Тем временем Шарль сидит вместе с младшим кузеном Виктором и рисует Лаокоона со змеями - статую, которую он полюбил еще в Одессе, старается изобразить кольца, обвивающие плечи, особенно тугими, чтобы поразить воображение мальчика. Требуется много времени, чтобы как следует нарисовать каждую из змей. Он делает эскизы работ, которые видел в Альбертине. Рисует слуг. И беседует с друзьями родителей о картинах из их коллекций. Всегда приятно, когда твои картины обсуждает такой эрудированный юноша.
И вот долгожданный переезд в Париж. Шарль хорош собой: он строен, носит аккуратно подстриженную темную бородку, отливающую рыжим. У него семейный нос Эфрусси - крупный, остроконечный - и такой же высокий лоб, как и у всех его родных и двоюродных братьев. Глаза темно-серые и живые. Он обаятелен. Видно, как хорошо он одет, как изящно завязан его галстук. А затем становится слышно, как он говорит: оказывается, не хуже, чем танцует.
Шарль волен делать все, что хочет.
Мне нравится думать, что это оттого, что он - самый младший, третий сын, а во всех хороших детских сказках именно третьему сыну положено покидать родительский дом и отправляться на поиски приключений. Это просто проекция: я ведь и сам - третий сын. Однако я подозреваю, что сами родители понимают: этот юноша не создан для биржи. Его дядья, Мишель и Морис, тоже перебрались в Париж. Пожалуй, теперь уже достаточно сыновей отобрано для работы в "Эфрусси и компании" на рю де л’Аркад, 45, так что можно предоставить этого милого книгочея самому себе: он предпочитает удаляться, когда речь заходит о деньгах, и умеет с головой погружаться во всякие умные беседы.
У Шарля появляется новая квартира в семейном доме - позолоченная, чистая и пустая. Теперь ему есть куда возвращаться - в новенький дом на недавно вымощенном парижском холме. Он владеет языками, у него есть деньги и время. Поэтому он отправляется путешествовать. Как и всякий молодой человек, получивший хорошее воспитание, он едет на юг. Он едет в Италию.
Un lit de parade
В предыстории моих нэцке это - первый этап коллекционирования, которым увлекся Шарль. Быть может, он еще раньше, в детстве, подбирал конские каштаны на одесском бульваре или собирал монеты в Вене, но мне известно лишь об этом начале. То, с чего он начал, то, что он привозит к себе в дом № 81 на рю де Монсо, свидетельствует о жадности. О жадности, алчности или о восторге, вырвавшемся на свободу: действительно, он покупает очень много.
Он проводит год вдали от семьи - это год передышки, традиционный Wanderjahr, гранд-тур, большое путешествие, отданное осмотру шедевров ренессансного искусства. И это странствие делает из Шарля коллекционера. Или, быть может, оно позволяет ему коллекционировать - превращать рассматривание в обладание, а обладание - в знание.
Шарль скупает рисунки и медальоны, ренессансные эмали и гобелены XVI века, выполненные по эскизам Рафаэля. Он покупает мраморную статуэтку ребенка в манере Донателло. Он покупает великолепную фаянсовую скульптуру молодого фавна работы Луки делла Роббиа: это двусмысленное, хрупкое создание, оборачивающегося поглядеть на нас, покрытое глазурью голубых, как у мадонн, и яично-желтых тонов. Вернувшись в свою парижскую квартиру на третьем этаже, Шарль ставит это изваяние в своей спальне, в нише, украшенной итальянским узорным шитьем XVI века - тканями, густо покрытыми вышивкой. Ниша превращается в какой-то сатиров алтарный образ, где место терпящего муки святого отведено фавну.
Изображение этого "алтарного образа" имеется в громоздком трехтомном красно-коричневом издании крупного формата, хранящемся в библиотеке Музея Виктории и Альберта. Я заказываю эти фолианты - и наступает всеобщее веселье, когда их ввозят в читальный зал на больничной каталке. В этом Musée Graphique собраны гравюры всех произведений из всех крупных коллекций ренессансного искусства в Европе, главным образом принадлежавших сэру Ричарду Уоллесу (из собрания Уоллеса в Лондоне), а также Ротшильдам - и 23-летнему Шарлю. Эти тома - колоссального масштаба тщеславные издания, которые напечатали за свой счет одни коллекционеры, чтобы впечатлить других. Три страницы отведены роскошной нише для фавна: винно-красные тяжелые ткани с выпуклым золотым шитьем, панно со святыми, гербы - тут видна и другая часть коллекции Шарля.
