Анна Ахматова - Светлана Коваленко 11 стр.


Математике девочек обучал интеллигентнейший Юлий Александрович Костюковский, сумевший вызвать интерес к предмету даже у самых "гуманитарных" гимназисток. Добрые отношения и полное понимание возникли у Анны Го-ренко с учительницей французского языка Александрой Николаевной Муравьевой, каждый год ездившей на каникулы в Париж, как она говорила, "практиковаться в произношении". Муравьева прекрасно знала и очень любила французскую классическую поэзию. Читая наизусть на уроках монологи из Мольера, Расина, Корнеля, она тем самым приближала Анну, прекрасно знающую французских модернистов, к истокам классики. Историю в гимназии учили не по кондовому Иловайскому, но по изысканному Платонову. Но главным достоянием Фундуклеевской гимназии был в будущем знаменитый Густав Густавович Шпет, "из поляков", годом раньше закончивший с золотой медалью историко-филологический факультет Киевского университета Святого Владимира и год преподававший в гимназии логику. Затем Шпет переехал в Москву, занялся научной работой наряду с преподавательской деятельностью в университете. Его философские труды на стыке психологии, эстетики, языкознания вызывали живой интерес. С Ахматовой их пути не раз скрещивались, а после того как Густав Густавович был репрессирован в 1935 году и расстрелян в Томске 16 ноября 1937 года, Анна Андреевна поддерживала отношения с его дочерью.

Сохранившиеся несколько страничек воспоминаний В. А. Беер передают атмосферу, царящую на уроке, и неожиданный, такой естественный дебют Анны:

"Урок психологии в выпускном (седьмом) классе Киево-Фундуклеевской женской гимназии. Предмет трудный, но преподается он интересно – учитель Шпет, Густав Густавович, заставляет задумываться над рядом вопросов, сложных для нас, юных девушек, и на многое, бывшее прежде неясным, туманным, проливается яркий свет.

Сегодня урок посвящен ассоциативным представлениям. Густав Густавович предлагает нам самостоятельно привести ряд примеров из жизни или из литературы, когда одно представление вызывает в памяти другое. Дружным смехом сопровождается напоминание, как у мистрис Никльби из романа Диккенса "Николас Никльби", пользовавшегося у нас тогда большим успехом, погожее майское утро связываетсяя с поросенком, жареным с луком. И вдруг раздается спокойный, не то ленивый, не то монотонный голос:

"Столетия-фонарики! О, сколько вас во тьме,
На прочной нити времени, протянутой в уме!"

Торжественный размер, своеобразная манера чтения, необычные для нас образы заставляют насторожиться. Мы все смотрим на Аню Горенко, которая даже не встала, а говорит как во сне. Легкая улыбка, игравшая на лице Густава Густавовича, исчезла.

"Чьи это стихи?" – проверяет он ее. Раздается слегка презрительный ответ: "Валерия Брюсова". О Брюсове слышали тогда очень немногие из нас, а знать его стихи так, как Аня Горенко, никто, конечно, не мог. "Пример г-жи Горен-ко очень интересен", – говорит Густав Густавович. И он продолжает чтение и комментирование стихотворения, начатого Горенкой. На ее сжатых губах скользит легкая самодовольная улыбка. А мы от желтых квадратных фонарей переносимся в далекий знойный Египет" (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 28–30).

Воспоминания Беер сохранили и внешний облик Ани, ее своенравие и религиозность, отличавшие ее от других девочек-одноклассниц.

"Даже в мелочах Горенко отличалась от нас. Все мы, гимназистки, носили одинаковую форму – коричневое платье и черный передник определенного фасона. У всех слева на широкой грудке передника вышито стандартного размера красными крестиками обозначение класса и отделения. Но у Горенко материал какой-то особенный, мягкий, приятного шоколадного цвета. И сидит платье на ней как влитое, и на локтях у нее никогда нет заплаток. А безобразие форменной шляпки – "пирожка" на ней незаметно.

Киев – город цветов, и мы весною и осенью являлись в класс с цветами. Осенью мы любили поздние розы, пышные астры, яркие георгины. Аня Горенко признавала тогда только туберозы" (Там же. С. 32).

