Газетчик изложил суть работы Гамова не намного точнее, чем поэт. Но это действительно был огромный успех - первое объяснение радиоактивности с помощью только что созданной квантовой механики.
Проведя три года в лучших физических домах Европы, в СССР Гамов обнаружил нехватку научных кадров и их небольшие оклады. Поэтому он поступил на работу сразу в три учреждения: Физико-математический институт Академии наук, Радиевый институт и Ленинградский университет.
Согласно заполненной им анкете, немецким, английским и датским языками он владел свободно, а по-древнеегипетски читал и переводил со словарем. Без Европы за плечами он вряд ли позволил бы себе такую вольность в обращении с отделом кадров.
Впрочем, Гамов не собирался надолго задерживаться в России. С собой он привез приглашение на первый Международный конгресс по ядерной физике, который должен был проходить в Риме в середине октября. В повестке конгресса значилось: Гамов (СССР). Квантовая теория строения ядра", и он не видел причин, которые помешали бы ему сделать один из центральных докладов. Но его поездка застряла в бюрократических закоулках - совершенно неожиданно для Гамова.
И это было не единственное приглашение, которым Гамову не дали воспользоваться. Его приглашали Бор на конференцию в свой институт, Институт Пуанкаре в Париже и Мичиганский университет.
Научная жизнь, конечно, не сводится к международным конференциям. Для работы теоретику важнее повседневный круг общения. Особенно близко еще со студенческих лет Гамов общался с молодыми теоретиками из Физико-технического института Львом Ландау и Матвеем Бронштейном. В ходу были их студенческие прозвища (Джони, Дау и Аббат) и название их компании - Джаз-банд.
Социальная активность Джаз-банда принимала различные формы, но питалась из одного источника. Уже вполне самостоятельные исследователи, не нуждающиеся в научном руководстве, они хотели заниматься физикой на мировом уровне. Творческое свободолюбие плюс молодость (старшему из них, Гамову, было 27) побуждали их к действиям, от которых старшее поколение чувствовало себя неуютно.
Одна из импровизаций Джаз-банда и привела к рождению ФИАНа.
Впрочем, Гамов и его друзья имели в виду другое - они хотели создать небольшой Институт теоретической физики. Это не требовало затрат - теоретику для работы достаточно бумаги и карандаша. Были и стены, в которых институт мог поселиться. В конце 1931 года Гамов подал докладную записку с предложением разделить Физико-математический институт Академии наук на два самостоятельных института: математический и физический, "придавши Физическому институту роль всесоюзного теоретического центра, потребность какового резко ощущается в последнее время". Первой задачей будущего Института теоретической физики Гамов назвал разработку "вопросов теоретической физики и смежных дисциплин (астро- и геофизики) на основе диалектико-материалистической методологии…" Последние слова написаны поверх зачеркнутых "в согласии с современным материалистическим мировоззрением": Гамову, видимо, объяснили, что он отстал от благонадежной терминологии текущего момента.
События развивались энергично и на высшем академическом уровне. Директор Физико-математического института академик А.Н. Крылов поддержал идею Гамова. Но нашлись и противники. Камнем преткновения стало то, что для Гамова и его товарищей было краеугольным камнем, - сосредоточить институт на теоретической физике.
В ходе централизации советской науки росло влияние руководителей. Хотя в 30-е годы это были в основном подлинные ученые, преданные науке, непомерное их влияние действовало порой негативно. Крупнейшими физическими институтами тогда руководили академики Иоффе и Рождественский - оба экспериментаторы, но эксперимент с Институтом теоретической физики у обоих не вызывал никакого сочувствия. Их многое различало, но не взгляды на соотношение теории и эксперимента.
Гамов и Ландау не собирались отрывать теорию от эксперимента - оба сильнейшим образом были ориентированы на экспериментальную основу физики. Ориентированы, но не подчинены. И они не понаслышке знали об институтах теоретической физики в Геттингене и Копенгагене.
