У этого инструктора работала "спидола". Оттуда хрипела бетховенская "тема судьбы". Меня в одну секунду оторопь проняла – мне показалось, что у них у всех человеческие глаза – не только у того рыжего. Значит, это такое наказание. В этой жизни человек совершает преступления, а в следующей – вот так за них расплачивается. И тебе придет очередь расплачиваться, и Либуркину, и этому инструктору. И еще хорошо, если тебя сделают собакой, а не лягушкой. Ведь не все же собаки откусывают ухо девочкам.
Инструктор вывел овчарку – ухоженную, с палевой холкой, уши стояли по всем правилам породы. В сердце кольнуло: такого пса грех не спасти от мыла. Инструктор погладил его против шерсти (так, оказывается, нужно их гладить) и произнес: "У богатеньких хозяев на постели валялся… Потерялся, видать…" Либуркин сохранял ледяное спокойствие: "Такой овчарки во время войны в Нижней Ечме быть не могло. Голод!" Овчарку увели, и я еще раз посмотрел на того рыжего "человечка". Породы не определить: наверное, отец был колли, а мать – какая-нибудь дворняжка. Я сунул ему колбасу, которую принес с собой, а он… не взял. Тут еще встал на задние лапы черненький малыш, вот этот уж – совершенный дворняга, и стал сучить передними лапами. Взгляд прямой, как будто на мне застыл… Так их судьба и решилась – мы отобрали этих двоих.
Я подумал, что один будет Ваня, другой – Вася. Будущий Ваня – тот, который рыжий, – на новое имя откликнулся сразу. Правда, инструктор откуда-то знал его прежнее прозвище – Гай! (В честь Цезаря, что ли? Или Гриши Гая? Представляю, что бы было, если б в театре появился еще один Гай, да еще из Дормехслужбы.) А тот, которого я хотел сделать Васей, не отзывался. Упорно. Поэтому остался Малышом.
Забрать нам их сразу не разрешили – они должны пройти недельный карантин. Чтобы в БДТ никого и ничем не заразить. Все, как в туманном Альбионе – там при въезде в страну тоже есть собачий карантин – полгода!
Когда прощались с инструктором, он нас еще раз спросил про овчарку: может, кому домой? Я подумал, может, вправду домой взять? Начал колебаться… что скажет Алла? Но он опередил меня: "Возьму я… уж больно хорош пес. Это будет у меня дома седьмой".
По дороге в театр Либуркин стал допытываться: почему Иван? почему человеческое имя? Перебрал в БДТ всех Иванов, кто бы мог обидеться. Но Иванов в БДТ оказалось немного, да и я для себя уже решил; я сам – сын Ивана, и мне не обидно. Иван, Родства Не Помнящий, – это будет его полное имя.
Октябрь, 19
Шейка
Звание дали. Теперь я народный артист. Одиннадцать лет носил почетное звание заслуженного Украины – это как оковалок или задняя часть. Теперь отвалили шейку. Только что сообщил об этом Алене – она в Таллинне, на телевизионном семинаре. А театр с "Мещанами" – на гастролях за границей. Приедут – порадуются.
Юра нашел у Чехова такую запись в дневниках: "Мой папа имел до Станислава второй степени включительно". Действительно, что раньше имели Анну, Владимира, Белого Орла… Сортировщик в "Палате № 6" мечтал о шведской "Полярной звезде". А лучше – вообще без регалий. Объявляли просто: Иван Бунин. И все знали. Вместе со званием "народный РСФСР" мне полагается теперь небольшой участок в Комарово и полдома. Пожизненно. Скоро дадут ключики, можно будет отдыхать. Это самая большая польза.
Ноябрь, 14
Не всем бежать на короткие дистанции!
