Впрочем, это декабрь 1922 года, всего несколько месяцев спустя после высылки из страны большой группы несоветских писателей и ученых. А десять лет спустя Мандельштам знал по меньшей мере одного коммуниста - Гессена, который вызывал не мигрень, а чувство признательности за усилия на благо науки.
Какие в точности обстоятельства заставили и Максимова поспособствовать благу науки, пусть выясняют его биографы. Обстоятельства менялись стремительно, и ни в чем таком далее он не замечен. Изгибался в полном соответствии с "генеральной линией партии". И когда эта линия в 1937 году пронзила Гессена, Максимов без промедления воздал должное бывшему своему "единомышленнику".
Но в 1931 году они были рядом - подобно тому, как взаимно перпендикулярные оси координат пересекаются в одной точке. Этой точкой была Большая советская энциклопедия, в которой отдел естествознания в 1931 году возглавил Максимов, а за физику отвечал Гессен. И именно тогда Гессен написал для энциклопедии статью "Эфир".
Эта статья разгневала молодых ленинградских физиков-теоретиков, и они ответили ехидной фототелеграммой. Вот как об этом событии поведал Гамов в письме товарищу Сталину в январе 1932 года.
Дорогой товарищ!
Я поставлен в необходимость обратиться к Вам с письмом о том положении, в которое попала у нас в Союзе теоретическая физика. В течение нескольких лет на теоретическую физику ведутся непрекращающиеся нападки со стороны философов, объявляющих себя материалистами, но на деле беспрерывно скатывающихся в самые гнусные разновидности идеализма.
Причислив к таким философам Тимирязева и Гессена заодно, Гамов сообщил Сталину о "возмутительном факте" этого рода - о гессенской статье, "антинаучной чепухе, компрометирующей марксизм", напечатанной в издании, "предназначенном для просвещения широких масс и стоившем государству много денег".
Когда я и несколько моих друзей-теоретиков, работающих в Ленинградском физико-техническом институте, увидели эту смехотворную статью, в которой утверждалось, что "физика только теперь приступает к изучению эфира", мы послали Гессену ироничную телеграмму: "Прочитав Вашу статью, с энтузиазмом приступаем к изучению эфира. Ждем руководящих указаний о флогистоне и теплороде" (теория флогистона и теплорода - это старинные теории, отвергнутые более ста лет тому назад и ставшие синонимом научного хлама). Посылая эту телеграмму, мы имели в виду этим открыть кампанию против фальсификации научного материализма. Но Гессен не растерялся: он пожаловался в Президиум Коммунистической Академии.
В результате на общем собрании в Физико-техническом институте было устроено разбирательство. На подписавших телеграмму
посыпались самые отвратительные клеветнические обвинения, вроде того, что "будь они экспериментаторами, а не теоретиками, то они бросали бы бомбы в вождей революции; они не бросают бомб только потому, что не умеют". Напуганное собрание послушно проголосовало резолюцию, в которой утверждает, что посланная Гессену телеграмма послана из контрреволюционных побуждений.
И кончается письмо призывом о помощи:
Считая, что происшедшие в Физико-техническом институте события имеют большое значение, как пример вопиющего извращения политики партии в области науки, я жду, что Вы примете меры к ликвидации поднявшейся безобразной травли теоретической физики.
Увы, приходится признать, что Гамов идет тут по скользкому пути не только на территории "политики партии", но и "в области науки". В пылу самообороны он не отличает эфир Гессена от эфира Тимирязева, хотя разница была огромной. Чтобы увидеть это различие, надо еще сказать и о третьем эфире, о котором Эйнштейн писал в статье 1930 года "Проблема пространства, эфира и поля в физике".
Вряд ли у Сталина было время разбираться, чем эфир Эйнштейна отличался от эфира Тимирязева и чем - от эфира Гессена, но это надо сделать, чтобы понять подлинную роль Бориса Гессена в истории науки.
Тимирязев попросту получил свой эфир в наследство от физики XIX века, он его выучил в университете до появления теории относительности. И пронес в целости через всю жизнь. Твердые представления хороши в морали, но не в науке, особенно в период ее революционных изменений.
