Анна Ахматова - Светлана Коваленко 9 стр.


В 1942 году в блокадном Ленинграде умер В. В. Срезневский, а через несколько лет, в 1946–м, пришло новое несчастье: стоя в очереди, в голодном помрачении она сказала что-то неуважительное о Сталине и была осуждена на семь лет, которые и отбыла в одном из лагерей. Не помогли справки из психдиспансера и ходатайства авторитетных коллег покойного профессора Срезневского. Ахматова перед этим с ней виделась и с прискорбием говорила о помутнении рассудка. Одной из навязчивых идей Валерии Сергеевны была убежденность, что недавно казненный по Нюрнбергскому процессу Риббентроп ухаживал за ней и Анной Андреевной в бытность свою в Царском Селе. Риббентроп был из прибалтийских немцев и действительно какое-то время жил в Царском.

Совсем недавно, уже весной 2007 года, в очередной телепередаче об Ахматовой уважаемый автор передачи между прочим сообщил, что, приезжая в Москву в 1939 году для подписания с Советским Союзом пакта о ненападении и дружбе, Риббентроп, в то время министр иностранных дел фашистской Германии, просил нашего министра иностранных дел В. М. Молотова передать Сталину его просьбу "не обижать" Ахматову.

В книге Анатолия Наймана "Рассказы о Анне Ахматовой" затронут вопрос о мифотворчестве, заклубившемся вокруг Ахматовой еще при ее жизни, когда она так яростно сражалась с "псевдомемуаристами". Один из мифов, который она не переставала развенчивать, – ее роман с Александром Блоком. Она даже хотела написать книгу "Как у меня не было романа с Блоком". На вопрос Наймана: "А что вам стоило сделать людям приятное и согласиться на роман?" – она ответила очень серьезно: "Я прожила мою, единственную, жизнь, и этой жизни нечего занимать у других". И еще через некоторое время: "Зачем мне выдумывать себе чужую жизнь?" Далее Найман пишет:

"Между тем "чужая жизнь", по крайней мере, на уровне легенды, творилась, сочинялась для нее уже на ее глазах, и не только из-за недобросовестности или злонамеренности критиков и мемуаристов, но подчиняясь законам людской молвы, действующим и всегда действовавшим по своей собственной логике. Ахматова знала это и делала опережающие шаги, предупредительные записи и в то же время знала, что логика молвы, как мутирующий вирус, ускользнет от всяких ее лекарств и нападет на ее биографию с неожиданной стороны. В дневниках Лидии Чуковской есть рассказ Ахматовой о том, как ее подруга сошла с ума и сказала ей: "Знаешь, Аня, Гитлер – это Фейхтвангер, а Риббентроп – это тот господин, который, помнишь, в Царском за мной ухаживал". Через десять лет после смерти Ахматовой ко мне подошла пожилая дама и сказала, что хочет сообщить мне вещь, которой никто не знает: "Я подружилась с Ахматовой в Ташкенте, всю войну мы были неразлучны. Я хочу рассказать вам, кто ее спас от окончательной гибели… Когда в Москву прибыл Риббентроп и ехал с Молотовым в машине по Невскому – а они были знакомы еще по школе, Риббентропы ведь петербургские немцы, – он обратился к Молотову и спросил: 'Вячеслав, а как поживает кумир нашей молодости, поэт, которого мы боготворили, как поживает Анна Ахматова? – 'Да вот, проштрафилась, – отвечал Молотов. – Пришлось принять о ней Постановление ЦК'. – 'Ну, ты уж похлопочи за нее ради меня'. Молотов обратился с просьбой к Жданову, и Ахматова была спасена". Вероятно, я мог бы узнать еще немало интересного, если бы не спросил необдуманно, в каком году это было. "В каком, в каком, – передразнила она меня. – В каком приезжал, в таком и было", – и, с неприязнью и подозрением на меня посмотрев, отошла" (Найман А. Г. Рассказы о Анне Ахматовой. М., 1999. С. 167–168).

