Георгий Иванов - Вадим Крейд 25 стр.


Все присылаемое им в "Звено" ставилось в ближайший номер, Например, "Дом искусств" отправлен из Ниццы 11 ноября, получен в Париже 23-го, а через три недели, 14 декабря, был опубликован. Не забудем, что "Звено" было еженедельником, а в еженедельном издании ближайший номер всегда третий, потому что один находится в печати, вторым тоже уже готовым - занят наборщик, а над третьим редакция заканчивает работу к определенному дню, помещая в него и залежавшийся материал, и только что присланные работы из числа более интересных. Так обычно и получалось с "Китайскими тенями", которые Г.Иванов писал специально для "Звена".

Литературные вечера в русском Париже любили. В период между двумя мировыми войнами их состоялось великое множество. На вечере памяти Николая Гумилёва Георгий Иванов выступал 6 апреля 1925 года. Выступление хотели приурочить ко дню рождения Гумилёва - к 3 апреля, но не получилось.

Другим участником был Михаил Струве. Ему тоже было что вспомнить. О его сборнике "Стая" Гумилёв писал в "Биржевых ведомостях": "Вот стихи хорошей школы. Читая их забываешь, что М. Струве поэт молодой и что "Стая" его первая книга". Находившийся на фронте Гумилёв весной 1915 года заболел и его привезли на лечение в Петроград. К нему в лазарет приходил Струве, и когда дело пошло на поправку, они вели долгие беседы. Струве участвовал в Цехе поэтов – но только во втором, самом недолговечном, основном во время войны Г. Ивановым.

Книга о Гумилёве задумана давно, и мысль о ней Георгия Иванова не покидает. За многостраничные произведения он брался неохотно. "Петербургские зимы" как книга не была написана в том смысле, как обычно пишутся книги. Ее Г. Иванов составил из готовых очерков, печатавшихся в периодике, изменив или вычеркнув отдельные фразы и абзацы. Роман "Третий Рим" формально оказался неоконченным. В тридцатые годы он принялся за роман из жизни Александры, последней императрицы, жены Николая II. По ходу работы увидел, что перемена интонации повлекла за собой изменение повествовательной манеры, а с нею сам собою изменился жанр и получился не роман, а небольшая эссеистическая "Книга о последнем царствовании". В 1948-м, живя в Русском доме в городе Жуан ле Пен, он еще раз – последний раз в жизни – взялся за роман. О его теме свидетельств не осталось. В 1950-е годы он принялся за новую мемуарную книгу, чувствуя, что если сейчас не положить на бумагу многое из литературной жизни Петербурга – Петрограда, это уйдет вместе с ним, ибо он считал себя единственным оставшимся в эмиграции свидетелем тех баснословных лет. Другой замысел 1950-х годов – нечто вроде "Распада атома", но переосмысленного на фоне испытаний военных и послевоенных лет. Оба замысла остались невоплощенными, и неизвестна даже судьба черновиков.

Его "природные" жанры, кроме лирических стихов и в первую очередь именно их, - это эссе и рассказ. Рассказы, написанные им, занимательны и необычны, а как эссеист он может быть поставлен на одно из первых мест в русской литературе. В Берлине он обдумывал книгу о Гумилёве, делал записи, и теперь, в Париже, вернувшись к ним, предложил отрывки в только что переехавшую из Берлина в Париж газету "Дни". Эссе "Гумилёв" напечатали 11 октября. Георгий Иванов договорился с редакцией, что будет время от времени присылать мемуарные очерки под названием "Петербургские зимы".

Два цикла - "Китайские тени" и "Петербургские зимы" появлялись в печати более или менее одновременно, одни в "Звене", другие в "Днях", а название его знаменитой мемуарной книги взято из "Дней". В течение 1925 года в "Звене" он напечатал эссе о петербургских редакциях, о Доме искусств. Доме литераторов, об Игоре Северянине. Очерки имели успех. Гиппиус, не видевшая больших достоинств в русских парижских газетах, писала 16 сентября Ходасевичу: "("Последние Новости" и "Дни" остались в прежнем состоянии пустынности…" Из всего, что ей в этих газетах довелось прочитать, она отметила только очерки Георгия Иванова: "Впрочем, бывают еще живые лица Георгия Иванова". И добавила иронически: "Все начинается в Бродячей собаке". Несмотря на иронию, в устах Гиппиус это была максимально высокая оценка. "Живые лица" - название ее собственной мемуарной книги; вышедшей в Париже незадолго до этого письма Ходасевичу.