Эйнштейну как раз довелось изменить представления физики, и даже дважды. Его теория относительности 1905 года сделала эфир прошлых веков столь же ненужным, как и флогистон. Однако через десять лет он создал теорию гравитации, связав кривизну пространства-времени с распределением вещества. Пространство-время не менее универсально и вездесуще, чем старый эфир, поэтому можно было сохранить и сам термин, если не пытаться удержать его старое понимание. В таком духе Эйнштейн и сказал об эфире в 1930 году - вливая совсем новое вино в старые меха. Социальное происхождение мешает жить иногда и словам, понятие "эфир" из физики все же ушло.
Конечно, для физика, крепко держащего в руках реальное содержание своих понятий, потеря или замена какого-то термина - не событие. Философ же слишком много внимания уделяет словам.
В энциклопедиях обычно подытоживают фактическое положение дел, а не размышляют о будущем. Если отвлечься от законов энциклопедического жанра, то в заметке Гессена можно даже вычитать проблему квантового обобщения гравитации - проблему, до сих пор стоящую перед физикой. Но если не отвлекаться, то придется признать, что у Гамова и его друзей были основания возмутиться.
Квалификация Гессена была достаточна для того, чтобы его доклад на Лондонском конгрессе по истории науки 1931 года стал событием. Однако когда Гессен попытался интерпретировать злободневную физику, недостаточная его физико-математическая квалификация дала о себе знать.
В статьях Гессена не найдешь сокрушительных ударов по идейным оппонентам, он не пользовался собачьим диалектом русского языка, популярным тогда у диаматчиков. Не зря товарищи-марксисты в 1931 году критиковали его:
В числе продукции т. Гессена "теоретико-вероятностное обоснование эргодической гипотезы" <> и др. - эти статьи далеки от актуальных задач партии… В этих статьях большевистским духом и не пахнет. <> У т. Гессена мы видим во всех его работах одну линию - преклонение перед буржуазными учеными, как перед иконами. <> Общая основа его ошибок - это преклонение перед модными теориями без их анализа и критики.
Ясно, кто помогал Гессену выбирать объекты "преклонения". Директор Института физики МГУ, Гессен исправно посещал мандельштамовские лекции и семинары, на которых жила подлинная физика. Там он узнавал, какая физика правильна. Ему оставалось подыскивать подходящие марксистские формулировки, опираясь на слова Ленина, что "марксизм - не догма, а руководство к действию".
Если верить Гамову, именно Гессен стал инициатором "безобразной травли теоретической физики". Однако фототелеграмма была ехидно адресована в Отдел Точного Знания Большой Советской Энциклопедии, и скорей всего попала в руки начальника этого отдела Максимова (который и сохранил замечательный документ в своем архиве). Поэтому резонно предположить, что подлинным инициатором травли был Максимов.
Как ни странно, эфирно-телеграммный эпизод не привел к каким-либо зловредным последствиям: в 1932 году в Академию наук был избран Гамов, а в 1933-м - Гессен (по философским наукам).
В 1934 году, когда ФИАН переехал в Москву, директор С.И. Вавилов пригласил Гессена стать своим заместителем. Некоторые сотрудники приехали из Ленинграда, но основу научного потенциала института Вавилов видел в школе Мандельштама.
В августе 1936 года Гессена арестовали, и вскоре началось "выдавливание" мандельштамовцев из университета. К счастью, им было куда идти - в ФИАН. С. Вавилов тогда публично заявил о своем отношении к Мандельштаму:
…во время формирования института в Москве я на многие уступки пошел, желая, чтобы Леонид Исаакович сосредоточил здесь свою работу. <> Леонид Исаакович не состоит у нас в штате. Он имеет право на такое существование - это право обеспечено ему Академией наук. Может, конечно, показаться странным такой способ работы, когда человек у себя на квартире принимает сотрудников. Я думаю, что со временем положение изменится, но, во всяком случае, и сейчас <> Леонид Исаакович Мандельштам приносит большую пользу. Нам бы хотелось, чтобы он еще больше втянулся в жизнь института, чтобы он знал и другие лаборатории [помимо оптической, теоретической и лаборатории колебаний], критиковал их работу, давал указания. Он - человек необычайно высокого научного уровня.