Георгий Александрович непредсказуем. Вчера он радовался, что в театре появились собаки. Прошел мимо вольера, построенного посреди театрального дворика. Его насмешила надпись на будке: "Никому, кроме Борисова и Хильтовой, собак не кормить". На репетиции спрашивает: "Это правда, Олег, что вы каждый день встаете в шесть утра, чтобы их кормить? И что, кормите три раза в день?" – "Кормлю и выгуливаю, – констатировал я. – Деньги театр выделил, по рублю в день на собаку". – "Хм… неплохие деньги…" Но в какой-то момент собаки стали его раздражать. Однажды Ванечка ни с того ни с сего завилял хвостом и зачесался. "Почему он виляет? И что – у него блохи? Олег, вы мне можете сказать, почему у него блохи?" – Г.А. нервно вскочил с кресла и побежал по направлению ко мне. "Это он вас поприветствовал, Георгий Александрович", – попробовал выкрутиться я. "Олег, нам не нужен такой натурализм, такая… каудальность!" – выпалил раздраженный шеф. В зале все замерли. Естественно, никто не знал, что это такое – каудальность. Г.А. был доволен произведенным эффектом. Всем своим видом показал, что это слово вырвалось случайно, что он не хотел никого унизить своей образованностью: "Я забыл вам сказать, что это слово произошло от латинского "хвост". Я имел в виду, что нам не стоит зависеть от хвоста собаки!"
Г.А. любит пощеголять научными или иностранными словечками. Еще я запомнил "имманентность", "зароастризм", но, в общем, эти его перлы достаточно безобидны.
Но были и небезобидные. Когда я, удрученный своим положением, собрался уходить из театра, он пообещал мне роль Хлестакова. Бросил кость. И еще сказал, когда я уже был на пороге его кабинета: "Олег, не всем же бежать на короткие дистанции – должны быть и стайеры!" Видя, что я призадумался над этим афоризмом, пояснил: "Не всем же быть любимчиками, Олег".
Ноябрь, 29
"В зерне"
Моя последняя сцена – собрание в сельсовете. Медведев (Божеумов) – мой враг, но я гляжу поверх него. Не реагирую на то, о чем они говорят с Рыжухиным и Демичем. А они спорят, привлекать ли к ответственности того, кто сокрыл от государства мешки сорной пшеницы. Спорят до хрипоты. Я нем, как будто меня это не касается. Однако молчание затягивается, я начинаю дергаться. Спрашиваю Либуркина: "Что я тут делаю?" Он отвечает спокойно: "Олег, идет накопление".
Медведев с Рыжухиным продолжают спорить, оставить ли мешки в поселке или отдать в город, как велело начальство. Медведев настаивает. Я сижу как заговоренный. Однако вскоре снова спрашиваю Либуркина, не поворачивая шеи: "Что я тут делаю?" Он опять невозмутим: "Олег, идет накопление".
Наконец Медведев, ничего не добившись, произносит сухо: "Поговорили. Выяснили. Теперь все ясно". Я знаю, что следующие слова мои. Либуркин просит, чтобы пауза тянулась сколь возможно долго. Несколько секунд все ждут, буду ли я говорить. Наконец Либуркин подает мне едва видимый знак, я как будто оживаю: "Не все ясно! Не ясно мне, Божеумов, кто вы?" Накоплена необходимая энергия для моей сцены.
Давид Либуркин говорит о двух полюсах, об экстремизме добра и зла. Вот они напротив друг друга: Кистерев и Божеумов… Мне не совсем понятно, что такое экстремизм добра. Давид напоминает сцену со Стржельчиком и Демичем из 1-го акта. Там у меня монолог, который так заканчивается: "Хоть сию минуту умру, лишь бы люди после меня улыбаться стали. Но, видать, дешев я, даже своей смертью не куплю улыбок". Мысль, близкая Достоевскому. "А ежели вдруг твоей-то одной смерти для добычи недостанет, как бы тогда других заставлять не потянуло", – мрачно добавляет Стржельчик. Если так, то это и вправду похоже на экстремизм.
А если сформулировать проще, понятней, то эта мысль – за добро надо платить. И Кистерев платит. И, мне кажется, каждый из нас в жизни за добро платит.
