Во втором номере "Чисел" появилась еще одна острая, воспринятая даже как скандальная, статья Георгия Иванова. Скандальность состояла не в одном лишь тоне, но и в подписи - Александр Кондратьев. Откуда взялся этот неудачнейший из псевдонимов? В это же самое время уединенно проживал в польской провинции, много писал, хотя и не много печатался, бывший петербуржец Александр Алексеевич Кондратьев. Не знать его Георгий Иванов не мог. Принадлежал он к поколению Кузмина, Брюсова, Волошина, к поколению ранних декадентов - Владимира Гиппиуса, Коневского, Александра Добролюбова. Настоящего знакомства с Кондратьевым у Георгия Иванова никогда не было, но пути их пересекались. Ученик Иннокентия Анненского, Кондратьев был довольно близко знаком с Блоком и с Гумилёвым. К началу 1910-х годов, когда Георгий Иванов еще только входил в литературу, имя писателя, поэта и переводчика Кондратьева стало сравнительно известным, а в кругах модернистов его лично или заочно знал буквально каждый.
Живя в эмиграции, Кондратьев печатался в прибалтийских и польских газетах и журналах, реже - в правой парижской газете "Возрождение". Но книг долгое время не издавал. И вот за месяц-другой перед тем, как "Числа" напечатали рецензию Георгия Иванова за его, Кондратьева, подписью, он издал свой лучший роман "На берегах Ярыни". Словом, для эмигрантских читателей имя Кондратьева выплыло из полузабвения как раз накануне появления статьи в "Числах".
В этой статье говорилось о Владиславе Ходасевиче, и исключительно о нем одном, хотя и упоминались другие имена, поскольку Ходасевича Георгий Иванов сравнивал с неплохими, но определенно второстепенными поэтами, как Тиняков, Эллис, Борис Садовской, Сергей Соловьев. Непосредственным поводом статьи под названием "К юбилею Ходасевича" было его чествование по случаю 25-летия работы. Деятельность Ходасевича названа "ценной и высокополезной", и эти иронически напыщенные эпитеты, как рефрен, а скорее как звук молотка, вколачивающего гвоздь, сопровождают статью. Под видом панегирика Г. Иванов пишет памфлет. Расточая похвалы, он говорит о переимчивости Ходасевича. Восторгается его мастерским умением заимствовать интонацию и структуру "чужой, более мощной поэзии". Ходасевич, по его словам, способен перенимать у других с замечательно тонким искусством. Его заимствования столь умелые, что побуждают забывать о том, что они блещут отраженным светом. Гумилёв, вспоминает Георгий Иванов, "указывал на Ходасевича как на блестящий пример того, какого прекрасного результата можно достичь в стихотворном ремесле вкусом, культурностью и настойчивой работой". Ни одного негативного определения, но в сознание читателя исподволь внедрялась мысль, что Ходасевич берет не столько поэтическим талантом, сколько трудолюбием. Вот почему его "скромные заслуги" непременно должны быть отмечены. "Маленькие люди творят великую культуру!", – восклицает в конце статьи автор, скрывшийся за псевдонимом Александр Кондратьев.
Одним из поводов для этой саркастической статьи был давний, задевший Георгия Иванова за живое отзыв на книгу "Вереск" и негативное отношение Ходасевича к акмеизму. Г.Иванов собирался ответить на несправедливую, с его точки зрения, критику. Прямая возможность появилась лишь через несколько лет – в 1920 году, когда вышел сборник Ходасевича "Путем зерна". Эта книга в чем-то переменила отношение Георгия Иванова к поэзии Ходасевича. Откровений в ней он не нашел, но, читая ее, чувствовал, что от книги исходит спокойная радость, "как от созерцания природы, чтения Пушкина, воспоминаний детства". Сравнение сильное и ответственное - "как от чтения Пушкина". Однако голос Ходасевича слишком тих. Выражения у него осторожны, словарь скуп, рифмы неярки, вдохновение проявляется смутно. Много читателей у него никогда не будет, - ошибочно предсказывал Г. Иванов и только через десятилетия осознал поспешность своего предсказания. Да, это бедность, но бедность благородная, прекрасная, драгоценная. И далее - в устах Г. Иванова высокая похвала – "простота стихов Ходасевича таит за собой высшую гармоническую сложность". Даже недостатки этой поэзии не лишают ее очарования. У него есть недостаток - пусть даже единственный, зато коренной. Это - "карманный масштаб его поэзии; увы, автора "Путем зерна" большим поэтом назвать нельзя.