Академик А.Н. Крылов, директор Физико-математического института, из рук которого Вавилов получил директорство в ФИАНе, говорил: "Замечательный человек Сергей Иванович - создал институт и не побоялся пригласить в него физиков сильнее его самого". Вавилов сознательно искал таких людей.
Тридцать седьмой год
В русском языке "тридцать седьмой" - не просто числительное, это - дважды траурное понятие. Первый траур начался со смерти одного человека, второй - с гибели миллионов.
В конце января 1837 года был смертельно ранен на дуэли Александр Сергеевич Пушкин. Эта смерть - историческое событие для каждого образованного русского, такова роль Пушкина в жизни России. Но роль эту трудно объяснять в англоязычном мире, там нет параллели явлению Пушкина.
Нет параллели и для чумы, упавшей на Россию сто лет спустя. На Западе ее именуют Великим террором, в русском языке просто - Тридцать седьмым годом, хотя фактически речь идет о периоде около двух лет, начавшемся в середине 1936 года. В то время Сахаров входил во взрослую жизнь - в 1938 году он поступил в университет.
Тридцать седьмой год был не первым и не последним валом сталинского террора. Этот вал обрушился более всего на образованные слои населения и отличался непостижимой иррациональностью. Государственная машина террора поглотила указанных Сталиным "врагов народа" из партийно-государственной элиты и вместе с ними миллионы людей, к политике не причастных, - инженеров и ученых, поэтов и актеров, рабочих и крестьян. Общественному зрению были представлены только показательные судебные процессы над высокопоставленными "врагами народа", их клеймили на митингах, о них писали газеты.
Не менее громкой темой тогдашних газет и подлинной темой культурной жизни был Пушкинский юбилей - столетие его смерти. В 1937 году началось издание Полного 16-томного собрания сочинений Пушкина. Обильно публиковались материалы о жизни поэта. Одновременно с торжественными заседаниями, освященными правительством, проходили школьные вечера, на которых ровесники Сахарова читали стихи Пушкина, ставили его пьесы.
Шестнадцатилетний Андрей Сахаров по радио слушал "прекрасные передачи о Пушкинских торжествах", а четырнадцатилетняя Елена Боннэр вырезала из газеты печатавшуюся из номера в номер документальную книгу Вересаева о жизни Пушкина.
По словам Сахарова:
Именно тогда, в 1937 году, Пушкин был официально провозглашен великим национальным поэтом. <> Незаметно идеология приблизилась к знаменитой триаде эпохи Николая I - "православие, самодержавие, народность". Народность при этом олицетворял Пушкин, коммунистическое православие=марксизм - лежащий в мавзолее Ленин, а самодержавие - здравствующий Сталин.
Как все это соединялось? Почему тридцать лет спустя первые советские правозащитники собрались на демонстрацию к памятнику Пушкину и академик Сахаров читал вслух надпись на нем:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
А еще через десять лет, в горьковской ссылке, опальный физик и его жена перечитывали Пушкина, читали о нем все, что могли найти. Сахаров даже написал там два литературно-философских эссе о стихотворениях Пушкина. И пушкинской строкой - условным секретным знаком - Елена Боннэр попросила его о прекращении голодовки.
Пир во время чумы
До появления автобиографической книги Сахарова никто не знал о его привязанности к Пушкину. Не догадывались об этом и товарищи Сахарова по университету. За одним-единственным исключением - Михаил Левин назвал свои воспоминания о Сахарове "Прогулки с Пушкиным":
Иногда у меня возникало ощущение, что, кроме реального пространства-времени, в котором мы жили, Андрей имел под боком еще один экземпляр, сдвинутый по времени на полтораста лет, где как раз и обитает Пушкин со своим окружением. И мне повезло, что еще в молодости Андрей впустил меня в этот свой укрытый от посторонних мир…
Перечисляя книги своего детства, Сахаров в "Воспоминаниях" начинает со "Сказки о царе Салтане" Пушкина, а затем после нескольких десятков знаменитых имен (Дюма, Гюго, Жюль Верн, Диккенс, Бичер-Стоу, Марк Твен, Андерсен, Майн Рид, Свифт, Джек Лондон, Сетон-Томпсон, Уэллс) возвращается: "Немного поздней - почти весь Пушкин".
