних своих речах", но признался, что к Бутурлину ездил не один раз, а дважды "и говорил с ним о свадьбе великого князя". Тут же Девиер сообщил, как увидим ниже, явную ложь: "…а более того никуды не ездил".
Итак, было названо два новых имени: герцог Голштинский и генерал Бутурлин. Этого было достаточно, чтобы круг лиц, привлеченных к следствию, расширился, ибо каждый из оговоренных называл новые имена. Правда, герцога Голштинского оставили в покое, но и без него суд в общей сложности допрашивал пять человек: Ивана Ивановича Бутурлина, Петра Андреевича Толстого, Григория Григорьевича Скорнякова-Писарева, Александра Львовича Нарышкина, князя Ивана Долгорукова.
С 29 апреля, когда была произнесена фамилия Бутурлина, Учрежденный суд как бы забыл о "продерзостях" Девиера во время жестокого "пароксизма" императрицы. Словно охотник, напавший на след более крупной дичи, суд занялся выяснением вопроса, который в одинаковой мере интересовал как Меншикова, так и его противников, оказавшихся под следствием. Чтобы прояснить его суть, следует вернуться к более раннему времени.
Петр Великий, как известно, не оставил завещания. Среди возможных преемников – а их было несколько – наибольшие шансы занять престол имели царевич Петр Алексеевич, внук Петра Великого и сын казненного царевича Алексея, а также супруга умершего царя Екатерина Алексеевна. Право было на стороне двенадцатилетнего Петра Алексеевича, но троном распоряжалось не эфемерное право, а реальные политические силы.
Ближайшему окружению покойного царя, равно как и овдовевшей его супруге, воцарение малолетнего Петра Алексеевича, поддерживаемого аристократическими фамилиями Голицыных и Долгоруковых, ничего хорошего не сулило. Утвердившись на троне и повзрослев, рассуждали они, Петр станет мстить всем, кто повинен в смерти его отца, и первыми жертвами его расправы будут те, кто поставил свои подписи под смертным приговором царевичу Алексею. Список подписавшихся возглавил Меншиков, за ним следовали
Головкин, Апраксин, Толстой, Шафиров, Бутурлин и десятки менее видных сподвижников Петра. Если и не всех их ждала виселица, то опала, означавшая конец карьеры, подстерегала едва ли не все 127 персон, отправивших Алексея Петровича на эшафот.
Опасение за будущее заставило их объединиться вокруг Екатерины и таким образом воспрепятствовать воцарению Петра Алексеевича. Во главе ее сторонников стоял Меншиков. Силой, на которую он опирался при возведении на престол Екатерины, были гвардейские полки.
Но вот Екатерина Алексеевна утвердилась на троне, и от единства не осталось и следа. Повод для распрей и размолвок подал сам Меншиков. Он не довольствовался тем, что подчинил своей воле больную и не интересовавшуюся делами управления императрицу и прибрал к рукам фактическую власть в стране. Он глядел вдаль, размышляя о недалеком будущем, когда Екатерины не станет и он останется без опоры, предоставлявшей ему статус полудержавного властелина.
Короче, Меншиков решил породниться с царствующей династией, выдав замуж свою дочь за Петра Алексеевича. Надумав осуществить этот дерзкий план, князь, естественно, сделал крутой поворот в своем отношении к воцарению Петра и к бывшим единомышленникам, вместе с которыми он не так давно противился его вступлению на престол. Из противника вступления на престол Петра светлейший превратился в горячего сторонника наследования им короны.
Как ни тайно готовилось завещание Екатерины, его содержание стало достоянием придворных кругов и вызвало среди них смятение. Оно еще более усилилось, когда состоялась помолвка дочери светлейшего князя и Петра. Над одними нависла угроза оказаться в опале, другие усматривали главную беду в укреплении позиций Меншикова, который на положении регента будет распоряжаться всем и вся.
В нашу задачу не входит подробное изложение хода следствия и показаний каждого из обвиняемых. Остановимся лишь на важнейших из них.