Не помогло и то, что Гамова в разгар этих баталий избрали в Академию наук. Чтобы ощутить напор Джаз-банда на академических "зубров", прочтем письмо, которое в ноябре 1931 года Ландау написал П.Л. Капице:
Дорогой Петр Леонидович,
Необходимо избрать Джони Гамова академиком. Ведь он бесспорно лучший теоретик СССР. По этому поводу Абрау (не Дюрсо, а Иоффе) из легкой зависти старается оказывать противодействие. Нужно обуздать распоясавшегося старикана, возомнившего о себе бог знает что. Будьте такой добренький, пришлите письмо на имя непременного секретаря Академии наук, где как член-корреспондент Академии восхвалите Джони; лучше пришлите его на мой адрес, чтобы я мог одновременно опубликовать таковое в "Правде" или "Известиях" вместе с письмами Бора и других.
Более всего, однако, помог другой отечественный "старикан" - директор Радиевого института В.И. Вернадский, рекомендовавший Гамова в академию. И 29 февраля 1932 года его избрали в членкоры накануне его двадцати-восьмилетия.
За день до того общее собрание академии постановило разделить ФМИ на два самостоятельных института - Институт математики и Институт физики.
Казалось бы, институт, задуманный Гамовым, уже родился. Однако лишь на бумаге.
На другой бумаге Гамов подготовил план нового института, согласно которому:
Ин-т теор. физики является центральным учреждением, занимающимся разработкой основных проблем современной теоретической физики на основе материалистического мировоззрения [диалектику опять забыл!].
План направили на отзыв академикам-физикам. Иоффе решительно возразил против создания Института теоретической физики вместо
в основном экспериментального института, связанного четкими взаимоотношениями с [Иоффевским] Физико-техническим институтом как безусловно ведущим институтом Союза.
Рождественский также считал, что
устройство в СССР специально теоретического института вредно, так как теоретики должны работать в больших физических института (Физико-технический, Оптический) рядом с многочисленными экспериментаторами, способствуя их работе и получая от них стимулы к своим изысканиям…
Поворотным стало совещание 29 апреля, на котором Рождественский
предлагает просить Президиум созвать пленарное совещание в количестве 7 академиков-физиков в ближайшее время до лета и высказывает предположение, что академик [С.] Вавилов тоже заинтересован вопросом о Физическом ин-те в связи с возможным его избранием директором ин-та. <> Увеличение штата теоретиков нецелесообразно, надо главным образом усилить экспериментальную часть.
Ландау попытался спасти дело, возразив, что
теоретическая физика в организуемом институте должна играть большую роль и не являться чем-то придаточным. <> Это важно тем более, что она играет большую роль и для экспериментальной физики, примером чего может служить разработка вопроса о тонкослойной изоляции, которая проводилась без учета теоретических данных, в результате чего потрачено много средств, не давших никакого результата.
Присутствующие предпочли не заметить камень, брошенный в академика-экспериментатора Иоффе, - только что не состоялся его триумф в технике изоляции, обещавший большой скачок в социалистическом строительстве. Отповедь невоспитанному юнцу-теоретику дал Рождественский, который заявил, что в новом институте
теоретизация должна проводиться аналогично с другими институтами. <> теоретики неправильно ориентируют свою работу, проводя ее вдали от экспериментаторов.
Иоффе (имея основание для признательности) присоединился к Рождественскому и предложил "ак. Вавилову переехать в Ленинград, чтобы занять пост директора Физического ин-та".
Начало конца гамовской предыстории ФИАНа можно усмотреть в заключительной фразе обсуждения:
иметь в виду ак. Вавилова, но не выносить сей час окончательного решения, т.к. вопрос о кандидатуре ак. Вавилова на пост директора Физического ин-та ставится на данном совещании впервые.
Гамов присутствовал на совещании, но не выступал. Он раньше Ландау понял, что битва проиграна.