Сила привязанности Сахарова к Пушкину необычна, но еще необычнее положение поэта в русской культуре.
Проще всего в этом убеждает легкомысленный по форме эксперимент. Вам называют род предметов и просят без раздумья назвать представителя этого рода - первого пришедшего на ум. Человек русской культуры с поразительно большой вероятностью называет: часть лица - нос, фрукт - яблоко, поэт - Пушкин.
Американцу третий вопрос труднее. Не потому что нет замечательных англоязычных поэтов, просто никто из них не имеет столь же исключительного значения. Во всяком случае для современной культуры.
Объясняют столь центральное положение Пушкина свои "осьмнадцать" причин, из которых только одна - его поэтический дар: богатство души и власть над словом. Остальные причины позволили этому дару осветить всю историю России. Биография связала его с глубинами народной жизни и с мировой культурой, а молодость русского литературного языка позволила ему стать его реформатором. Политическая несвобода России создала особое общественное положение литературы, а свобода русского синтаксиса дала простор для звуковой стихии, которого нет в более жестких грамматиках.
В поэзии звук действует совместно со смыслом и образом, но действует на более глубинном - иррациональном - уровне. Пушкин особенно близок к корням этого соединения и потому, наверно, так трудно доступен переводу.
Читатель, наделенный русским поэтическим слухом, вряд ли сможет объяснить на ином языке колдовскую музыку простых строк:
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Сохранить это волшебство при переводе не удается. Иноязычному читателю лучше довериться музыке Чайковского и других русских композиторов, вдохновленных сочинениями Пушкина, и догадаться об остальном.
О возвышении Пушкина в мире русской культуры можно говорить много и по-разному, но для вождя советского народа достаточно было самого факта общенародности имени Пушкина, чтобы разрешить его в качестве официально великого поэта. Гениальность Сталина-диктатора проявилась в способности устранять всех своих потенциальных противников и в умении эксплуатировать народные чувства.
Разумеется, сталинские пропагандисты, манипулируя цитатами и фактами, мастерили подобающую раму для официального портрета поэта, пользуясь тем, что жизнь его была богата событиями и закончилась достаточно давно. К юбилею вышла даже книга "Наследие Пушкина и коммунизм". И все же, открывая том Пушкина, партийным пушкиноведам не позавидуешь:
…Зависеть от царя, зависеть от народа -
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Ответа не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там…
Ну как этот гимн индивидуальной свободы согласовать с коммунизмом?! Подобный вопрос вряд ли занимал Андрея Сахарова. Он брал Пушкина не из рук пропагандистов, а из домашней библиотеки, - книги Пушкина в домах российской интеллигенции были необходимее Библии.
Чем же поэт прошлого века, живший страстями, мог притягивать уравновешенного юношу, увлеченного физикой? Андрею Сахарову было не тесно в мире Пушкина, возможно, потому, что это огромная вселенная, которую поэт неукротимо и бесстрашно исследует. Исследует все ее стихии: любовь и смерть, власть и вольность, веру и сомнение. Исследует саму свободу своего исследования.
Хотя наука сама по себе была далека от поэта, он каким-то образом разгадал и ее суть:
О сколько нам открытий чудных
Готовят просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов прут,
И случай, Бог изобретатель…
Разгадал, быть может, потому, что разные виды творчества только на поверхности выглядят различно, а в глубине коренятся в одной стихии. И происходящее в глубинах души юного физика резонировало на душевные движения великого лирика.
Но как эти творческие резонансы звучали на фоне 37-го года?
Ответ подсказывается одной из "Маленьких трагедий" Пушкина - "Пир во время чумы". На сцене - настоящий пир и настоящая чума, и "едет телега, наполненная мертвыми телами". И звучит гимн в честь чумы:
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Итак, - хвала тебе, Чума!
Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!