Анна Ахматова - Светлана Коваленко 2 стр.


* * *

Из книг об Анне Ахматовой можно сложить Монблан, но все они касаются отдельных тем творчества и биографии. Полного ее жизнеописания нет, и это признают все авторитетные критики. В советское время это было невозможно по понятным причинам (они достаточно освещены в книге), в постсоветское все увлеклись "политикой и эротикой", когда было не до вменяемых оценок. До сих пор ведется и текстологическая работа с ее стихами, искаженными и цензурой, и вынужденной самоцензурой.

Возьмем, к примеру, только одно, хрестоматийное, стихотворение Анны Ахматовой, начинающееся со слов: "Мне голос был. Он звал утешно…" В советское время оно подавалось как программное, манифестирующее то, что автор принял революцию, не "драпанул" на Запад, как иные. Тогда как полностью стихотворение звучит так:

Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее, -

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид".

Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.

При первой его публикации (газета "Воля народа", 1918, 12 апреля) отсутствовала последняя строфа, при последующих были изъяты две первые. Так что при жизни Ахматовой стихотворение полностью не печаталось. Мне оно встретилось в полном виде еще в начале девяностых в авторитетном издании под общей редакцией Н. Н. Скатова, в то время директора Пушкинского Дома (Ахматова А. Сочинения в двух томах. М., 1990). Тем не менее стихотворение продолжают печатать усеченным.

Тогда как для Анны Ахматовой оно действительно являлось программным, но имело, как видим, противоположный смысл. Каких "немецких гостей" ждали, а какие прибыли в пломбированном вагоне в апреле 1917–го, сегодня знают все. О том, что Анна Ахматова не могла принять революцию, в основе которой был заложен материализм, то есть атеизм ("И дух суровый византийства / От русской церкви отлетал…"), по ее стихам догадывались многие. А о том, какая "кровь" была на ее руках и почему в сердце – "черный стыд", Анна Ахматова (не изымающая себя из творческой интеллигенции, подбросившей свою, и внушительную, "вязанку дров" в костер 1917 года) расскажет в "Поэме без героя". В поэме-покаянии, которое Ахматова взяла на себя, поскольку никому из поэтов Серебряного века, поэтов ее уровня, не была отпущена столь продолжительная жизнь, чтобы увидеть, "как в грядущем прошлое тлеет":

С той, какою была когда-то
В ожерелье черных агатов
До долины Иосафата
Снова встретиться не хочу…
Не последние ль близятся сроки?..
Я забыла ваши уроки,
Краснобаи и лжепророки! -
Но меня не забыли вы.
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет -
Страшный праздник мертвой листвы.

Это сам автор, Анна Андреевна Ахматова "в ожерелье черных агатов", предвидит для себя долину Иосафата, предполагаемое место Страшного суда.

Революцию Ахматова приняла как беду, как вину, потому и "замкнула слух" пред "этой речью недостойной", оставшись бедовать со своей страной и совершив тем самым провиденциальный выбор:

Я стала песней и судьбой,
Ночной бессонницей и вьюгой.
Меня бы не узнали вы
На пригородном полустанке
В той молодящейся, увы,
И деловитой парижанке.

* * *

Возможно ли и сегодня всеобъемлющее жизнеописание Анны Ахматовой – вопрос для многих литературоведов. Светлана Коваленко отважно за него взялась. Уже последние ее книги – "Петербургские сны Анны Ахматовой" (2004), два объемных тома "Анна Ахматова: pro et contra. Антология" (2001, 2005), где Светлана Коваленко собрала практически все отклики современников Анны Ахматовой на ее творчество, снабдив их основательным предисловием и подробными комментариями, а также работа как составителя и комментатора ряда томов в шеститомном собрании сочинений Ахматовой (М., 1998–2002), – явно вели ее к созданию ах-матовской биографии. Не успев охватить в ней всю полноту судьбы поэта, Светлана Коваленко тем не менее ввела в обиход новые материалы, обозначила многие темы, дала поводы для споров. И за это низкий ей поклон.

Любовь Калюжная

Часть I

Глава первая
ИСТОКИ

11 (23) июня 1889 года в семье морского офицера Андреяя Антоновича Горенко и Инны Эразмовны (урожденной Мо-товиловой, в первом браке Змунчилла) родилась девочка, нареченная Анной. Прошло время, и она, приумножив славу Отечества, стала знаменитым поэтом Анной Ахматовой. Не без оснований, называя себя "провидицей" и "пророчицей", Ахматова отмечала свой день рождения на Ивана Ку-палу, когда, согласно языческим преданиям, расцветает папоротник, мифологические существа устраивают шумные гулянья, русалки и водяные выходят на сушу, девушки плетут венки и пускают их по реке в поисках суженого.