Началом вавиловского ФИАНа можно считать его отзыв от 7 мая 1932 года:
Не зная фактического состава, средств и предыдущих работ Физического института Академии, я предполагал отложить мое суждение о тематическом плане И-та, присланном мне, до поездки в Ленинград. К сожалению, поездка долгое время не могла состояться, и я должен ограничиться сообщением следующих замечаний:
Проблемы и конкретные темы плана, касающиеся строения ядер, атомов и молекул в обычных и исключительных внутриядерных условиях являются, разумеется, важнейшими и интереснейшими вопросами современной физики и астрофизики, и, конечно, эти же проблемы стоят на очереди многих европейских и американских физических институтов. Вместе с тем ограничение работы Института исключительно столь трудными вопросами, естественно, ставит под сомнение выполнимость такого плана, особенно в течение года. Не зная состава и сил Института, я не берусь судить о количественной величине вероятности выполнения плана, но полагаю, что некоторое сокращение трудных принципиальных тем и соответственное увеличение числа тем более конкретных и легких было бы желательным.
Умеренность и хорошие манеры видны сразу. Здравый смысл и широкое понимание физики сорокалетним профессором Московского университета, только что избранным в академики, тоже были хорошо известны. С ним иметь дело было легче, чем с Джаз-бандой теоретиков.
Вскоре Вавилов уже начал заботиться о новорожденном ФИАНе, а в сентябре стал его директором.
Оставался сотрудником ФИАНа и "отец новорожденного" - Гамов. Но неудача с Институтом теоретической физики, похоже, окончательно убедила его, что он в клетке, и даже не в золотой. Он пытался выбраться из этой клетки летом 1932 года на байдарке через южную границу СССР, зимой на лыжах, через северную, но без успеха.
В октябре 1933 года помог Сольвеевский конгресс, посвященный физике атомного ядра. На этот раз Гамову разрешили поехать, и в Россию он уже не вернулся. Дверью он не хлопал и еще целый год считался в заграничной командировке. Вавилов упомянул его даже в статье в "Правде" 5 ноября 1934 года, посвященной переезду ФИАНа в Москву и грядущему его превращению во "всесоюзный научный центр физики".
Для этого в Москве были реальные предпосылки, и Вавилов их хорошо знал. Главная предпосылка - школа Мандельштама, которая к тому времени расцвела в Московском университете.
Леонид Мандельштам. Учитель и школа
Консультант Электротреста в Московском университете
Московская физика пребывала в унылом состоянии, когда летом 1924 года консультант Электротреста в Ленинграде Леонид Мандельштам получил письмо из Москвы:
Глубокоуважаемый Леонид Исаакович!
Я уже давно хотел обратиться к Вам с этим письмом, но некоторая неясность положения удерживала меня. Сегодня, наконец, оно выяснилось настолько, что я имею возможность писать Вам. Речь идет о Вашей кандидатуре на кафедру теоретической физики в Московском Университете. Вы, вероятно, так или иначе знаете, что Ваша кандидатура была выдвинута нами, после смерти С.А. Богуславского, наряду с кандидатурами Epstein`а и Ehrenfest`а. Однако до сих пор не удавалось добиться объявления конкурса: правление, якобы из соображений экономии, отказывалось возбудить перед ГУСом ходатайство об открытии конкурса. Сегодня, наконец, в заседании предметной комиссии было заявлено, со слов ректора, что если Вы, Ehrenfest или Epstein выразите согласие занять эту кафедру, то возражений против замещения кафедры правление не представит. Совершенно очевидно, что ни Epstein, ни Ehrenfest сюда не пойдут. Так что все дело сводится лишь к Вашему согласию. Вероятно, Вы на днях получите официальный запрос по этому поводу. Я же, выражая собственное мнение и мнение многих из моих товарищей по Университету, решил обратиться к Вам дополнительно с этим письмом.
Вы, конечно, знаете ситуацию в Московском Университете и знаете тех людей, которые играют там первые роли. Поэтому отрицательная сторона Москвы Вам хорошо известна. Другая сторона дела в следующем: по глубокому убеждению многих из нас, Вы являетесь последней надеждой на оздоровление Физического Института Московского Университета. Только появление такого лица, как Вы, может положить начало формированию кружка людей, желающих и могущих работать, положить конец бесконечным интригам, совершенно пропитавшим всю почву института. Есть немалая группа студентов, жаждущих настоящего научного руководства и несмотря на свою молодость уже разочаровавшихся в теперешних руководителях института.