В основе девичьего своенравия, или, как она сама это называла, "строптивости", выражавшегося в желании иметь "гиацинты из Патагонии", не имея представления о том, какие они на самом деле, или отдавая предпочтение туберозам, – стремление к необычному, прорывающееся сквозь диссонирующее начало:

"В классе шумно. Ученицы по очереди подходят к толстой, добродушной, очень глупой учительнице рукоделияя Анне Николаевне и показывают ей бумажный пластрон рубашки и получают указания, как его приложить к материалу для выкройки. Почти у всех дешевенький, а следовательно, и узенький коленкор; приходится приставлять к ширине клинья, что мы не особенно-то любим. Очередь дошла до Ани Горенко. В руках у нее бледно-розовый, почти прозрачный батист-линон, и такой широкий, что ни о каких неприятных клинчиках и речи быть не может. Но Анна Николаевна с ужасом смотрит на материал Горенко и заявляет, что такую рубашку носить неприлично. Лицо Ани Горенко покрывается как бы тенью, но с обычной своей слегка презрительной манерой она говорит: "Вам – может быть, а мне нисколько". Мы ахнули. Анна Николаевна запылала как пион и не нашлась что сказать. Много дипломатии и трудов пришлось приложить нашей классной даме, Лидии Григорьевне, чтобы не раздуть дела. В конце концов ей удалось добиться, чтобы Горенко попросила у Анны Николаевны извинения. Но как она просила! Как королева" (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 30).

А вот воспоминание Веры Беер о весне 1907 года:

"Киевская весна. Синие сумерки. Над площадью густо, медленно разносится благовест. Хочется зайти в древний храм св. Софии, но я ведь принадлежу к "передовым", и в церковь мне не подобает ходить. Искушение слишком велико. Запах распускающихся листьев, золотые звезды, загорающиеся на высоком чистом небе, и эти медленные торжественные звуки – все это создает такое настроение, что хочется отойти от обыденного.

В церкви полумрак. Народу мало. Усердно кладут земные поклоны старушки-богомолки, истово крестятся и шепчут молитвы. Налево, в темном приделе, вырисовывается знакомый своеобразный профиль. Это Аня Горенко. Она стоит неподвижно, тонкая, стройная, напряженная. Взгляд сосредоточенно устремлен вперед. Она никого не видит, не слышит. Кажется, что она и не дышит. Сдерживаю свое первоначальное желание окликнуть ее. Чувствую, что ей мешать нельзя. В голове опять возникают мысли: "Какая странная Горенко. Какая она своеобразная".

Я выхожу из церкви. Горенко остается и сливается со старинным храмом. Несколько раз хотела заговорить с ней о встрече в церкви. Но всегда что-то останавливало. Мне казалось, что я невольно подсмотрела чужую тайну, о которой говорить не стоит" (Там же. С. 28).

Киевский храм Святой Софии, в котором Вера Беер открыла новую для себя Аню Горенко, вошел в поэзию и прозу Анны Ахматовой как память о чем-то очень дорогом и до конца не разгаданном. Уже будучи замужем за Гумилёвым, она много раз бывала в Киеве, когда приезжала к матери в Дарницу, где подолгу жила Инна Эразмовна с дочерью Ией. В Киеве Ахматова встречалась с Николаем Владимировичем Недоброво, роман с которым был в самом цвету. Маленький киевский цикл 1914 года несет в себе отпечаток их отношений. Среди этих четырех стихотворений, писавшихся в один временной отрезок, выделяется одно, связанное с храмом Святой Софии, которое вызывает в памяти рассказ Веры Беер о том, как молилась в нем юная Аня Горенко. И в дальнейшем она остается верна этому месту:

И в Киевском храме Премудрости Бога,
Припав к солее, я тебе поклялась,
Что будет моею твоя дорога,
Где бы она ни вилась.

То слышали ангелы золотые
И в белом гробу Ярослав.
Как голуби, льются слова простые
И ныне у солнечных глав.

И если слабею, мне снится икона
И девять ступенек на ней.
И в голосе грозном софийского звона
Мне слышится голос тревоги твоей.

("Ив Киевском храме Премудрости Бога…", 1914–1915<?>)

Биографы Ахматовой и исследователи ее творчества обычно относят стихотворение к Недоброво, с которым она встречалась в Киеве в июне 1914 года. В одном из поздних автографов ею вписано посвящение Недоброво: Н. В. Н. Однако известно, что Ахматова легко меняла посвящения. Это стихотворение написано, в отличие от трех других, вошедших в цикл, в середине июля и по своей эмоциональной насыщенности, экстатичности отличается от них, как и от всех других, к нему обращенных. Все стихи, обращенные к Не-доброво, изначально элегичны, как бы полны предчувствияя его раннего угасания, в них полностью отсутствуют тревога, желание или торжество страсти:

Тихий, тихий, и ласки не просит,
Только долго глядит на меняя
И с улыбкой блаженной выносит
Странный бред моего забытья.

("Целый год ты со мной неразлучен…", 1914)

Алла Марченко, пытливо изучившая историю отношенияя Ахматовой к Блоку, приходит к рискованному, но не лишенному оснований выводу, что стихотворение обращено к нему, и включает его в контекст блоковского "цикла".