Мне всегда интересен предел, крайняя точка человеческих возможностей. А если предела не существует? Носители экстремизма, убежден Либуркин, всегда ищут этот предел. А за пределом – беспредел, бесконечность?
Этой проблемой был озадачен и Гарин – достижением бесконечной власти над миром.
На уроках физики я когда-то допытывался у своего учителя. "Мы видим небо, звезды, а что за ними?" "Другая галактика", – неуверенно отвечал физик. "А что за другой галактикой? За другой цивилизацией? – не унимался я. – Где-то же должен быть потолок? А за этим потолком – следующий. А что за тем потолком, следующим?" Физик рисовал на доске крендель – лежащую боком восьмерку, которая у них, у физиков, означает бесконечность. Смешные люди.
В конце сцены с Медведевым я должен показать свой предел. Только как? Заорать, в конвульсиях задергаться? Неожиданно подсказывает Либуркин: "Убей его! Убей!" "Чем?" – сразу вырывается у меня. Как сказал бы К.С. – я "в зерне"!
Тут же рождается импровизация: я срываю протез на руке (Кистерев – инвалид) и ломаю его крепление. На сцене раздается неприятный звук хрясть!! В зале кто-то вскрикнул: им показалось, что я оторвал себе руку (!). Я чуть замахиваюсь протезом на Медведева, и, хотя расстояние между нами полсцены, он отреагировал на этот замах, как на удар. Закрыл лицо, закричал что-то нечленораздельное. Испугался даже невозмутимый грибник Боря Рыжухин. Либуркин радостно кричит из зала: "Цель достигнута, Олег! Это и есть предел! Все эмоции должны кончиться, их физически больше не может быть. За этим – уже смерть!"
Смерть Кистерева придумаем завтра. За добро надо платить, Сергей Романович.
Декабрь, 25
"Ефильм Закадрович" и другие
Сегодня все соединилось в первый раз: актеры, свет, Гаврилин… Появились зрители.
Роль, которую играет Демич, – роль Женьки Тулупова – поделена на двоих. Старший Тулупов – Фима Копелян. У него комментарии из сегодняшнего дня. Прием не новый. Копелян ходит за Демичем и сокрушается, что в молодости делал много глупостей. Но как сокрушается! Какие уставшие, все говорящие глаза!
В конце спектакля напутствует Демича. А тот, хоть и глядит на хитрый копеляновский ус, не верит, что проживет так долго. "Как видишь, смог", – говорит Тулупов-старший, но за этим "смог" – и то, как били, и то, как сжимал зубы. Ироничный, многомудрый Ефим… "У меня в последнее время странные роли, – пожаловался он мне. – За всех все объясняю, доигрываю… Озвучил только что бредовое кино: прежде чем они в кадре что-нибудь возьмут в рот, я за кадром все им разжевываю: "Информация к размышлению… информация к размышлению". И так много серий… Меня даже прозвали за это Ефильмом Закадровичем. Слышал?"
Во время репетиции Копелян держался за живот. Потом ему стало плохо. Но, наверное, не в животе дело. Он тяжело вводился в этот спектакль (по существу; это был ввод). Все было сделано, разведено, пока он снимался. За него "ходил" и Стржельчик, и Либуркин, и я. Потом, когда он приехал, у него не пошло. Оставалось всего две недели. Он попытался сломать неудобные рамки, но не давали уже мы, а потом и Товстоногов.
Сегодня пришли первые зрители. Его выход. Товстоногов Копеляна останавливает: "Ефим, это неудачная попытка! Вы как не в своей тарелке! Потрудитесь начать снова!"
Был опущен занавес. Ефим переживал, лицо стало зеленым. "Остановил прямо на публике, надо же…" – едва слышно проворчал он и попросил небольшую паузу.