Я невольно разражаюсь смехом: вот огромная ренессансная кровать, настоящий lit de parade, тоже весь увешанный шитьем. Высокий балдахин с амурами среди замысловатых орнаментов, гротескных голов, геральдических эмблем, цветов и плодов. Две роскошные занавеси удерживаются шнурами с тяжелыми кистями, каждая украшена буквой "Е" на золотом фоне. На изголовье - еще одна "Е". Это нечто вроде герцогской кровати, почти княжеское ложе. Оно принадлежит миру фантазии. Это такое ложе, откуда можно править городом-государством, где можно устраивать аудиенции, сочинять сонеты - и, разумеется, заниматься любовью. Что же это за юноша, если ему вздумалось купить подобное ложе?
Я выписываю длинный перечень его приобретений и пытаюсь представить, будто мне двадцать три и все эти ящики сокровищ - мои. Их вносят по винтовой лестнице на третий этаж и вскрывают, так что кругом разлетаются щепки и опилки. Будто я расставляю их в собственных комнатах, заботясь о том, чтобы они выгодно смотрелись на утреннем солнце, которое вливается сквозь окна. А когда в гостиную приходят посетители, то что они должны увидеть: стену, увешанную рисунками, или гобелен? Должны ли они хоть краем глаза увидеть мой lit de parade? Я воображаю, как показываю свои эмали родителям и братьям, как хвастаюсь перед родными. И вдруг я со смущением чувствую, что возвращаюсь к собственным шестнадцати годам, когда я выставил кровать в коридор, чтобы спать на полу, а над матрасом повесил ковер, чтобы получился полог. И вспомнил, как по выходным перевешивал картины и переставлял книги, желая понять, каково это - самому обустраивать свое жизненное пространство. Так что представить себя на месте Шарля я очень даже могу.
Разумеется, это театральные декорации. Все вещи, купленные Шарлем, - произведения, нуждающиеся во взгляде знатока, все они говорят о знании, об истории, о родословной, о самом коллекционировании. Если разобрать этот перечень сокровищ - гобелены по эскизам Рафаэля, скульптура в манере Донателло, - то можно догадаться, что Шарль уже начал усваивать, что искусство раскрывается через историю. Вернувшись в Париж, он дарит Лувру редкий медальон XV века, изображающий Ипполита, разрываемого дикими конями. Мне кажется, я уже слышу голос молодого искусствоведа, беседующего с посетителями. Чувствуется, что он не только богат, но и начитан.
Но еще я начинаю улавливать его наслаждение материалом: неожиданной тяжестью дамасской стали, прохладной поверхностью эмалей, патиной на бронзе, выпуклостью шитья.
Эта первая коллекция абсолютно традиционна. У многих друзей родителей Шарля, скорее всего, имелись дома подобные произведения, и, возможно, владельцы объединяли их в некие пышные декорации наподобие той бордово-золотой мизансцены, какую создал юный Шарль в своей парижской спальне. Это всего лишь более скромный вариант того, что происходило повсюду - в других еврейских домах. Шарль просто-напросто стремится продемонстрировать - и весьма напористо для своего возраста, - что он уже повзрослел. И что он готовится к светской жизни.
Если вам захочется увидеть масштабные декорации такого рода, то можете посетить любой из домов Ротшильдов в Париже или, лучше всего, новый дворец Джеймса де Ротшильда - Шато-Феррьер на самой окраине города. Здесь привечали произведения ренессансной Италии, где господствовали купцы и банкиры: не следует забывать, что меценатами становятся те, кто умеет грамотно распоряжаться деньгами, и что меценатство не наследуется. Вместо большого зала с привычной рыцарской и христианской атрибутикой в Шато-Феррьер был устроен внутренний двор на манер итальянской пьяццы, с четырьмя огромными воротами, которые вели в разные части дворца. Под потолком в духе Тьеполо расположилась галерея с гобеленами, изображавшими Триумфы, со скульптурными фигурами из черно-белого мрамора, с полотнами Веласкеса, Рубенса, Гвидо Рени и Рембрандта. А главное, там было очень много золота: золото на мебели, на рамах картин, на лепнине, на гобеленах, и повсюду красовались золоченые эмблемы Ротшильдов. Le goût Rothschild - "ротшильдовский вкус" - стал синонимом позолоты. И еврейской любви к золоту.
Вкус Шарля заметно не дотягивает до Феррьера. Как и его покои, разумеется: у него ведь всего две гостиных и одна спальня. Однако Шарль не только располагает личным пространством, где можно разместить и новые приобретения, и книги. Он начинает ощущать себя молодым коллекционером и ученым. По редкому стечению обстоятельств он одновременно скандально богат и чрезвычайно целеустремлен.
И все это ничуть не располагает меня к нему. По правде говоря, при виде ренессансного ложа у меня начинается легкое головокружение: я не уверен, что даже ради нэцке смогу провести много времени с этим молодым человеком, охваченным страстью к искусству и украшению интерьера. Ценитель, раздается сигнал тревоги. И - считает себя всезнайкой, а сам слишком молод.