Поздние записные книжки Анны Ахматовой вольно или невольно возвращают к истории этого стихотворения. Событие предшествовало началу Первой мировой войны, Ахматова возвращалась из ослепительно солнечного Киева в Слепнево, проведя у матери в Дарнице и в Киеве несколько дней с Николаем Владимировичем Недоброво:

"Извозчик везет через Кремль (в который 20 лет нельзя будет войти). Меня, петербуржанку, поражает, что под Спасскими воротами он снимает шапку, берет ее в зубы и крестится. И все вместе это была предвоенная Москва 1914.

Сажусь в первый попавшийся почтовый поезд. Курю на открытой площадке. Где-то у какой-то пустой платформы поезд тормозит – бросают мешок с письмами. Перед моим изумленным взором вырастает Блок. Я от неожиданности вскрикиваю: "Александр Александрович!" Он оглядывается и, так как он вообще был мастер тактичных вопросов, спрашивает: "С кем вы едете?" Я успеваю ответить: "Одна". И еду дальше" (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 75–76).

Эта неожиданная встреча впечатлила обоих. Ахматова вспоминает на склоне жизни:

"Сегодня, через 51 г<од>, открываю "Записную книжку" Блока, кот<орую> мне подарил В. М. Ж<ирмунский>, и под 9 июля 1914 читаю: "Мы с мамой ездили осматривать санаторию за Подсолнечной. – Меня бес дразнит. – Анна Ахматова в почтовом поезде" (Там же. С. 76).

21 сентября 1965 года Ахматова продолжает запись:

""Зап<исная> кн<ижка>" Блока дарит мелкие подарки, извлекая из бездны забвения и возвращая даты полузабытым событиям: и снова деревянный Исаакиевский мост, пылая, плывет к устью Невы, а я с Н. В. Н<едоброво> с ужасом глядим на это невиданное зрелище, и у этого дня даже есть дата…" И здесь же:

"III – е киевск<ое> стих<отворение> в 1914. М. б. оно и не 14 г., но относится к этим дням:

И в Киевском храме Премудрости Бога,
Упав на колени, тебе я клялась,
Что будет твоею моя дорога,
Где бы она ни вилась
…………………………………………..
И в голосе грозном софийского звона
Мне слышится голос тревоги твоей"

(Там же. С. 77–78).

Здесь Ахматова прямо отсылает к Блоку. И не только к их случайной и оставшейся на всю жизнь памятной встрече на почтовой станции Подсолнечная, но к своим же более ранним стихам – дарственной надписи на книге "Вечер": "От тебя приходила ко мне тревога и уменье писать стихи". Так, можно полагать, и ворвался Блок в цикл стихов, навеянных днями, проведенными с Недоброво в Киеве.

Мне доводилось читать в комментариях Н. В. Королевой к этому стихотворению, что в храме Святой Софии Ахматова поклялась Недоброво. Подтверждения этому факту мы не находим ни в записных книжках Ахматовой, ни в скупых признаниях Недоброво и его близких. Да и анализ стихов, обращенных к Недоброво, не содержит даже намека на саму возможность такого клятвоприношения Ахматовой, довольно сдержанной в выражении любовных чувств к этому своему возлюбленному и склонной здесь скорее к медитативной лирике. В стихах же, обращенных к Блоку, неизменно присутствует этот темный, сжигающий жар неутоленного чувства.

И это еще не всё в автокомментарии Ахматовой, решившей "помочь" читателям и исследователям (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 673).

"Мои стихи о Софии. Клятва. Место, где дана клятва, этим самым – священно навсегда (Слепнево – мальчиком)". Ахматова прямо называет с юности влюбленного в нее Гумилёва, кому она когда-то поклялась в той высшей верности и преданности, которые сохранила после того, как их супружеский союз был расторгнут. Здесь она снова подводит к своей сакральной формуле "Ты. Это так хорошо делится на три".

Однако стихотворение самой Ахматовой отнесено к киевскому циклу, обращенному к Недоброво. И здесь нет противоречия. Ее прогулки с Недоброво и долгие беседы о таинстве русского исторического духа, православной иконы и провиденциальности России определили онтологический фон стихотворения.

Непосредственно к Недоброво относятся поздние фрагменты прозы Ахматовой, рожденные памятью об июне– июле 1914 года, о днях, которые они провели вместе. В одной из записей об этой поездке читаем:

"Беседы с Xad periculum maris, о судьбах России. …Нерушимая стена св. Софии и Михайловский монастырь – т. е. оплот борьбы с Диаволом – и хромой Ярослав в своем византийском гробу. <…> Необычаен был Михайловский монастырь XI в. Одно из древнейших зданий в России. Поставленный над обрывом. Потому что каждый обрыв – бездна, и следственно, обиталище дьявола, а храм св. Михаила Архангела – предводителя небесной рати – должен бороться с сатаной". "Все это я узнала много позже, – добавляет Ахматова, – но Михайловский монастырь нежно любила всегда".