Как во всяком мифе, здесь соединены разные временные пласты: год выхода ахматовского сборника "Из шести книг" – 1940, когда Сталин вдруг проявил к Ахматовой интерес и благоволение, отменив закрытое постановление 1924 года (о чем ей по секрету сообщила партийная писательница Мариэтта Шагинян, сказав: "Вот вы какая "важная птица""; было ли постановление – неизвестно, но Ахматова была уверена, что было, наложив запрет на появление ее произведений в печати), приезд Риббентропа в Москву и бредовые слова "сошедшей с ума" подруги, пересказанные Ахматовой Лидии Корнеевне Чуковской, и, возможно, не ей одной. Однако, набирая скорость и размер снежного кома, запущенного с горы, миф благополучно докатился до наших дней в преображенном виде, смутив, как можно полагать, многих доверчивых телезрителей.

Летом 1964 года Валерия Сергеевна умерла. Смерть ее тяжело переживалась Ахматовой. В сентябре она написала стихотворение "Памяти В. С. Срезневской". Стихи были не только о ней, но и о себе. Ушел человек, знавший ее жизнь с детских лет, как бы проживший ее вместе с ней. Незадолго до ее кончины Ахматова говорила, что осталось только три человека, говоривших ей "ты", – Ирина Николаевна Пунина, ее дочь Аня Каминская и Валерия Сергеевна Срезневская.

В одно из августовских предвечерий 1964 года Ахматову, очень любившую автомобильные прогулки, пригласили "прокатиться" в сторону Выборга. Машина по дороге в Выборг шла мимо мерцающей серебристой воды, осоки, сосен и уже осенних трав, мимо старого кладбища, где была похоронена В. С. Срезневская. "Мимо могилы Вали", – записала она в дневнике 30 августа 1964 года. Так появилось стихотворение "Памяти В. С. Срезневской":

Почти не может быть, ведь ты была всегда:
В тени блаженных лип, в блокаде и в больнице,
В тюремной камере и там, где злые птицы,
И травы пышные, и страшная вода.
О, как менялось всё, но ты была всегда,
И мнится, что души отъяли половину,
Ту, что была тобой, – в ней знала я причину
Чего-то главного. И все забыла вдруг…
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
Ну что ж! попробую.

(9 сентября 1964. Комарове)

Стихотворению предпослан эпиграф из обращенного к Валерии Срезневской стихотворения 1913 года: "А юность была как молитва воскресная…" Ей посвящены и пророческие стихи, датированные тем же годом:

Жрицами божественной бессмыслицы
Назвала нас дивная судьба,
Но я точно знаю – нам зачислятсяя
Бденья у позорного столба,

И свиданье с тем, кто издевается,
И любовь к тому, кто не позвал…
Посмотри туда – он начинается,
Наш кроваво-черный карнавал.

("Жрицами божественной бессмыслицы…")

Стихотворение "Памяти В. С. Срезневской" Ахматовой было дорого как обращение к самой себе. По свидетельству А. Г. Наймана, помещая его в свою последнюю книгу "Бег времени", она хотела выделить текст особым шрифтом или заключить в траурную рамку. Пожелание ее не было учтено.

Если годы жизни Ахматовой в Царском Селе, история отношений с Гумилёвым и другие события того раннего времени нашли отражение в мемуарах Срезневской, то о других не менее важных страницах детства и юности, связанных с Херсонесом, воспоминаний не оставлено. Здесь мы слышим только голос Анны Андреевны.

Значительное место в ее рабочих тетрадях, на страницах автобиографической прозы занимают заметки о Херсонесе. Сама она называла себя "Последней херсонидкой". В одном из писем иностранному корреспонденту, отвечая на вопрос о ее увлечениях видами искусства, Ахматова пишет:

"М. б., Вы знаете, что я последняя херсонидка, т. е. росла у стен древнего Херсонеса (т. е. с 7–ми до 13 лет проводила там каждое лето), и мои первые впечатления от изобразительных искусств тесно связаны с херсонесскими раскопками и херсонесским музеем, а так как все это находится на самом морском берегу, античность для меня неотделима от моря. Все это в какой-то мере отразилось в моей ранней поэме "У самого моря". Там меня называли "дикая девчонка" и считали чем-то средним между русалкой и щукой за необычайное умение нырять и плавать.