И разумеется, слишком, слишком богат: до добра это не доводит.
Я сознаю, что мне нужно понять, каких взглядов придерживался сам Шарль, а для этого мне нужно ознакомиться с тем, что он написал. Тут я попадаю на надежную академическую почву: я подготовлю полную библиографию, а потом примусь за чтение в хронологическом порядке. Начинаю я со старых подшивок "Газетт де боз-ар" (Gazette des Beaux-Arts) тех лет, когда Шарль только обосновался в Париже, и просматриваю его первые суховатые заметки о художниках-маньеристах, о бронзовой скульптуре и о Гольбейне. Я сосредоточиваюсь, покоряясь долгу. У него есть любимый венецианский художник - Якопо де Барбари, который любил изображать Святого Себастьяна, битвы Тритонов и нагие связанные тела. Я пока не знаю, насколько важным окажется это пристрастие к эротическим сюжетам. Я вспоминаю о Лаокооне и слегка волнуюсь.
Начинает он неважно. Это заметки о выставках, книгах, очерках - и заметки к различным публикациям: вполне ожидаемый слой искусствоведческих отложений на полях чужих научных работ ("заметки по поводу атрибуции…", "отклики на систематический каталог…"). Эти тексты чем-то сродни его итальянской коллекции - и я чувствую, что почти не двигаюсь вперед. Но через несколько недель я начинаю чувствовать себя более непринужденно в компании Шарля: этот первый коллекционер нэцке пишет уже более раскованно. Порой встречаются неожиданные всплески эмоций. Проходят три недели моей драгоценной весны, затем еще две недели: сумасшедшая растрата дней, которые я провожу в полумраке зала периодики.
Шарль учится посвящать картине время. Чувствуется, что он побывал на выставке и увидел ее, а потом вернулся и посмотрел снова. В некоторых очерках хорошо ощущается как бы прикосновение к плечу - приглашение обернуться, взглянуть еще раз, подойти поближе, отойти подальше. Чувствуется, как Шарль становится увереннее в себе, как крепнет его страсть, а потом, наконец, в его текстах появляются стальные нотки - нелюбовь к предвзятым мнениям. Он старается сохранять равновесие между своими чувствами и суждениями, однако пишет так, что трудно не заметить и те, и другие. Мне кажется, что это редкое качество для пишущих об искусстве. Недели убегают от меня одна за другой, а я все еще сижу в библиотеке, и вокруг меня громоздятся подшивки "Газетт" - и целые башни новых вопросов, и каждый том распухает от закладок, желтых самоклеящихся листочков и записок.
У меня болят глаза. Шрифт - кегль 8, примечания и того мельче. Зато освежил свой французский. Мне начинает казаться, что я смогу работать вместе с этим молодым человеком. Он не хвастается своими обширными познаниями, - во всяком случае, делает это нечасто. Ему просто хочется, чтобы мы лучше поняли то, что у него перед глазами. И, пожалуй, это вполне достойно уважения.
"Мой вожатый и поводырь"
Еще не пришла пора вводить в рассказ нэцке. Шарль, двадцати с лишним лет, постоянно в отлучке, постоянно в разъездах, шлет письма с извинениями за то, что не смог присутствовать на семейных встречах, из Лондона, Венеции, Мюнхена. Он принимается за книгу о Дюрере - художнике, которого он полюбил, рассматривая коллекции в Вене, - и ему необходимо разыскать каждый рисунок, каждый грифонаж во всех архивах, чтобы воздать мастеру должное.
Два его старших брата надежно устроились каждый в собственном мире. Жюль стоит у кормила "Эфрусси и компании" на рю де л’Аркад вместе с дядьями. Обучение, которое он прошел в юности в Вене, принесло свои плоды, и он очень умело обращается с капиталом. А еще он сочетался в венской синагоге браком с Фанни - умной, сухощавой молодой вдовой одного венского финансиста. Она очень богата, и брак этот, как и положено, носит династический характер. Парижские и венские газеты распространяют слухи, будто он ежевечерне танцевал с ней, пока она не сдалась и не согласилась выйти за него замуж.