Так было в юности, так было весной 1911 года, когда она проездом в Париж остановилась в Киеве. Но настоящее знакомство с Михайловским Златоверхим монастырем, основанным в 1108 году князем Святополком Изяславичем, произошло во время бесед с Николаем Владимировичем Недо-брово. И, пожалуй, последняя из записей, возвращающих к ушедшему прошлому:

"Призрачный Киев. В Кирилловском монастыре Богородица с сумасшедшими глазами. София вся сокровенная – фрески, мозаичный пол на лестнице… Очертания Михайловского монастыря, мне, знающей работу Сычева. И звоны, звоны, звоны!

Я знала, что есть совсем другой Киев, но я не хотела его вспоминать, мне всегда был нужен этот, таким он для меняя и остался" (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 673).

"Совсем другой Киев" – это Киев ее юности. В 1908 году оставшиеся члены семьи Горенко (не считая отца) в последний раз собрались в Киеве вместе. Анна уже не так тосковала. Она поселилась одна во флигеле дома номер 23/25 по улице Тарасовской (отсюда поедет и венчаться с Гумилёвым). Тарасовская улица имела среди киевской интеллигенции название "Латинский квартал", здесь селились литераторы, художники, университетские преподаватели. Сама Анна с увлечением занимается на Киевских Высших женских курсах. Они были основаны при Киевском университете Святого Владимира еще в 1870 году. Анна выбрала юридический факультет как обеспечивающий в будущем материальную независимость, в которой она так нуждалась. На курсах преподавали профессора университета, а слушательницы имели право выбирать как предметы, так и ведущих их преподавателей. К началу семестра заполнялась "Семестральная карточка" с указанием, что и у кого девушки желали слушать. Согласно сохранившимся документам, историю римского права Анна изучала у профессора Митюкова и сдала ему экзамен 21 мая 1909 года с оценкой "весьма удовлетворительно", с той же оценкой сдала латынь в феврале и 16 мая профессору Лациусу. В весеннем семестре 11 мая 1909 года сдала энциклопедию права профессору Демченко, а историю русского права 7 декабря 1909 года с той же оценкой. Весной 1910 года, 13 марта, ею заполнена "Семестральная карточка" и на новый весенний семестр. Однако в одном из набросков к автобиографии она признается: "Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна; когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела" (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 237).

Продолжение учебы на Высших женских курсах происходило уже в Петербурге, после того как Анна вышла замуж за Николая Гумилёва и завершился киевский период ее жизни.

В жизни Анны 1909 год был годом определенной стабильности. Лето 1908–го, проведенное на море, явно укрепило ее здоровье. После успешного завершения гимназии она хотела продолжить учебу на Киевских Высших женских курсах. Однако тогда доктор сказал, что это опасно для ее здоровья. Она смирилась – "маму жалко". Теперь, с осени 1908 года, Анна с интересом занимается на юридическом факультете Высших женских курсов. Истерическое увлечение эфемерным возлюбленным Голенищевым-Кутузовым, казалось, иссякло после его отъезда за границу, как она слышала, с миссией Красного Креста. Кроткая Инна Эразмовна как-то сказала иронически: "Невеста ты моя неневестная", едва ли поняв, что глубоко задела христианские чувства дочери.

Последние несколько лет, предшествовавшие жизни в Киеве, были для Ахматовой одними из самых бесприютных. Она тяжело переживала муку матери, оставленной мужем, и болезнь старшей сестры Инны.

Еще в апреле 1905 года у Инны Андреевны обострился туберкулез легких и она уехала к родственникам в Евпаторию. В августе Инна Эразмовна с детьми – Андреем, Виктором, Анной и бонной Моникой двинулись туда же.

Андрей Антонович Горенко к тому времени открыто связал свою жизнь с Еленой Ивановной Страннолюбской, вдовой контр-адмирала, и жил в Петербурге, а для Инны Эраз-мовны и детей началась пора скитаний по чужим углам. Вначале они жили в Евпатории, где Анна самостоятельно прошла курс седьмого класса гимназии.

Позже Ахматова писала, что с Киевом она связана много меньше, чем об этом думают. Тем не менее киевский период ее жизни интересен и значителен как в бытовом, так и в бытийном плане, проливая свет на обстоятельства жизни семьи и ряд знаковых событий, потому стоит более подробно остановиться на некоторых фактах, обозначенных в начале этой главы.

О сестрах Ахматовой осталось мало сведений, кроме того, что они были очень хороши собой. Как говорила Ахматова, "настоящие греческие царицы". Сохранились скупые воспоминания соученицы Инны по Царскосельской гимназии:

Назад Дальше