А в Царском была другая античность и другая вода. Там кипели, бушевали или о чем-то повествовали сотни парковых водопадов, звук которых сопровождал всю жизнь Пушкина ("сии живые воды", 1836), а статуи и храмы дружбы свидетельствовали о иной "гиперборейской" античности" (Ахматова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 211).

В заметке "Дикая девочка" она пишет: "Языческое детство. В окрестности этой дачи ("Отрада", Стрелецкая бухта, Херсонес. Непосредственно отсюда античность – эллинизм) я получила прозвище "дикая девочка"" (Там же. С. 215).

В "Отраде" Горенки несколько лет снимали маленький домик на самом берегу моря. Как-то еще совсем маленькая Аня, роясь в песке и гальке, нашла обломок мрамора с греческими письменами. Ее одели, причесали, завязали бант и отвели в краеведческий музей, в который и отдали найденную ею реликвию.

Херсонес, с его живой античностью, полуразрушенными архитектурными памятниками, знаменитым херсонесским храмом, вошел в ее поэзию, придав ей особый смысловой и эмоциональный оттенок. Херсонес – особая страница жизни и творчества, скрывающая в себе ахматовские тайны. Один из биографов Ахматовой, общавшийся с ней в ее последние годы, "по секрету" рассказывал мне, будто бы с ее слов, что стихотворение "Рыбак" о страдающей в любовной тоске приморской девчонке и "опрокинутые лодки" в поэме "У самого моря" – автобиографичны, как раз и подводят к "тайне" о ее первом мужчине. Правда, некоторые толкователи стихов Ахматовой видят в "рыбаке" портретное сходство с Блоком, похожем на "шкипера":

Руки голы выше локтя,
И глаза синей, чем лед.
Едкий, душный запах дегтя,
Как загар, тебе идет.

И всегда, всегда распахнут
Ворот куртки голубой,
И рыбачки только ахнут,
Закрасневшись пред тобой.

Даже девочка, что ходит
В город продавать камсу,
Как потерянная бродит
Вечерами на мысу.

Щеки бледны, руки слабы,
Истомленный взор глубок,
Ноги ей щекочут крабы,
Выползая на песок.

Но она уже не ловит
Их протянутой рукой.
Все сильней биенье крови
В теле, раненном тоской.

(1911)

В последних строфах легко узнается лирическая героиняя ранних любовных стихов Ахматовой. Вместе с тем в "девочке" проступают черты "девчонки" из поэмы "У самого моря", которая ловила крабов и дружила с рыбаками.

Поэма "У самого моря" завершает эпопею о детстве, в ней Ахматова прощается с Херсонесом. Поэма совместила в себе разные временные пласты: от детских воспоминаний до философского осмысления вопросов бытия – жизни и смерти, формирования религиозного сознания.

Размышляя о своеобразии биографической прозы, она заглядывает в прошлое, где видит уже как бы не себя, а оставшуюся там далекую "девочку": "Говорить о детстве и легко и трудно. Благодаря его статичности его легко описывать, но в это описание слишком часто проникает слащавость, которая совершенно чужда такому важному и глубокому периоду жизни, как детство. Кроме того, одним хочется казаться слишком несчастными в детстве, другим – слишком счастливыми. И то и другое обычно вздор. Детям не с чем сравнивать, и они просто не знают, счастливы они или несчастны. …В молодости и зрелых годах <человек> очень редко вспоминает свое детство. Он активный участник жизни, и ему не до того. И кажется, всегда так будет. Но где-то около пятидесяти лет все начало жизни возвращается к нему. Этим объясняются некоторые мои стихи 1940 года "Ива", "Пятнадцатилетние руки…", которые, как известно, вызвали неудовольствие Сталина и упреки в том, что я тянусь к прошлому" (Там же. С. 214).