Между тем дошла весть, что в Москве издан солидный том "Русская поэзия XX века" Шамурина и Ежова и что в этой антологии неожиданно много эмигрантов: Минский, Мережковский, Бальмонт, Гиппиус, Вячеслав Иванов, Бунин, Ходасевич, Цветаева, Северянин, Любовь Столица, Адамович, Одоевцева… Пока Георгий Иванов своими глазами не увидел в чьем-то доме эту антологию, никаких чувств он не испытал, а увидев, почувствовал радость и гордость. Большая его подборка – четырнадцать стихотворений, и выбор довольно удачный. Он вспомнил, как в 1921 году держал в руках только что отпечатанные "Сады" с обложкой Добужинского и перечитывал свои стихи, открывая их наугад:

Я слышу слабое благоуханье
Прозрачных зарослей и цветников,
И легкой музыки летит дыханье
Ко мне, таинственное, с облаков.

("Из облака, из пены розоватой…", 1920)

Эти любимые им строки тоже вошли в антологию. Нет, выбор не плох, но если бы ему самому дали составить подборку, он сделал бы все иначе.

То было время, когда все еще спорили о Шпенглере , читали "Атлантиду".

Бенуа развлекались фильмами про Тарзана. К 1925 году в русском Париже образуется особая атмосфера - проявления того духовного климата, в котором расцвела культура эмиграции, и расцвет длился до конца 1930-х годов. Новые веяния проявились сначала в поэзии. И лишь несколько позднее они дали знать о себе в прозе, критике, публицистике, даже в философии. "В нашей поэзии зазвучала новая музыка, щемящая и сладостная, между небытием и жалостью", – писал Николай Татищев, чуткий наблюдатель и внимательный свидетель тех дней, завсегдатай монпарнасских встреч.

Появление этой новой музыки Татищев связывал с Георгием Ивановым и сам уточнял, что говорит о времени, когда появилась в переводе Г. Иванова и Адамовича поэма "Анабасис" Сен-Жон Перса, будущего нобелевского лауреата. Опубликован перевод был небольшой отдельной книжкой в 1925 году, через год после появления в печати оригинала. Поэмой Перса восторгались в авторитетном кругу его почитателей. Для Георгия Иванова этот перевод был попыткой прочувствовать возможность сближения столь разных поэтических традиций, как русская и французская. Переводить было трудно, местами французский текст воспринимался как риторика, пусть изысканная, но все-таки декламация, чуждая художественному дару и опыту Г. Иванова. Адамович рассказывал: "Помню, в процессе работы я усмешкой сказал Георгию Иванову, просмотрев только что переведенную им страницу: "Аркадий, не говори красиво!" А он в ответ только беспомощно развел руками, я, мол, сам чувствую, что выходит слишком "красиво", но что же делать, оригинал много "красивее", чем мой перевод. В самом деле, какое количество восклицательных знаков! Какая нарядная изысканность в выражениях! Как много этих "о!", этих "ах!". Но разве это личная особенность автора "Анабасиса"? Разве не именно эта декламационность и приподня­тость составляет ту черту французской поэзии – всей без исключения французской поэзии, - которая… мешает ей войти в русские сердца?"

Но Татищев, приурочив рождение "новой музыки" ко времени издания "Анабасиса", имел в виду не только перевод Георгия Иванова, но, главное, его собственные стихи и в особенности стихотворение, напечатанное в "Звене" 16 марта 1925 года. Если говорить о духовной ноте в его поэзии, то оно самое совершенное:

Закроешь глаза на мгновенье
И вместе с прохладой вдохнешь
Какое-то дальнее пенье,
Какую-то смутную дрожь.

И нет ни России, ни мира,
И нет ни любви, ни обид –
По синему царству эфира
Свободное сердце летит.

("Закроешь глаза на мгновенье…")

Новый, 1926 год он встретил с Ириной Одоевцевой в Ницце. Через непродолжительное время предстояло вернуться в Париж. Он уже слышал, что Мережковский и Гиппиус возобновили "воскресенья", которые в свое время в литературных кругах Петербурга были столь известны, ценимы и посещаемы. Адамович, вскоре после того как познакомился с Мережковскими, пришел к ним в одно из воскресений в начале 1926 года с Г. Ивановым.

Зинаида Гиппиус о нем уже была наслышана, читала в "Звене" его "Китайские тени", хорошо о них отзывалась, на­звала его зарисовки не "тенями", а "лицами". Немного знала она и его поэзию. Вряд ли по его сборникам стихов, скорее всего только по журнальным и газетным публикаци­ям. Познакомившись с его поэтическим творчеством лучше, она говорила о Георгии Иванове как о прирожденном поэте, как о поэте "в химически чистом виде".