По мысли С.А. Богуславского кафедра теоретической физики была учреждена в качестве "Кабинета теоретической физики с лабораторией" - так что у Вас открывается возможность поставить ряд экспериментальных работ. В настоящее время в распоряжении кабинета теоретической физики лишь две комнаты. Но если бы с Вашим появлением потребовалось увеличение площади, то я не сомневаюсь в возможности этого. Итак, я думаю, что Вы найдете в Москве ряд людей, которые горячо ждут Вашего приезда, и из них сможете создать вокруг себя кружок работающих.
К отрицательным сторонам дела относится, как Вам, конечно, хорошо известно, низкая оплата. Вероятно, Вы могли бы рассчитывать также и на иные источники, в частности, на Госиздат. Что касается квартиры, то, мне кажется, Вы могли бы поставить условием предоставление Вам квартиры, и я думаю, что у Университета нашлась бы возможность Вам ее предоставить. Извините, что я беру на себя смелость писать обо всем этом: мне очень страшно, что Вы сразу и решительно откажетесь.
Всего хорошего. Искренне уважающий Вас
Гр. Ландсберг
В Московском университете Мандельштам начал работать осенью 1925 года.
Но что стояло за этой почти мольбой 34-летнего доцента Московского университета к 45-летнему консультанту Электротреста? Григорий Ландсберг отличался твердым и сдержанным характером. Вряд ли он знал, что упомянутый в письме Эренфест, до того как занял престижную кафедру Лоренца в Голландии, в 1912 году писал Мандельштаму в Страсбург: "Если бы я попал в Страсбург, то охотно занялся бы под Вашим руководством какой-либо экспериментальной работой".
Или что в 1913 году Эйнштейн отправил открытку в Страсбургский университет: "Дорогой г-н Мандельштам! Я только что рассказал на коллоквиуме о Вашей красивой работе по флуктуациям поверхности, о которой мне сообщил Эренфест. Жаль, что Вас самого тут нет".
Однако Ландсберг, живя в физике - на семинарах, конференциях, в журналах, - безо всяких архивных свидетельств понимал, что консультант Электротреста - ученый европейского масштаба. Такой человек был необходим, чтобы вытащить физику Московского университета из трясины научной посредственности и интриг. Не менее важны для этого были и другие качества Мандельштама, о которых Ландсберг сказал 20 лет спустя:
При первых же встречах с ним я был очарован необыкновенной мягкостью Л.И. и почувствовал, что с этим знакомством в мою жизнь входит человек не только большого ума, но и большой души. <> От Л.И. можно было услышать порицание за недостаточную мягкость речи и несдержанность выражений. Но твердости поведения он требовал всегда и никогда не рекомендовал уступчивости. Слово суровость меньше всего подходит к образу П.И., всегда искренне мягкому, человечному и доброму. И тем не менее ничье суждение не было более суровым, когда дело касалось какого-либо компромисса. И это ощущалось всеми, кто приходил с ним в соприкосновение.
Отношение Ландсберга разделял его ровесник Сергей Вавилов. Оба закончили Московский университет (в 1913 и 1914 годах), лишь немного соприкоснулись с самим Лебедевым, но вполне ощутили атмосферу распрей между его учениками за дележ научного наследства, которая подавила московскую физику. Поэтому Ландсберг и Вавилов - совсем не мальчики и совсем не ученики Мандельштама, увидев в нем сочетание научного и морального масштабов, так настойчиво добивались его приглашения в Московский университет и с такой готовностью приняли его руководство. Это говорит, впрочем, и о них самих.
Вначале только один из сотрудников Мандельштама в МГУ был его учеником в обычном смысле слова - Игорь Тамм. Его научный путь особенно ярко говорит об еще одном замечательном даре Мандельштама - учительском.