Другим поводом к написанию статьи в "Числа" было прозвучавшее на юбилее и возмутившее Георгия Иваном сравнение Ходасевича с Блоком. Однажды Ходасевич нелицеприятно отозвался о "Числах". После этого возникшая еще в 1927 году полемика между Ходасевичем и Адамовичем в начале тридцатых годов обострилась. Трибуной для Ходасевича была газета "Возрождение", для Адамовича – "Последние новости".
Суть их спора можно свести к эмигрантской поэзии. Но полемисты то и дело затрагивали широкий диапазон тем. Ходасевич настаивал на важности культуры, заветов Пушкина, традиции, мастерства, о чем Борис Поплавский, постоянный автор "Чисел", однажды заметил: "Верно, но неинтересно". Ходасевич - как казалось Адамовичу - в конечном итоге отстаивал логику, совершенную форму, а он сам - человечность, содержательность поэзии. "Если бы значительность поэзии измерялась ее формальными достоинствами, Ходасевича следовало бы признать поэтом огромного значения", - писал Георгий Иванов в более ранней статье под ироническим названием "В защиту Ходасевича". В этой оценке он сходился с Адамовичем. Статья была напечатана в 1927 году и послужила началом литературной войны между Ходасевичем и Г. Ивановым. Сходились они и в том, что оба - Г. Иванов и Адамович - считали Ходасевича "первокласнейшим мастером", однако Ходасевичем можно стать. Но невозможно "стать" Блоком, с которым его сравнивают неумеренные в похвалах почитатели. Ходасевич мечтал о том, чтобы в его стихах прозвучала блоковская музыка, но жажда музыки вовсе не означает, что она непременно прозвучит. Статья "В защиту Ходасевича" появилась в критическое для Ходасевича время: стихи у него не шли, и после этой злополучной статьи он объявил, что он уже не пишет их. И как свидетельствует Одоевцева, "этого ему показалось мало и он объявил Георгия Иванова… убийцей".
Имел он в виду не литературное "убийство", то есть убийственную критику, после которой объект этой злой критики уже не в состоянии писать или, скажем, писать может, но его не печатают. Ходасевич говорил о реальном преступлении, имевшем место на Почтамтской улице в Петрограде в декабре 1922 года, и намекал на причастность не зная Г. Иванова, не зная или позабыв, что тот месяца за три до того уехал из Петрограда в Берлин. Да и сам Ходасевич знал о случае на Почтамтской улице лишь по слухам, так как в июне 1922 года он эмигрировал.
Действительно "нам не дано предугадать, как слово наше отзовется". Через много лет, когда ни Владислава Ходасевича, ни Георгия Иванова не было в живых, парижский поэт Юрий Терапиано однажды поздним вечером мирно разбирал свой архив. Взгляд его упал на коричневатый от времени, начавший крошиться номер "Последних новостей". Терапиано осторожно развернул газету и увидел статью "В защиту Ходасевича". Хорошо знавший и Ходасевича и Г.Иванова Терапиано задумался над той ролью, которую статья могла сыграть или в самом деле сыграла в судьбе поэта: "Не буду утверждать, что эта статья стала прямой причиной молчания Ходасевича - он и раньше мучился невозможностью найти выход из того тупика, в который зашла его поэзия, слишком изысканно-скептическая, отрицающая смысл земного существования, лишенная любви… Но каплей, упавшей в переполненную до краев чашу, она, конечно, явилась".