А тут еще одна напасть – заскулил Малыш. "Уберите собаку!" – закричал Товстоногов. "Как же ее убрать, если сейчас ее выход?" – психовал уже я. Г.А. был непоколебим: "Если он не замолчит, мы этих собак вообще уберем – к чертовой матери! Они не понимают хорошего обращения". А пес, как назло, скулил все сильнее. Я быстро побежал к нему, к этому маленькому идиоту, и влепил ему "пощечину", тряся изо всех сил его морду. Орал на него благим матом: "Если ты сейчас же не прекратишь выть, то тебя отправят обратно на живодерню! Ты понимаешь, засранец ты эдакий, он все может, ведь он здесь главный – не я! Из тебя сделают котлету!" Малыш вытаращил на меня глаза и… как ни странно, затих.
На Г.А. это произвело впечатление – он слышал мой голос, доносившийся из-за кулис "Мне очень понравился ваш монолог, Олег! Это талантливо! И главное, мотивировки верные".
После репетиции я просил у Малыша прощения.
Декабрь, 30
"Ваня, на совещание!"
Хорошо прошел прогон "Трех мешков". Хорошо – не то слово. Ванюшка сорвал аплодисменты в своей сольной сцене.
Когда все собираются в Кисловский сельсовет, я кричу ему "Ваня, на совещание!" Как будто человеку. И из-за кулис выбегает радостный "помесь лайки с колли" и несется ко мне через всю сцену. Я волнуюсь, потому что он в первый раз видит полный зал зрителей. Когда бежит, бросает небрежный взгляд в их сторону (небрежный – так просил хозяин).
В следующей сцене заслуживает поощрения провинившийся накануне Малыш. Мы едем в кузове грузовика, они уже привязаны. Ванька беззвучно дышит, чтобы не помешать нашему общению с Демичем. Малыш сначала облизывает меня, а потом, когда я говорю Юре: "Вы считаете, что все человечество глупо?" – лижет его в губы. Собачья импровизация!
Г.А. был очень доволен и уже в антракте пожал обоим лапы – и Ваньке, и Малышу: "Нельзя ли это как-нибудь закрепить, молодые люди?" И шикарным жестом достал из кармана два куска колбасы.
Наверное, это последняя в этом году запись.
1975 год
Январь, 10
"Борисов – два!!"
Пишу и понимаю, что все не так с точки зрения синтаксиса. Может быть, потому, что роль Кистерева старался прочитать "неграмотно" – без точек, запятых. Расставлял их для себя, как бог на душу положит, против всех правил.
Правила всегда учил плохо. В школе по русскому была крепкая тройка, а иногда – редко – слабенькая четверка. Это уже считалось "прилично".
Сидеть за учебниками не было времени. Если бы на экзаменах нужно было сдавать столярное ремесло, паяльное, лудильное, парикмахерское – это были бы пятерки.
Физик по фамилии Заяц меня ненавидел. Люто. По его науке я был самым отстающим. Он влетал в класс как петарда. Мы еще не успевали встать, чтобы его поприветствовать, а он кричал с порога: "Борисов – два!" Я ему: "За что?" А он мне снова: "Два!" Да так, что чуть гланды не вылетали.
Я был безнадежным учеником, но все-таки определение свирели (то есть обыкновенной дудки с точки зрения физики) он заставил меня выдолбить. По сей день помню: "…при введении воздуха в какую-либо пустотелую трубку струя попадает в узкий канал в верхней части свирели и, ударяясь об острые края отверстия…" И так до бесконечности.
"Материализм и эмпириокритицизм" тоже не давался. Но тут педагог был настроен по-философски. Он размышлял: "Ты, Борисов, знаешь на "кол", остальной класс – на "два", твой сосед Степа (а он был отличник) знает на "три", я знаю на "четыре". На "пять" – только Господь Бог, и то – с минусом". Я пытался возразить, откуда, дескать, Господь что-нибудь знает об эмпириокритицизме? Педагог соглашался: "Тогда на "пять" знает только автор учебника".