Ахматова, по ее словам, "не любила" Герцена и не предполагала писать свое "Былое и думы". Она оставила людям свое "Мимолетное", свои "Опавшие листья", приближающиеся к "коробам" Василия Розанова, открывшего в литературе Серебряного века свой жанр – вроде бы случайных записей, фрагментов, однако запоминающихся и вызывающих эмоциональный отклик читателя. Свое повествование Ахматова определяла как "вспышки памяти", "беглые заметки", "пестрые заметки".

Вглядываясь в прошлое, в своем желании донести до читателя то, чего кроме нее самой никто не знает и не помнит, что давно разорено и не поддается восстановлению, она писала: "Людям моего поколения не грозит печальное возвращение – нам возвращаться некуда… Херсонес (куда я всю жизнь возвращаюсь) – запретная зона, Слепнева, Царского и Павловска – нет". И когда она все же пытается перенестись из 90–х годов XIX века в начало 20–х следующего столетия, возвращение это безрадостно: "Царское в 20–х годах представляло собою нечто невообразимое. Все заборы были сожжены. Над открытыми люками водопровода стояли ржавые кровати из лазаретов первой войны, улицы заросли травой, гуляли и орали петухи всех цветов и козы, которых почему-то всех звали Тамарами. На воротах недавно великолепного дома Стен-бок-Фермора красовалась огромная вывеска "Случный пункт", но на Широкой так же терпко пахли по осеням дубы – свидетели моего детства, и вороны на соборных крестах кричали то же, что я слушала, идя по соборному скверу в гимназию, и статуи в парке глядели, как в 10–х годах" (Вилен-кинВ. В. В сто первом зеркале. М., 1990. С. 201–202).

Анна Ахматова намеревалась написать не "автобиографию", но художественную прозу, близкую, как сама говорила, "Шуму времени" Осипа Мандельштама и "Охранной грамоте" Бориса Пастернака. Одно из заглавий этого неосуществленного замысла – "Исповедь дочери века". Ахматова очень боялась, что ей не хватит времени. Она изначально выстраивала свою БИОГРАФИЮ не в том смысле, которым наполнилось это понятие в современной жизни, получив налет канцелярской документальности, но как бытие творческой личности, явление культурно-историческое. Уже на склоне лет, когда ее слава вышла далеко за пределы советской России, она вспоминала:

"В первый раз я стала писать свою биографию, когда мне было одиннадцать лет, в разлинованной красным маминой книжке для записывания хозяйственных расходов (1900 г.). Когда я показала свои записи старшим, они сказали, что я помню себя чуть ли не двухлетним ребенком…

Биографию я принималась писать несколько раз, но, как говорится, с переменным успехом. Последний раз это было в 1946 году. Ее единственным читателем оказался следователь, который пришел арестовывать моего сына, а заодно сделал обыск и в моей комнате (6 ноября 1949). На другой день я сожгла рукопись вместе со всем моим архивом" (Ах матова А. Собрание сочинений. Т. 5. С. 161).

Воспоминания, автобиографические свидетельства, художественный текст и исследовательская литература допускают различное читательское восприятие, в соответствии с определенными сведениями, уже известными читателю из других источников. Однако последним критерием в восприятии жизни поэта остается его творчество: поэзия, проза, биографические свидетельства, маргиналии – мир художественного самопознания. Бесценным источником познания биографической и художественной истины являются рабочие тетради Ахматовой, или, как их еще называют, записные книжки 1958–1968 годов. Никогда ранее не хранившая рукописей, легко расстававшаяся с автографами, трижды сжигавшая архив, она в последнее десятилетие приступает к восстановлению рукописных источников, адресатов и посвящений, щедро комментирует события и обстоятельства создания произведений, отводит многие страницы адресам своих мест жительства и перемещений. Оставив свод биографических помет и "предупреждений", она явно обращалась к своим будущим биографам с настоятельной просьбой не фальсифицировать ее биографию.