В своем взгляде на "Числа" Ходасевич оставался непоколебим. Считаться с журналом не собирался, делал исключение лишь для своего всегдашнего оппонента - Адамовича. После того как "Числа" в 1934 закрылись, он просмотрел комплект журнала, все девять книжек, и нашел достойными похвалы одни только "Комментарии" Адамовича. Саркастическая манера прикрывать язвительность преувеличенными похвалами (в иных случаях искренними), как это видим в статье Георгия Иванова, была не чужда и Ходасевичу. Это провоцировало на "взаимность".
Но в конце жизни, уже далекий от своего молодого полемического задора, Георгий Иванов отношение к Ходасевичу переменил. Не к критику и мемуаристу, а что важнее – к Ходасевичу-поэту. Раньше у Г. Иванова не было предопределенной параллельности их творчества, каким оно намечалось уже в молодости и каким выявилось в итоге. У Ходасевича в "Счастливом домике", втором его сборнике, ведущие мотивы – ретроспективность, эстетизм, поэзия уютного обжитого космоса. В "Вереске", который Г. Иванов считал своей "второй книгой стихов", – те же темы и мотивы ("Любовь, веселье и уют").
Что думал, что говорил Георгий Иванов о Владиславе Ходасевиче в пятидесятые годы? "Да, считаю Ходасевича очень замечательным поэтом. Ему повредил под конец жизни успех - он стал распространяться в длину и заноситься в риторику изнутри. Вершина в этом смысле была знаменитая баллада - "идет безрукий в синема". Обманчивый "блеск", пустое мастерство - казалось, на первый взгляд, никто ничего так хорошо не писал: летит ввысь, а на самом деле не ввысь, а под горку. Он был, до включая, конечно, "Путем зерна", Удивительнейшим Явлением , по-моему, недалеко от Боратынского, и потом вдруг свихнулся в "Европейскую ночь". (Уж и само название разит ходулями и самолюбованием.) Я очень грешен перед Ходасевичем - мы с ним литературно "враждовали". Вы вот никак не могли знать мою статью "В защиту Ходасевича" в "Последних новостях" – ужасающую статью, когда он был в зените славы, а я его резанул по горлышку. Для меня это была "игра" - только этим, увы, всю жизнь и занимался - а для него удар, после которого он, собственно, уже и не поднялся. Теперь очень об этом жалею. Незадолго до его смерти мы помирились, но я ничего так и не исправил. И вряд ли когда-нибудь исправлю. Жалею".
Журнал устраивал литературные вечера под председательством Георгия Иванова. Они так и назывались - "Вечера "Чисел"". Выступления Г. Иванова не записывались, известно о них не много. Один из таких интересно задуманных вечеров с участием в прениях Г. Иванова прошел в Зале Дебюсси 11 мая 1930 года. Посвящен он был русским поэтам, по выбору самих докладчиков. Адамович говорил о Тютчеве, Оцуп - о Некрасове, Мережковский - о Лермонтове. Темой Г. Иванова был Пушкин в современном прочтении. Пушкин для него - поэт "таинственный". Тайна и поэзия неразлучны, где нет первой, нет и второй. Академический культ Пушкина замутил эту таинственность. Великим поэтом пользуются как дубиной, чтобы избивать своих противников, и делают это те, кто сами вполне лишены пушкинского духа.
Не только сами "Числа" устраивали свои вечера. О журнале прошли дебаты в объединении "Кочевье". Другой посвященный "Числам" вечер с участием Георгия Иванова состоялся 28 октября 1930 года в Союзе молодых поэтов. "Числам" шел только первый год, и они находились на подъеме. Среди эмигрантской бедности журнал родился под счастливой звездой и все годы своего недолгого века продержался на достойном культурном уровне.