Учительницей пения была немолодая женщина с усиками, которая за неимением помады мазала губы свекольным составом, а лицо – жировкой по своему же рецепту. Девочки видели, как она всеми этими притираниями торговала подальше от школы. Она пыталась развить в нас композиторские таланты. Твердила изо дня в день: "Музыку сочиняет народ, а композиторы ее только портят".
Хуже всего обстояло с математикой. Педагог глядел на меня и плакал. Однажды он увидел меня в школьной самодеятельности. На сцене дружно маршировали, я переодевался в бандита и нападал на своего одноклассника. Его гримировали "под Кирова". Киров был ранен, но оставался жить, а меня в упор расстреливало ЧК. (По замыслу учительницы пения, которая ставила эту сцену, все должно было быть не так, как в жизни, а со счастливым концом.) Я скатывался со сцены, издавая душераздирающие крики, бился в конвульсиях. Учительница пения делала отмашку, когда нужно было заканчивать с конвульсиями и умирать в музыку.
После этой сцены ко мне подошел математик и предложил прогуляться. Говорил он сосредоточенно, ответственно: "Я не хочу, Алик, портить тебе жизнь. Из тебя может вырасти хороший комик. (Уже тогда было заметно!) Теперь слушай внимательно. Ты первый войдешь в аудиторию, занимай очередь хоть с утра, но первый. (А приближались выпускные экзамены.) Вытащишь билет, который я незаметно тебе подложу. То, что будет в этом билете, выучишь заранее, за две недели. Я поставлю тебе тройку. Но в тот же вечер на костре сожжешь все учебники по математике и дашь клятву, что больше никогда к точным наукам не прикоснешься. Ты слышал – клятву! Будешь пересчитывать зарплату – на это твоих знаний хватит".
Я исполнил все, как и обещал, – поклялся на коленях. А потом в костер полетели тригонометрия, алгебра, физика, химия и еще много кое-чего.
Интересно, что все это передалось и Юре. (Как? Гены?) Даже его учителя физики звали почти так же, как и моего: Зайцев Юрий Геннадьевич. Но Юра нашел к нему свой подход. Он встретил его в Филармонии, в Большом зале – оба любили Мравинского. Они решили в кабинете физики вместо урока по пятницам устраивать музыкальные лекции – просвещать учителей. Со специальным светом. Физик принес проигрыватель. Юра подготовил лекцию о Стравинском. Пришли двое: мой сын и учитель физики.
Надо будет еще поразмышлять о генах: что передается, а что нет. И проверить синтаксис.
Февраль, 7
"Мешки" сыграли уже несколько раз – все в подвешенном состоянии. Ждут, когда придет Романов. Ефим в больнице, вместо него теперь играет Лавров.
На сдачу начальники прислали своих замов. Приехала московская чиновница с сумочкой из крокодиловой кожи. После сдачи, вытирая слезу – такую же крокодиловую, – дрожащим голосом произнесла: "С эмоциональной точки зрения потрясает. Теперь давайте делать конструктивные замечания". Г.А., почувствовав их растерянность, отрезал: "Я не приму ни одного конструктивного замечания!"
Теперь никто не знает, что делать, – казнить или миловать. Никто не хочет взять на себя ответственность. Решили прицепиться к плачу Зины Шарко – после смерти Кистерева есть сцена плача, бабьего воя. "Зачем эти причитания? Какие-то волчьи завывания! И так кишки перевернуты, – пошла в атаку комиссия. – Уберите эту сцену вовсе". А плач для Шарко написал сам Гаврилин. Она причитала, как профессиональная вопленица, плачея. Как будто летали по залу сгустки угара. Однако Г.А. решил принести жертву. "Даже Ифигенией жертвовали! А знаете ли, Давид, – он обращается к Либуркину, – что приносили Господу израильтяне? Однолетних агнцев и козла в жертву за грех. Вот и нам придется, за неимением агнцев пожертвуем плачем". И приказал Либуркину всю сцену "обрезать".
Либуркин сделал по-своему. На свой страх и риск договорился с Шарко, что она будет причитать не так надрывно, и все оставил, как было.