Пока за столом шла очередная "воскресная" беседа, Зинаида Гиппиус, предложив Георгию Иванову сесть рядом с ней и не обращая внимания на общий, должно быть, интересный разговор, учинила "допрос с пристрастием", задав ему один за другим десяток вопросов. С неожиданно свалившимся на него экзаменом Г. Иванов справился блестяще. В ответах своих он умел быть то намеренно легкомысленным, то как бы случайно глубокомысленным, но чаще остроумным. Петербургский опыт общения со множеством одаренных людей развил в нем с юности дар находчивого, на редкость интересного собеседника. Дар этот проявлялся преимущественно в разговорах с людьми литературы и искусства, и когда проявлялся вполне свободно, то с Г. Ивановым, по словам современника, никто не мог соперничать. Остроты, рассыпаемые им - если бы в свое время их кто-то записал, – могли бы составить книгу, которая и теперь читалась бы с интересом.

После первого разговора с Гиппиус он, согласно ее знаменитому критерию, попал в число тех, кто "интересуется интересным". По ее приглашению он стал бывать в доме 11-бис на улице Колонель Боннэ не только по воскресеньям. Связь с Мережковскими установилась прочная, многолетняя. Мемуары Зинаиды Гиппиус "Живые лица", вышедшие в 1925 году, произвели на него впечатление. Он считал их, в сравнении, например, с воспоминаниями Владислава Ходасевича, "много человечней и по крайней мере метафизически правдивыми". Между тем "Живые лица" - единственная книга Гиппиус, которая пришлась Г. Иванову по вкусу. Хотя Зинаида Николаевна была, по его словам, "великая умница и очаровательнейшее творение", все самое талантливое сверкало в ее разговоре и отчасти осталось в переписке, а "литература ее была слаба", считал Г. Иванов.

Два мастера эпистолярного жанра, имевшие немало общих петербургских воспоминаний, оба находились в центре литературной жизни, только принадлежали к разным поко­лениям. Но в их беседах разница в возрасте в четверть века как бы не чувствовалась. Одна - "бабушка русского декаданса", другой их тех, кого называли "преодолевшие символизм", и творчество каждого – отдельная страница в истории литературы. Их переписка, увы, не восстановима. Письма Гиппиус сгорели во время войны, когда американская бомба сожгла дом Г. Иванова в Биаррице. Погибла и его библиотека, вторая по счету. Первая была утрачена им в период военного коммунизма в красном Петрограде. Георгий Иванов стал постоянным посетителем воскресений и в чем-то даже доверенным лицом. Мережковские с ним советовались насчет задуманного ими общества "Зеленая лампа", которое через год открылось. Г. Иванов стал председателем этого объединения. Тем временем "воскресенья" собирали все больше посетителей. Стулья для гостей, садившихся к столу, ставились в два ряда. Приходили писатели-прозаики - Бунин, Зайцев, Тэффи, Адданов, поэты – Ходасевич, Оцуп, философы - Бердяев, Шестов, Вышеславцев, Г. Федотов, критики - Адамович, Вейдле, Мочульский, политики, общественные деятели - Керенский, Фондаминский. Для младшего поколения эмигрантов это был единственный в своем роде университет, равного которому по составу "лекторов" нигде не существовало.

Так, из младших писателей-эмигрантов побывали на "воскресеньях" почти все, кто в литературе оставил след. Приходил Сергей Иванович Шаршун, которого, правда, нельзя было отнести ни к старшему, ни к младшему поколению. По возрасту он скорее был в числе старших, но по творчеству близок к младшим, поскольку, как и все они, художник Шаршун начал писать прозу только в эмиграции. Но тут тоже была загвоздка, так как из всех присутствовавших на "воскресеньях" он был старейшим эмигрантом, уехал из России года за два до начала мировой войны. Художник-дадаист, Шаршун писал странные книги, которые не находили читателя, но Г. Иванов ставил его как прозаика высоко.

В обшей сложности состоялось более двухсот "воскресений" за пятнадцать лет их существования, и круг тем, обсуждаемых то в столовой, то в гостиной у Мережковских, оказался необъятным. Говорили о вопросах философских и богословских, о политике и поэзии, о злободневности и истории. Когда речь заходила о России, ее судьбах, Георгий Иванов принимал в общем разговоре участие и, бывало, горячо ввязывался в возникший спор.

Как писатель он чрезвычайно зависел от среды, окружения, общения, общественной атмосферы. Он и сложился как творческая личность в блестящем окружении, в частом общении с талантливыми людьми. Для всего другого, кроме поэзии, ему требовался "социальный заказ" – не тот, конечно, на котором настаивали соцреалисты, а тот, который должен быть назван "требованием времени". В силу этого "требования" и были созданы им "Петербургские зимы", "Третий Рим", "Книга о последнем царствовании", "Распад атома". Оказавшись оторванным от среды, оставаясь в течение многих лет в одиночестве, когда - как ему казалось - среда или эпоха уже ничего от него не требуют, он не написал ни новых "Петербургских зим", ни нового "Распада атома", хотя намерен был написать и новые воспоминания ("только факты, сэр") и книгу в жанре своего "Распада атома".