29 апреля в крепость был вызван Бутурлин. Он показал, что Девиер приезжал к нему дважды и каждый раз затевал разговор о сватовстве: "Светлейший князь сватает свою дочь за великого князя. Как бы то удержать, чтоб не было такой опасности высокому интересу ея императорского величества. А особливо опасно, когда светлейший князь с великим князем будут заодно: чтоб тою персону, которая в Шлютенбурхе (Евдокию Лопухину. – Н. 77.), не взяли сюда и ея величеству, государыне императрице, какой худобы не было. И для того как мочно удерживали. И чтоб он, господин генерал Бутурлин, вкупе с адмиралом (Ф. А. Апраксиным. – Н. П.) и графом Толстым шли к ея величеству и о том предлагали".
В Бутурлине Девиер обрел единомышленника. Иван Иванович не возражал против необходимости оказывать планам Меншикова противодействие, но сомневался в целесообразности коллективного визита к императрице:
– Всем вместе нельзя, а станет один говорить, когда будет время.
Обсуждались также угодные для собеседников кандидатуры на престол.
Бутурлин. Анна Петровна "на отца походит и умна".
Девиер. То правда, она и умильна собою и приемна и умна. А и государыня Елисавет Петровна изрядная, только-де сердитее ее. Ежели б в моей воле было, я б желал, чтобы цесаревну Анну Петровну государыня изволила сделать наследницею.
Бутурлин. То б не худо было, и я б желал, ежели государыне не было противно.
Никто из обвиняемых не проявлял такой готовности давать показания, как Девиер. После пытки 29 апреля его более не обременяли душевные сомнения, и он лихорадочно напрягал память, чтобы припомнить детали своих разговоров и поведать о них Учрежденному суду. В общей сложности его допрашивали девять раз, в том числе дважды под пыткой. Для сравнения сообщим, что Скорняков-Писарев давал показания трижды, Долгоруков и Бутурлин – по два раза, а Толстой, Нарышкин и Ушаков – по одному.
Однажды, показал Девиер, к нему приехал Толстой. Визит был настолько неожиданным для хозяина, что он не удержался от вопроса гостю:
– Что тебе зделалось, что ты отроду у меня не бывал. Толстой, опытный и умный делец и интриган, не стал
сразу раскрывать все карты, решив прощупать настроение собеседника:
– Я недавно проведал, что жена твоя родила, для того и приехал.
От разговоров об этом семейном событии Толстой перешел к хлопотам о судьбе своего сына Ивана:
– Мне крайняя нужда пришла тебя просить…
– О чем?
– Сын мой в продерзость впал, и государыня гневна.
– Я также слышал, что безделицу зделал.
Девиер согласился оказать помощь Толстому в его хлопотах, но при одном условии: "Ежели при том буду, готов просить".
Убедившись в благожелательном к себе отношении Девиера, Толстой перешел к обсуждению вопроса, ради которого приехал к нему. Начал он издалека:
– Говорил ли тебе королевское высочество (герцог Голштинский. – Н. П.) что-нибудь?
– Нечто он мне говорил, – ответил Девиер.
– Ведаешь ли ты, что делаетца сватовство у великого князя на дочери светлейшего князя?
Девиер, если верить его показаниям, осторожничал и выжидал, что не соответствовало его темпераменту.
– Отчасти о том я ведаю, а подлинно не ведаю. Токмо его светлость обходитца с великим князем ласково. Тому надобно противитца.
Толстой стал развивать мысль о грозившей им всем опасности и излагать план действий:
– Надобно о том донесть ея величеству со обстоятельством, что впредь может статца: светлейший князь и так велик в милости; ежели то зделаетца по воле ея величества – не будет ли государыне после того какая противность, понеже того он захочет добра больше великому князю. Он и так чести любив, потом зделает, и может статца, что великого князя наследником и бабушку ево (бывшую супругу Петра I Евдокию Федоровну. – Н. П.) велит сюда привесть. А она нраву особливого, жестокосердна, захочет выместить злобу.