Игнац предавался разгулу. В его жизни одна яркая влюбленность быстро сменяется другой. Будучи amateur des femmes, женолюбом, он проявляет особые способности - карабкаться по стенам домов на большую высоту и забираться в окна, проникая в назначенные для свиданий комнаты. Об этом мне довелось прочесть позже в мемуарах престарелых светских дам. Он - настоящий mondain, светский парижанин: крутит роман за романом, вечера проводит в Жокей-клубе, излюбленном месте холостяков, и дерется на дуэлях. Поединки запрещены, однако модны среди состоятельных молодых людей и армейских офицеров, которые чуть что хватаются за рапиру. Имя Игнаца упоминается в тогдашних дуэльных руководствах, а в одной газете рассказывается о том случае, когда в схватке с наставником он едва не лишился глаза. Игнац "слегка ниже среднего роста… Энергичен и очень кстати обладает стальными мышцами… Месье Эфрусси - один из самых ловких… благородных и чистосердечных фехтовальщиков, с какими я знаком".
Вот он стоит, небрежно опираясь на рапиру: в такой позе обычно изображены вельможи елизаветинского двора на миниатюрах Хиллиарда: "Этого неутомимого спортсмена вы встретите рано утром в лесу, верхом на отличной лошади, серой в яблоках; урок фехтования у него уже закончился". Я представляю себе, как Игнац проверяет высоту стремян в конюшне на рю де Монсо. Верхом он ездит "на русский манер". Я не вполне понимаю, что это означает, но звучит великолепно.
Шарля впервые замечают в светских салонах. О нем оставил запись в дневнике язвительный романист, мемуарист и коллекционер Эдмон де Гонкур. Писателя возмутил сам факт, что людей вроде Шарля вообще приглашают в гостиные: салоны "прямо-таки наводнены евреями и еврейками". Он записывает впечатление, которое производят на него эти новые молодые люди: эти Эфрусси - mal élevés (плохо воспитаны) и insupportables (несносны). Шарль, сообщает он, вездесущ, - а это признак того, что он не знает своего места. Он жадно ищет знакомств и не понимает, когда нужно умерить пыл и уйти в тень.
Де Гонкур завидует этому обаятельному юноше, говорящему по-французски с едва заметным акцентом. Шарль вошел - похоже, без особых усилий, - в грозные и модные салоны тех дней, каждый из которых являл собой минное поле, где яростно сталкивались различные политические, художественные, религиозные и аристократические вкусы. Их было много, однако первыми являлись салоны мадам Штраус (вдовы Бизе), графини Греффюль и утонченной акварелистки, писавшей цветочные натюрморты, мадам Мадлен Лемер. Салон - это гостиная, регулярно заполнявшаяся приглашенными гостями, которые собирались в определенное время днем или вечером. Поэты, драматурги, живописцы, завсегдатаи клубов, светские люди встречались, чтобы в присутствии хозяйки салона обсудить достойные внимания события, посплетничать, послушать музыку или оценить чей-либо светский дебют. В каждом салоне была особая атмосфера - и свои приверженцы: те, кто обижал мадам Лемер, слыли "занудами" или "перебежчиками".
Четверги у мадам Лемер упоминает в одном очерке молодой Марсель Пруст. Он вспоминает запах сирени, наполнявший ее мастерскую и достигавший улицы - рю де Монсо, где теснились экипажи бомонда. По четвергам по улице невозможно было пройти. Пруст замечает Шарля. В гостиной шумно - и он подходит ближе, пробираясь сквозь толпу писателей и светских львов. Шарль беседует в углу комнаты с одним художником-портретистом. Оба, склонив головы, ведут такой тихий и сосредоточенный разговор, что Прусту, хотя он подходит совсем близко, так и не удается подслушать ни слова.
Сварливого де Гонкура особенно бесит то, что молодой Шарль сделался наперсником его принцессы Матильды, племянницы Бонапарта. Она живет неподалеку, в просторном особняке на рю де Курсель. Он записывает слухи о том, что ее видели в доме Шарля на рю де Монсо вместе с gratin, "сливками" аристократии, и что княгиня обрела в Шарле "вожатого и поводыря, ведущего ее по жизни". Незабываемый образ: грозная пожилая принцесса, вся в черном, монументально-величественная, почти как королева Виктория, - и этот молодой человек лет двадцати с небольшим, которому удалось стать для нее "поводырем" и направлять при помощи легчайших подсказок и намеков.
Шарль понемногу находит свое место в этом сложном и снобистском городе. Он начинает открывать такие места, где к его беседам относятся благожелательно, где его еврейское происхождение оказывается приемлемым или где на него хотя бы смотрят сквозь пальцы. Как молодой автор статей об искусстве, он каждый день наведывается в редакцию "Газетт де боз-ар" на рю Фавар, заглядывая по пути в шесть-семь салонов, добавляет всезнающий де Гонкур. От дома Эфрусси до редакции ровно двадцать пять минут быстрым шагом (у меня в то апрельское утро на это ушло сорок пять минут, - я выбрал темп фланера). Пожалуй, соображаю я, Шарль мог передвигаться и в экипаже: досадно, но тут я уже не в силах рассчитать время пути.