Глава третья
КИЕВ

Когда Ахматова писала и говорила, что с Киевом ее связывает совсем недолгий период жизни и что проведенное там время не имело существенного значения для формирования ее личности и поэзии, в этом содержалась лишь доля истины. Упрямо предвзятое отношение к городу было вызвано, по-видимому, навсегда оставшимися в памяти трудностями, предшествовавшими вынужденному переезду в Киев. Тяжелые полтора года жизни после распада семьи, странствия по югу Таврии, жизнь у родственников, сохранивших, в отличие от Горенок, наследственную ренту и безмолвно укорявших Инну Эразмовну, доверившую свой капитал промотавшему его Андрею Антоновичу, жизнь с матерью по окончании гимназии и во время учебы на Киевских Высших женских курсах в 1908–1909 годах, когда им самим приходилось "стирать белье и мыть полы", – все это угнетало гордую Анну. Смерть старшей сестры Инны и навязчивые мысли о своей, как она считала, неминуемо надвигающейся горловой чахотке постоянно напоминали о себе. Ахматова вспоминала, что в Евпатории пробовала повеситься, но гвоздь, забитый в известковую штукатурку, выскочил, самоубийство не состоялось и "было очень стыдно перед мамой". Столь же неудачная попытка самоубийства случилась и в первый год жизни в Киеве. Тогда она пыталась перерезать вену грязным кухонным ножом – чтобы вызвать заражение крови. Но все это было и не всерьез, и, как видно, не судьба.

А ведь с Киевом не могли не быть связаны счастливые воспоминания о самом раннем детстве. В то время еще вполне благополучная семья Горенко с удовольствием гостила в Киеве. И жили они не у родственников, имевших обширные апартаменты, а в гостинице "Националь", лучшей в городе. Построенная по проекту известного архитектора В. И. Беретти на углу Крещатика и Бессарабской площади, гостиница была удобна для длительного проживания состоятельных постояльцев и для прогулок по городу. Совсем близко располагался Царский сад, летом с аттракционами и роскошными клумбами, а зимой – катками. Здесь, в гостинице, зимой 1894/95 года родилась младшая сестра Ия.

Нижняя часть Царского сада называлась Шато де Флер (Замок цветов). Еще в 1863 году предприимчивый француз открыл кафешантан Шато де Флер, а в 1868–1878 годах по проекту архитектора М. П. Сомонова был возведен целый развлекательный центр – с танцевальными залами, галереями, балконом. В Шато де Флер в 1879 году было основано Русское драматическое общество, где проходили спектакли и концерты. Летом к восторгу детей за непрочной загородкой размещался бродячий цирк.

Как-то, разбежавшись с горы, Аня и Рика, не сумев остановиться, угодили в загородку с медведем, к ужасу публики. Все произошло так стремительно, что сам косолапый не успел опомниться, а сестрички столь же стремительно выбрались на свободу. Бонна плакала и просила не рассказывать о случившемся дома. Так и договорились. Однако, вернувшись домой, маленькая Рика закричала: "Мама-Мишка-морда-окошко!"

С киевским детством у Ахматовой было связано и другое памятное событие. В верхней части Царского сада она нашла булавку в виде лиры, и бонна сказала: "Это значит, ты будешь поэтом".

Распад семьи и наступившая нужда стерли из памяти сладостные воспоминания детства, и Ахматова как бы вычеркнула из памяти те "баснословные года". К Киеву она вернется уже совсем взрослой, в пору своего романа с Николаем Владимировичем Недоброво, для которого Киев был средоточием венценосной России.

В Киеве Ахматова закончит Фундуклеевскую гимназию, и позже, в тифозном бреду в Ташкенте ей будет чудитьсяя стук ее каблучков по Фундуклеевской улице – по дороге в гимназию.

Безрадостное существование в Киеве в 1906–1907 годах Анна будоражила уверенностью в своей любви "до гроба" к студенту Владимиру Голенищеву-Кутузову, оставшемуся в далеком Петербурге и едва ли думавшему о страданиях де-вочки-царскоселки, оказавшейся в Киеве. Настроение разнообразила и незатухающая к ней любовь Николая Гумилёва, незамедлительно откликнувшегося на ее письмо в Париж после длительного перерыва в их переписке. И хотя в ее письме не было никаких авансов и обещаний, Николай Степанович стремительно "ответил на это письмо предложением". Теперь Анна дала понять, что согласна.

Назад Дальше