В феврале Георгий Иванов получил по почте первый номер "Благонамеренного" - нового литературного журнала. Прислал его из Брюсселя князь Дмитрий Алексеевич Шаховской (в будущем архиепископ Сан-Францисский). Ровно за сто лет до выхода в свет брюссельского "Благонамеренного" закончил свое существование одноименный петербургский журнал пушкинского времени, в котором принимал участие предок Дмитрия Алексеевича писатель Александр Шаховской. Брюссельский журнал, как писал его редактор, стал попыткой исключительно независимого, полностью литературного издания. Смыслом его, как сформулировал Дмитрий Шаховской, было служение "русскому духу в свободе, которой мы опьянялись в Европе, видя то, что происходит в России".

Ранее, еще только занятый организацией журнала, Шаховской писал Георгию Иванову, предлагая участвовать в "Благонамеренном", и 18 августа 1925 года Г. Иванов отвечал: "Журнал Ваш от души приветствую, если он действительно выйдет и будет выходить… С удовольствием пришлю, конечно, стихи… И когда они выйдут в свет? Т. к. если не скоро, то те, что у меня есть, я бы напечатал в другом месте, а Вам бы прислал другие, прямо из печки".

Шаховской спрашивал его, как он относится к тому, что в журнале будет иронический или сатирический отдел, и есть ли у него что-либо подходящее. "Что же касается до "благородной иронии", - писал в ответ Г. Иванов, - то над чем же благородно иронизировать? Это действительно очень трудный отдел… Опыт этого (печальный) был когда-то проделан "Аполлоном" - "Пчелы и осы Аполлона". Все (или почти все годные для печати) старые шутки, известные мне, я уже напечатал в одной из своих "Китайских теней"".

Георгий Иванов имел в виду свой очерк о петербургском поэтическом журнале Михаила Лозинского "Гиперборей". Очерк этот представляет собой маленькую антологию шуточных стихотворений поэтов "Гиперборея". Экспромты, которые в дальнейшем бессчетно цитировались, впервые опубликованы были – по памяти, не по записям – Г.Ивановым в самом начале его сотрудничества в газете "Звено". Среди них коллекция остроумных пародий из так называемой антологии "Античных глупостей".

Ветер с окрестных дерев срывает желтые листья.
Лесбия, о погляди - фиговых сколько листов!

Авторства Георгий Иванов не указывает даже в том случае, когда приводит полностью свою шуточную "Балладу об издателе", ранее не публиковавшуюся. Вот завязка этой трагикомической баллады-буффонады:

На Надеждинской жил один
Издатель стихов,
Назывался он господин
Блох.
Всем хорош бы… Лишь одним он был
Плох.
Фронтисписы слишком полюбил
Блох.
Фронтиспис его и погубил.
Ох!

Издатель с Надеждинской улицы реальное лицо – Яков Ноевич Блох, владелец "Петрополиса", издавшего, в частности, "Сады" Г. Иванова, "Tristia" Мандельштама, "Огненный столп" Гумилёва, "Подорожник" Ахматовой.

В предисловии к первому номеру "Благонамеренного" осторожно говорилось о журнале как только о попытке, о благом намерении, и действительно "Благонамеренный" кончился на втором номере. Ожидали от него многого, так как с первого номера обратил на себя внимание художественный и интеллектуальный уровень, что видно было даже из перечня авторов - Бунин, Ходасевич, Адамович, Цветаева, Ремизов, Степун, Мочульский, Святополк-Мирский, Модест Гофман…

Георгий Иванов напечатал в "Благонамеренном" подборку под названием "Стансы", идеальный образец этого жанра, границы которого обозначены нечетко и определенным остается лишь то, что каждая строфа должна быть завершенной мыслью. В целом же стансы - это элегическое размышление или (что встречается реже) лирическая медитация. Два стихотворения из этой подборки впоследствии вошли в книгу "Розы", а одно в свои сборники поэт никогда не включал:

Забудут и отчаянье и нежность,
Забудут и блаженство и измену, –
Все скроет равнодушная небрежность
Других людей, пришедших нам на смену.

Жасмин в цвету. Забытая могила…
Сухой венок на ветре будет биться,
И небеса сиять: все это было,
И это никогда не повторится.

("Забудут и отчаянье и нежность…")

Назад Дальше