В поздних биографических заметках Ахматова писала, включая пору своего рождения в исторический контекст:

"Я родилась в один год с Чарли Чаплином, "Крейцеровой сонатой" Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь – 23 июня (Midsummer Night)… Родилась я на даче Саракини (Большой Фонтан, 11–ая станция паровичка) около Одессы. Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю.

Когда мне было 15 лет и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как-то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: "Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска". Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. Мама огорчилась. "Боже, как я плохо тебя воспитала", – сказала она" (Анна Ахматова. Десятые годы / Сост. и прим. Р. Д. Тименчика, К. М. Поливанова; послесл. Р. Д. Тименчика. М., 1989. С. 7).

Прапрадед Ахматовой по материнской линии Дмитрий Дементьевич Стогов, мелкопоместный дворянин, слыл не только в сельце Золотилове Можайского уезда, но и во всей округе чародеем и ведуном, о чем сохранились семейные предания. Дед Ахматовой Эразм Иванович Стогов в "Записках", печатавшихся в "Русской старине" (Стогов Э. И. Записки // Русская старина. 1903. № 1–8), рассказывает, со слов отца, как "чудил" дед:

"Ехали дворянские свадьбы всегда через Золотилово, ехали через приходскую церковь… Поезжане в несколько саней правили к воротам околицы… Но тут лошади захрапели и дальше не пошли. Поезжане вывели вперед другие сани, но сколько они ни переменяли, лошади храпят, а идти – не идут.

Тут кто-то и вспомнил, что не позвали на свадьбу Дмитрия Дементьевича Стогова, – вот он и наделал хлопот. Делать нечего, пошли к деду, он в это время спал, а проснувшись, не захотел и говорить, пока все поезжане не поклонились ему до земли по три раза.

Ходил же дед Дмитрий Дементьевич в нагольном тулупе, подпоясывался полотенцем, в валенках, в теплой шапке, иначе говоря, совсем по-деревенски ходил, но чудесную силу имел особенную.

Возле ворот дед начал пришептывать и приговаривать, потом метлой размел дорогу между воротами, обошел три раза поезд по солнцу, опрыскал жениха и невесту с уголька, сам сел в первые сани, поехал, а за ним – и весь поезд!.. Однако на свадьбу Дмитрий Дементьевич не пошел".

Автор записок, отличавшийся трезвостью мысли, тут же спешит привести известное ему от отца объяснение "чуда":

"Если, братец ты мой, дорогу порошком из желчи и печени медведя посыпать, то лошади, слыша запах зверя, пугаются и ни за что не идут" (Дементьев В. Предсказанные дни Анны Ахматовой. М., 2004. С. 9-10). Однако…

Правнучка Дмитрия Дементьевича Стогова Ахматова была не просто провидицей, она была великим поэтом. А поэт более чем провидец, он пророк. Сбылись и продолжают сбываться пророчества Пушкина, Лермонтова, Гумилёва, Мандельштама и самой Ахматовой, обращенные к России и к личным судьбам. И всё это не мистика, но свойство гения, в силу его до конца еще не разгаданной духовной субстанции. Ведь и сами великие пророчества возникают в душе гения, который в своих ежечасных проявлениях и связях просто человек, со своими страстями, обидами, заботами, окруженный мелочами жизни, прорывающийся от дольнего к горнему.

А ночью в небе, древнем и высоком,
Я вижу записи судеб моих -

писал в стихотворении "Священные плывут и тают ночи…" поэт-романтик Николай Гумилёв (автор космогонических поэм, прочтение которых еще предстоит), вглядываясь в "звездный ужас", особенно страшный для него в свете луны.

В первое лето семейной жизни он привез в Слепнево, маленькое именьице под Тверью, свою юную жену, тоненькую, хрупкую, горбоносую, с прозрачными "русалочьими" глазами, таинственно-молчаливую, неохотно вступавшую в контакты с окружающими, больше бродившую в одиночестве. Гумилёв, смеясь, называл ее киевской "колдуньей". Ахматова кончала киевскую Фундуклеевскую гимназию, и ее венчание с Гумилёвым состоялось под Киевом в Николаевской церкви села Никольская Слободка. Отсюда его шутливое и жутковатое:

Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
А думал – забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью.