13 ноября 1930 года Георгий Иванов участвовал в устной газете "Блок в русской литературе". Марина Цветаева читала свои "Стихи Блоку" Адамович говорил о постоянном стремлении Блока оправдать эстетику этикой, что ставило его в исключительное положение среди своих выдающихся современников. Николай Оцуп, редактор "Чисел", говорил о том, что у Блока было исконное русское стремление как можно лучше послужить своему народу, в Блоке была редкостная жертвенность. Стихи настоящих поэтов, сказал Георгий Иванов, неотделимы от своего первоисточника, то есть неотделимы от личности. Если мы полюбили какие-то стихи, значит, полюбили и того, кто создал их. Блок был человек исключительной душевной чистоты. Он и любая низость – исключающие друг друга понятия. Но он, как и все, совершал ошибки, не говоря уже о его кощунственных "Двенадцати". Как же совместить "Двенадцать" с исключительной нравственной чистотой их автора? Ответ в том, что "Двенадцать", как и все другие его стихи, были написаны во имя добра и света, но обернулись страшной ошибкой, которую он осознал и поплатился за нее жизнью.
"РОЗЫ"
Первый, кто назвал Георгия Иванова "первым поэтом эмиграции", был Юрий Константинович Терапиано. Те же слова в свой адрес Г. Иванов вскоре услышал из уст Зинаиды Гиппиус. Сказано это было после ее знакомства с "Розами". Еще до выхода сборника Мережковский заметил: "Георгий Иванов – настоящий поэт. Из двух - Ходасевич и Иванов – он подлинней". Слава Ходасевича-поэта находилась в зените и нужны были непредвзятость и независимость суждений, чтобы во всеуслышание сделать такой вывод. Ведь сам Мережковский когда-то назвал Ходасевича в газете "Возрождение" эмигрантским Блоком, Арионом русской поэзии. Но тогда Мережковский был знаком лишь с малой частью того, что включено в ивановские "Розы", которые вышли в 1931году.
Сборник стал событием. Он сразу же разошелся - факт редчайший для эмигрантской поэтической книги. Для сравнения: самая совершенная книга Ходасевича "Собрание стихов" (1927) была распродана лишь через двадцать лет. Терапиано писал о "Розах" как о лучшей книге не только эмигрантской, но и всей русской поэзии 1930-х годов. Сборнику изначально было предназначено привлечь к себе внимание. Он появился в пору расцвета эмигрантской литературы, на его пике и вышел в свет в Париже, культурном центре всего русского зарубежья. Более или менее одновременно вышли в эмигрантских издательствах книги Константина Бальмонта, Антонина Ладинского, Юрия Мандельштама, Бориса Поплавского, Владимира Смоленского, В. Ропшина (Бориса Савинкова), Владимира Жаботинского, Ирины Кнорринг и Анатолия Штейгера. Упоминаю здесь авторов всех сколько-нибудь значительных парижских поэтических книг 1930-1931 годов.
К перечню можно добавить несколько сборников, изданных в других городах, где жило много русских: "Классические розы" Игоря Северянина и "Румяная книжка" Саши Черного (который тогда уже подписывался А.Черный) вышли в Белграде, "Без России" Арсения Несмелова – в Харбине, "Возвращение Чорба" В. Сирина - в Берлине. Этими книгами практически исчерпывался литературно-поэтический фон того года и предшествующего ему, когда появились "Розы". Северянин и Бальмонт уже не отвечали вкусам молодого поколения эмиграции - людей, родившихся в 1890-е и 1900-е годы. Жаботинский и Ропшин воспринимались не как профессиональные поэты, а как крупные деятели и в поэзии случайные гости. Саша Черный в эмиграции много писал для детского чтения, такова и его "Румяная книжка". В Сирине (Набокове) к тому времени уже видели значительного прозаика, и его поэзия воспринималась как стихи прозаика, а Зинаида Гиппиус в печати советовала ему никогда не писать стихов. Талантливый Арсений Несмелов жил в далеком Харбине, и поэзия русского Китая для живших в Европе эмигрантов оставалась неизвестной.
Рядом с другими изданными в Париже сборниками (Ладинского, Кнорринг, Ю. Мандельштама, Поплавского, Смоленского и Штейгера) "Розы" выделялись совершенством и глубиной, а в их авторе названные молодые поэты видели мэтра и себя с ним не равняли. Все они по своим темам и тональности близки Георгию Иванову и кое в чем от него зависят, все имеют прямое отношение если не к "парижской ноте", то к русской парижской поэзии, нашедшей классическое выражение именно в "Розах".