("Из логова змиева…", 1911)

Дар пророчества у Ахматовой сказался рано, и она сама его опасалась. "Я гибель накликала милым, / И гибли один за другим…" – признавалась она с горечью, боясь своих предвидений. Иногда это были, как могло показаться, случайные совпадения, чаще трагические предзнаменования.

Едва Лёвушке Гумилёву исполнился месяц, в октябре 1912 года, как молодая мать написала строки, полные восторга и нежности перед чудом явления младенца:

Загорелись иглы венчика
Вкруг безоблачного лба.
Ах! Улыбчатого птенчика
Подарила мне судьба.

("Загорелись иглы венчика…")

Казалось бы, судьба благосклонна к юной матери и младенцу. Мир, озаренный его улыбкой, пока безоблачен. Но первая же фраза катрена вызывает сегодня у нас, знающих трагическую историю жизни Льва Николаевича Гумилёва и самой Ахматовой, чувство смятенности и ощущение некоего страшного предзнаменования – "иглы венчика вкруг безоблачного лба". Не прообраз ли это тернового венца в безоблачном сиянии нимба. Сегодня с этими стихами уже навсегда связаны другие, из "Реквиема", о крестных муках сына, Голгофе и Матери:

Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.

В записных книжках Ахматовой встречаются отсылки к этим строкам, на русском и старославянском, из песнопения Страстной Великой пятницы, ставшие эпиграфом к стихам из ее реквиема: "Не рыдай Мене, Мати, во гробе зрящи".

Порой ее стихи выливались в экстатическую форму молитвы или заклинания, пугая сбывавшимися пророчествами. Когда началась война 1914 года, которую называли отечественной, Ахматова пишет знаменитую "Молитву", исполненную жертвенности и самоотреченности.

Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар -
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.

(Молитва. 1915)

Стихотворение определяло главное в иерархии духовных ценностей, утверждаемых Ахматовой в течение всей ее жизни, – верность православной России. Однако за словом стиха – судьба. И она сама, и Николай Гумилёв, и, по-видимому, сын Лев в жуткие моменты их трагического бытия, предсказанного самой Ахматовой, возвращались памятью к этой ее, как оказалось, услышанной в небе молитве.

Один из молодых друзей Ахматовой, Вячеслав Всеволодович Иванов, сын прозаика Всеволода Иванова, филолог, привечаемый ею сначала через родителей, а потом уже и сам по себе, свидетельствует:

"Она мне признавалась, что у нее бывает страх, что стихов вообще больше не будет… Я вспоминал о том длинном безстиховье, которое она себе как бы предрекла с другими бедами вместе:

Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар…

Как-то разговорившись в гостях у нас, Ахматова рассказала, как впервые открыла в себе дар вещуньи-прорицательницы, совсем юной девушкой, лет в шестнадцать. По ее словам, внезапному предвидению всегда предшествует состояние расслабленности, граничащее со сном или обмороком. Ахматова говорила: "Нужно быть вялой, никакой сосредоточенности, никакого сознательного усилия". Она чувствовала себя обмякшей, в каком-то полубессознательно-сером состоянии. И, полулежа на диване (на юге, летом, в имении)… услышала, как ее пожилые родственницы судачат об их молодой удачливой соседке – какая та блестящая, сколько поклонников, красавица. И вдруг, сама не понимая как, Ахматова случайно бросила: "Если она не умрет шестнадцати лет от чахотки в Ницце". Так и случилось.

Другой раз в машине она назвала незнакомые ей имя и фамилию, которые были забыты собеседником. Но иной раз казалось, что и другие в разговоре с ней вовлекались в эту сферу. Мы заговорили об Анненском. Я что-то сказал о нем и потом: прошел как тень. "Вы что, меня цитируете?" Но я не знал этих стихов – они были до того только раз напечатаны в старом номере "Звезды", который я пропустил. Ахматова прочитала эти стихи и рассказала свою версию его смерти, изложенную ею в статье, которая считалась потерянной" (Воспоминания об Анне Ахматовой / Сост. В. Я. Ви-ленкин, В. А. Черных. М., 1991. С. 498–499).

В "Поэме без героя", произведении всей жизни Ахматовой, детально изученном в его многослойности и откомментированном исследователями, остается зловещий персонаж – кто-то "без лица и названья", по-прежнему вызывающий вопросы и различные толкования. Ахматова говорила, что именно он "виновник всех бед" в ее и нашей общей жизни. Она пишет, что в 1942 году, в Ташкенте, где она жила в эвакуации и тяжело болела, у ее больничной койки сел такой человек, с круглой головой, "без лица и названья", и рассказал обо всем, что с ней произойдет в 1946 году, после постановления ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград", предавшего ее и Михаила Зощенко гражданской казни.