Вглядываясь в панораму эмигрантской поэзии тех дней, можно видеть, что "Розы" заранее были обречены на успех, оказавшись книгой и долгожданной и неожиданной. Восприятие "Роз" как сборника недавних, самых последних стихотворений Георгия Иванова основано было более на современном звучании этой книги, чем на действительной хронологии. В сборнике датированы не все стихи, а лишь те, что написаны в 1930 году. Но "Розы" не явились результатом какого-нибудь короткого плодотворного периода, какой-то "болдинской осени", они создавались в течение девяти лет, с 1922-го по 1930-й. Единство же "Розам" придано в ходе продуманного отбора.
Говорили также о длительном перерыве между "Садами" и "Розами". На самом деле перерыва не было, но в течение этих девяти эмигрантских лет многое изменилось во взглядах самого Георгия Иванова. До издания "Роз" мало кто заметил обретение нового голоса и смысла в стихах Г. Иванова. Судить по отдельным газетным и журнальным публикациям двадцатых годов было трудно. И только сравнительно небольшой круг членов Союза молодых поэтов мог что-то сказать о новой ноте в творчестве Георгия Иванова. В мае 1926 года он читал свои стихи последних лет в этом Союзе. "Едва ли не впервые на вечере, - писал об этом чтении Адамович, – можно было дать себе отчет, есть ли в новых стихах Иванова что-либо действительно новое. В новых стихах несомненна большая стилистическая простота и расширение тем. Остался ограниченным выбор образов. Осталась прежняя природная безошибочность звуков, т. е. звуковая оправданность каждой строчки, наличие в каждой строчке стиха - свойство исключительно присущее Георгию Иванову. Осталась, наконец, меланхолия. Настроившись холодно и критически, со многим в этой поэзии не соглашаешься… Но доверчиво к ней прислушиваясь, эти придирки забываешь… В этой поэзии все даровано Божьей милостью".
В чем же состояла эта обретенная стилистическая простота? Книгу отличают непретенциозность, художественный минимализм, аскетичность средств. Формальные элементы - тоже в согласии с этой эстетической простотой, приглушенностью тембра, отрешенностью от несущественного. Книга не делится на разделы, как это совсем недавно было свойственно книгам поэтов. Ни одно стихотворение не имеет названия или эпиграфа. Включены только короткие стихотворения, самое длинное - 20 строк. Все рифмы просты, многие из них нарочито бедны, много глагольных рифм, а также таких, какие даже в начале XIX века считались неоригинальными. Во всем сборнике решительно нет ни одной рифмы, которая привлекла бы к себе внимание особой полнозвучностью, неожиданностью, редкостью. У мастера стиха, каким был Г. Иванов, эта добровольная бедность берет на себя важную художественную функцию. Легко заметить, как мало в книге метафор и как много слов употребляется в прямом, а не в переносном, не в образном их значении.
Стихи книги воспринимались "как одно целое, как одно слово", писал критик Петр Бицилли. Георгий Иванов создал особый поэтический мир, какого никогда прежде не было в русской поэзии. Его краски холодеющие, сумрачные, безнадежные, томные, нежные, если использовать эпитеты "Роз". В этом мире под ледяными розоватыми звездами или в косых лучах холодного солнца, в легком торжественном воздухе чувствуется какая-то смутная дрожь и слышится дальнее пение. Вечером, глядя на черные ветки лип или на линию бесконечных лесов на горизонте, слышишь смутную, чудную музыку, видишь "небо, слегка декадентское, в бледно-зеленом огне". В томном сумраке вдруг слышится блаженный шорох, напоминающий о нежной весне и вечной любви. В этом печальном прекрасном мире нас не покидает мысль о смерти, но все-таки в этом мире проносится широкое упоительное веяние - как отсвет неземного сияния или как отзвук дальней эоловой арфы.