Рассказ человека "без лица и названья" через некоторое время "проявился" в фантасмагориях ахматовской трагедии "Энума элиш", названной так по первым словам вавилонской мифологической поэмы о начале мироздания, в переводе известного ассириолога Владимира (Вольдемара) Ка-зимировича Шилейко – "Когда вверху". В начале 1920–х годов Ахматова, в то время жена Шилейко, записывала под его диктовку впоследствии утраченный перевод поэмы, которую он читывал прямо с оттисков вавилонских глиняных записей.

Трагедию "Энума элиш", написанную в Ташкенте, со сценой судилища над женщиной-поэтом, виновной лишь в том, что она пишет стихи о красоте Божьего мира и любви, Ахматова сожгла в 1944 году, в пору тяжелого духовного кризиса. Об истории трагедии, ее сожжении и попытках восстановить, а вернее, заново создать текст в 1960–е годы, она рассказывала Вячеславу Иванову, записавшему ее рассказ и свои мысли по поводу пьесы как литературного произведения:

"Она была больна тифом. Тяжелый период болезни кончился, и еще оставалась от бреда горячечность (я это хорошо знаю – сам тогда же и там же, в Ташкенте, болел тифом). И в этом как бы бреду, уже предвещавшем выздоровление, Ахматова увидела стену и грязные пятна на ней, что-то вроде плесени. За этими пятнами открылась главная сцена пьесы: судилище, на котором автора обвиняли во всех возможных и невозможных прегрешениях. Уже после того как пьеса, увиденная в бреду, была ею записана, Ахматова сама почувствовала, что она в ней сама себе (в который раз! – дурные предсказанья всегда сбывались, как со стихами "Дай мне долгие годы недуга…") напророчествовала беду. И в испуге сожгла пьесу. Позднее убедилась, что предвиденья послети-фозного бреда из пьесы сбылись.

Как вспоминалось потом и самой Ахматовой, и тем немногим ее ташкентским друзьям и знакомым, которым она успела прочесть пьесу, она была предвидением и литературным. До Ионеско и Беккета в ней были предвосхищены и суть, и сценическая форма театра абсурда. Абсурд сбывшихся бредовых видений начинал (хотя и очень медленно и постепенно) рассеиваться, и тогда за реальностью осуществившегося в жизни фантастического сюжета проступила художественная новизна пьесы. За древневосточным названием и мистериальной ее формой Ахматова увидела и то новое, что роднило ее с рождавшимся у нас на глазах и до нас доходившим новым европейским театром. Ей захотелось вернуть сгоревший почти за двадцать лет до того текст. Но и короткие свои стихи она почти никогда не помнила, а такой длинный текст тем более. А Надежда Яковлевна Мандельштам, Раневская и другие ташкентские слушательницы пьесы могли только удостоверить, что производимые Ахматовой опыты восстановления отдельных частей пьесы не имеют почти ничего общего с тем, что было написано в Ташкенте" (Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 499–500).

Замечание Вячеслава Всеволодовича Иванова о том, что близкие Ахматовой люди как-то вовлекались в магический круг ее пророчеств, подтверждается многими фактами, в том числе литературными.

Не только предчувствие, но и прямое видение событий проявилось в обращенных к Ахматовой стихах ее близкого друга Осипа Мандельштама. В пору Серебряного века интуитивизм в поэзии нередко определял зрительность образного ряда произведений. Как-то они были в Царскосельском вокзале и Мандельштам увидел через стекло кабины, как она говорила по телефону. Ахматова вспоминает (Анна Ахматова: pro et contra. Антология. В 2 т. / Сост., вступ. ст., прим. С. Коваленко. СПб., 2001, 2005. Т. 1. С. 808):

"Когда я вышла, он прочел мне эти четыре строчки -

Черты лица искажены
Какой-то старческой улыбкой.
Ужели и гитане гибкой
Все муки Данта суждены".

В то время еще ничто не предвещало страшного будущего "царскосельской веселой грешнице", одной из "красавиц тринадцатого года", и только сам Мандельштам уже бредил Данте, обдумывая свои "разговоры" о нем. А вот уже в эпоху тревог и приближающихся катаклизмов он писал:

Назад Дальше